Текст книги "Идиот нашего времени"
Автор книги: Александр Кузнецов-Тулянин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)
Поставили попа и раввина друг перед другом. И объезжая их на своей огромной кобыле, Арон Левин, держа нагайку в правой руке и похлопывая ею о голенище хромового сапога, громким голосом произносил речь, содержание которой Дарья вовсе не помнила, помнила только, что говорил он строго и пылко о том, что Бога нет, а есть одна революционная справедливость.
Местный народ был ушлый, уже много что подобного слышавший, поэтому речь впечатления ни на кого не произвела. Ну поговорил человек, отчего не послушать. Зато следом началось самое интересное.
Попу и раввину дали по большим овечьим ножницам, которые заранее были приготовлены для этого дела. И Арон Левин из своего революционного поднебесья приказал суровым голосом этим раздавленным судьбой людям:
– Во имя революции, стригите друг друга!
Только тогда слегка бубнившая толпа занемела, слышно стало, как гудят мухи и шевелится листва от легчайшего воздушного движения.
Ни поп, ни раввин не думали тотчас выполнять приказ. Они растерялись, наверное, не совсем понимая его, и Арон сказал с благородной иронией в голосе:
– Чему ж вы можете научить глупых людей, если сами еще глупее, и ничего не понимаете, что вам говорят. А я вам говорю обоим, тебе, рабби, и тебе, поп: стригите друг друга! Чего же я сказал такого непонятного, что вы стоите, как две каменные бабы на театральной площади, и не двигаетесь?!
Но оба, тараща глаза то друг на друга, то на комиссара, то на окружающую толпу, по-прежнему не стремились приступить к обоюдной стрижке.
– Ну же! – грозно сказал Арон Левин. – Именем революции, приказываю вам, сучьи дети: стригите друг друга!
Наконец раввин произнес смятым голосом:
– Мы не можем делать такую гадость, товарищ Левин.
– Вы же оба чужие друг другу, так что должны ненавидеть друг друга, – удивился Арон. – Что же вам мешает сделать то, о чем вы всю жизнь мечтали?
– Мы люди слова, а не дела, товарищ Левин. – Раввин, чувствуя близкий конец, от тоски совсем поник головой.
– Отпусти нас, товарищ Левин, – страдающим голосом попросил в свою очередь поп. – Мы незлобные.
– Вот как!.. – Загорелое в походах лицо Арона Левина сначала побледнело, а потом стало багровым. Он достал из кобуры свой жуткий маузер, направил на раввина и медленно страшно произнес: – Ну же, рабби, говорю последний раз: стриги попа! – Потом навел маузер на попа: – Поп! Стриги рабби!
Тщетно. Ни батюшка, ни раввин, как ни были до смерти напуганы, руки друг на друга не подняли, и только оба зажмурились и каждый стал шептать свою молитву. Тут уж стало понятно, что добром дело не кончится. И наверное, Арон Левин пострелял бы обоих, если бы не увидел в онемевшей от ужаса толпе и даже чуть впереди толпы белокожую черноволосую красавицу с небрежно накинутой на голову шалью. Увидел и опустил маузер.
– Хм… – сказал Арон Левин, посмотрел на попа и раввина в раздумье, спрятал маузер в кобуру и коротко приказал: – В расход обоих!
– О-ох… – протяжно выдохнула толпа, и несколько женских голосов начали пока еще совсем тихо, тягуче и слезно причитать и подвывать…
– Что, курицы, загалдели! – зло усмехнулся Арон. Но он теперь глаз не спускал с дивной молодой бабы, которая одним только своим взглядом что-то такое сделала с его сердцем, что оно утратило решительный перестук.
Несколько истомившихся красноармейцев, крепко знавших свое дело, сняли с плеч винтовки и, громко переговариваясь, погнали раввина и попа за церковь, к оврагу.
Арон же Левин, слегка похлопывая по голенищу сапога свернутой нагайкой, направился шагом к Дарье, так что даже кобыла, чувствуя седока, взволновалась, скосившись яростным глазом вскинула морду. Арон шагом подъехал к Дарье и, склонившись, скинул ей шаль с головы на плечи. Она не дрогнула, только подняла выше голову, чтобы прямо в глаза смотреть всесильному человеку, не испугавшемуся ни русского, ни еврейского богов. Собранные наспех густые волосы опали ей сзади на спину.
– А что, красавица, – строго сказал Арон пересохшими губами, – станешь моей боевой подругой? Будем вместе во имя революции громить контру?
– Еще чего! – гордо отвечала она.
– Если пойдешь со мной в боевой поход, обоих отпущу… – и он показал ногайкой, которую сжимал побелевшими пальцами, в сторону расстрельной процессии.
Тут же несколько ближайших баб рухнули на колени в пыль и на карачках, подвывая, поползли к Дарье, стали хватать за широкую расшитую понизу юбку:
– Дарьюшка! Свет ты наш! Ступай с ним, с супостатом! С тебя станется, ступай, родимая! Спаси божьи души…
– А ежели не пойду? – не обращая на баб внимания, с кокетливостью и одновременно с дерзостью отвечала она.
– Оба тут же отправятся каждый в свой рай.
И Дарья прямо с этого страшного сборища, едва попрощавшись со свекровью и золовками, которых с тех пор никогда не видела, держась за стремя, пошла в боевые жены к Арону Левину.
Но этим дело не закончилось, и она все же не смогла так-то легко отвести от своего села беду. Тем же днем, отмахав двадцать верст, отряд разместился на постой в одной из больших, расположившихся на берегу Дона мужицких деревень. А уже следующим утром, и даже еще до света, Арон Левин, ночью обнаруживший на теле возлюбленной не совсем поджившие рубцы от плети и дознавшийся, от кого она вынесла побои, снарядил несколько человек верховых назад в Дарьино село, сам поскакал во главе, в селе они быстро отыскали избу старосты и, отведя его к гумну, пристрелили-таки как кулака и контрреволюционера, посмевшего поднять руку на нещадно эксплуатируемый и угнетаемый трудовой элемент.
Так Дарья второй раз стала причиной человеческой гибели.
Их походная любовь была легка и стремительна, как один вдох. Всего-то две недели спустя на постое в казачьей станице, в середине таких необычных для степей августовских дождей, в самый взопревший от сырости полдень, Арон Левин, в щель поддев шашкой внутренний засов, ворвался в большой сарай с сеновалом. Как ни таились Дарья с рослым красавцем, командиром роты Андреем Сошниковым, а застал-таки их Арон. И он тут же позабыл революционные заповеди о свободах, а ревностно, собственнически, по-ястребиному нахмурившись, выхватил маузер и выстрелил в могучую раскрасневшуюся и взмокшую грудь командира роты Сошникова, который, пропустив сквозь себя пулю, сразу же опрокинулся навзничь, утонул в свежем пахучем сене и задвигал там сильными голыми ногами. Арон навел маузер в прекрасную белую нежную грудь Дарьи, но увидел в ее глазах не испуг, а искреннее детское удивление. И не смог выстрелить.
На своих коротких кривоватых ногах Арон Левин вышел на воздух, сел на мокрый, замшелый понизу и иссеченный сверху старый чурбак, на котором рубили куриц, так что весь он был словно засеян размокшим пухом и перемазан расплывшейся от дождя почерневшей куриной кровью, переложил из левого нагрудного кармана гимнастерки в правый партийный билет, да так и не догадавшись подняться с куриной плахи, выстрелил себе в середку освободившегося кармашка.
Смерть безобразна. Но даже она ищет себе оправдание, пытаясь через любовь уравновеситься с новым рождением. Так что смерть наравне с рождением, словно черная и белая жемчужины, нанизываются на любовь, выводя некую математическую формулу бесконечности: семь месяцев спустя родился Павел Сошников, сын троих отцов – цыгана, еврея и русского, – будущий дед Игоря Сошникова. Его же официальный, записанный в документах отец – командир роты Андрей Сошников – умер через год после рождения сына. Пуля, выпущенная из маузера Арона Левина, прошла мимо сердца, но простреленное легкое не могло долго служить могучему телу, богатырь медленно затухал, кашлял кровью, пока болезнь окончательно не съела его.
* * *
Отец Игоря Сошникова ничего не мог прибавить к тому, что знал сам Игорь, все семейные предания были рассказаны и повторены много раз, а некоторые говорены раз по пятьдесят и не всегда на трезвую голову. Даже матушка о родственниках отца знала не меньше, чем сам отец. А такая способность – свободно путешествовать по генеалогическим лабиринтам – была, как заметил Игорь, вообще у женщин развита куда сильнее, чем у мужчин. Игорь, когда бывал у родителей и заводил разговор на эти темы, родители начинали кипятиться.
– Да я отлично помню Витю Звонарюшкина, как-никак мой дядька, – говорил отец. – Для нас, шкетов, авторитет! Вор! С блатными склады чистил. Золотая фикса, финка морская, сапоги хромовые, семиклиночка. И угощал нас «Казбеком»… Его от тюрьмы спасло только то, что его в сорок четвертом призвали.
И вдруг скрипела половица, матушка, сильно ссутулившаяся от поясницы, шаркая, но как-то подчеркнуто строгая в своих седых прядях, по-учительски собранных на затылке, с раздражением вдвигалась на кухню:
– Саша, ну что ты мелешь! Вот сам не знаешь, что мелешь!
– Что я мелю! Что, я хуже тебя знаю, что рассказать про моего же дядьку?!
– Как он мог угощать тебя «Казбеком»? Сколько тебе было в сорок четвертом – шесть лет?
– Ну и?..
– Какой в таком случае «Казбек»? Какую-то золотую фиксу еще придумал!
– Может, была фикса… – Отец несколько сминал раздражение, но еще хмурился. – А специально фиксы делали… Уж я-то помню! Но его в сорок пятом уже демобилизовали, у него тяжелая контузия была. Он так и не отошел до конца. Глаза закатит – и в обморок. И больше не воровал, на работу устроился. Это я помню очень хорошо… А курить я начал сразу махру!
– В детском саду?!
– Нет, в третьем классе, – наконец, примирительно сбавив тон, говорил отец. – Делали козьи ножки, знаешь? А школьных тетрадок не было, два года писали на оберточной. А у Огурца отец начальник, и у него настоящие тетрадки. Ну что ты, ва-ажный!.. И мы один раз все сочинение… Огурец был отличник… А мы все сочинение на козьи ножки…
– Ну хорошо, – говорил Игорь, – давай про Огурца в следующий раз. Еще была дочь у Дарьи – Лидочка, кажется?
– Она умерла, когда мы были в эвакуации. От пневмонии… Но ее помню плохо.
– Игорь, давай я положу тебе покушать, – перебивала мама.
– Я совсем не хочу.
– Ну что не хочу! Вечно не хочу! – принимал ее сторону отец.
– А еще тетя Алла, – не давал им перевести стрелки Игорь. – Она тоже дочь Звонарюшкина?
– Звонарюшкина, хм… – Мать ехидно кривилась. – Звонарюшкин умер в двадцать девятом…
– Ну и что! – возмущенно поднимал брови отец. – А вскоре и Лидочка родилась.
– Да, родилась… Через десять месяцев.
– Откуда ты знаешь?!
– Оттуда! Алла рассказывала, – парировала мать.
– Ха! Алла! Алла сама ничего не знает. Она родилась самая последняя. Откуда она может знать!.. Вот она родилась неизвестно от кого…
– Все ваши родились неизвестно от кого…
– Ну подождите спорить, – поднимал руку Игорь. – Тот дядя Виктор с золотой фиксой… У него же родились дети?
– Виктор?.. А как же, у него родился Иван… А что – Ванька мой двоюродный брат.
– Игорь! Зачем тебе все это понадобилось?
– Так, любопытство. Надо же когда-нибудь узнать поподробнее о своей родне… А у этого Ивана, у него была жена, дети?
– Хм!
– Была, – по-прежнему хмурился отец. – Стерва. Она его на тот свет и свела.
– Для тебя все стервы… – мать была возмущена больше отца. – Уж кто-кто, а Зина ни в чем не виновата, она что ли Ивану наливала?
– А что! Он Зину так любил, что так даже неприлично для мужика.
– Любил… И от большой любви домой на карачках приползал… Правильно, что она от него ушла.
– Да подождите спорить! У них были дети?
– Стоп, стоп… Ну да, сын был.
– Как его звали?
– Стоп, стоп… А ведь не помню…
– А правда, как его звали? – мать тоже силилась вспомнить.
– Вот смотри-ка, тоже кусок оторванный.
– Может, какие-то записи есть? Или фотографии – иногда их подписывали…
– Фотографий старых мало осталось. Только те, которые в коробке. Таня, когда переезжала с мужем в Волгоград, почти все забрала… А знаешь, тебе надо к Алке в Москву съездить. Она наверняка что-то знает.
– В Москву?.. А что ж… Позвони ей, пускай назначит день. Мне как-то неудобно самому звонить, я ее не знаю вовсе.
– Чего же неудобного, она же твоя тетка!
– Ну все равно…
– Хорошо. Надо телефон поискать. Где-то в блокноте новый телефон записан.
– Хочешь, поедем вместе? Пара часов на маршрутке.
– Что ты! Куда я поеду… А с Алкой к тому же не квакнешь. – Отец щелкнул себя по багровой толстокожей шее пальцем. – Она у нас спортсменка, комсомолка… Я раз приезжаю. Антон… Не пьет, что ты!.. Запонки, галстук, главный инженер… Ешь твою… А у меня коньяк. Три бутылки.
И он затянул одну из тех историй, которые близким приходилось прослушивать раза по три каждый год. История о том, как он вдрызг напоил родственника-трезвенника, как их попойка переместилась на улицу, в одну из пивнушек, а потом – с промежуточной потасовкой с кем-то из завсегдатаев – закончилась в вытрезвителе, что в итоге стоило тому московскому Антону больших неприятностей по работе. Вот почему отца побаивались и не очень-то привечали в семье Аллы.
* * *
Игорь уже через день поехал в Москву, и поездка его с утра выстилалась странными впечатлениями. Сначала плотный дождь, продрогший город. А сразу на выезде – авария, которую пассажиры маршрутки видели из окон: «Мерседес» вверх колесами, сильно мятый, с высыпавшимися стеклами; унылый милиционер, сунувший руки в карманы куртки; и рядом, на обочине, усмиренное тело, укрытое белой тряпочкой – тряпочка была мала, закрывала только грудь и лицо, так что руки в деловом темном костюме прилежно лежали открыто вдоль тела, и ноги в чинных брюках и туфлях, уложенные ровно, будто бы изображали некоторое почтение к обстоятельствам.
Однако при въезде в столицу впечатления от аварии заслонила сценка из жизни обывателей. Маршрутка простояла в пробке с полчаса, потом минут пятнадцать одолевала стометровку и опять надолго остановилась. Сошников, прислонившись виском к стеклу, лениво смотрел на огромное скопление машин, на людей в машинах, для которых пробки стали частью плодотворной жизни – кто-то не убирал телефон от уха, кто-то перекусывал бутербродами, Сошников видел даже водителя, который играл, расположив на баранке миникомпьютер. Посреди проезжей части у красного спортивного авто с тонированными стеклами открылась пассажирская дверь, вышла молодая женщина, не очень проворно, а даже с нарочитой неспешностью задрала темную юбку, сняла трусики и с деловитым видом села мочиться между автомобилями. Народ в маршрутке несколько оживился, но без особых эмоций, какой-то мужской голос неопределенно протянул: «Ухммм…» Так же неспешно женщина оделась и вернулась в свою машину. Пожалуй, все.
А еще через сорок минут он наконец добрался до однокомнатной ячейки на седьмом этаже, вделанной вместе с сотнями других ячеек в чертановскую железобетонную коробку, встроенную в кластер из ровных рядов сотен таких же великолепных коробок, посреди сотен прекрасных улиц. Под колбасу и торт, которые прихватил с собой, и под чай, выставленный хозяйкой, Сошников просидел с тетей Аллой Киршон на тесной, но уютной кухоньке пять часов кряду.
Тете Алле было под семьдесят. Сошников с первых минут разговора с ней угадал, что тетя Алла была из тех женщин, у которых на всю жизнь имеется строгое расписание. Люди, когда-то видевшие ее семилетней, должно быть, удивлялись серьезности девочки, заранее знавшей требующие неукоснительного исполнения пункты будущей жизни: школа, музыкальная школа, секция легкой атлетики, педагогический институт, каллиграфический почерк, примерное поведение с упорядоченной сменой символов причастности – значок октябренка, пионерский галстук, комсомольский билет, правильная – сочувствующая – беспартийность, правильная работа в правильном коллективе, яркое выступление в профкоме по поводу, правильный и вообще – во всех отношениях – супруг, ровно на три года старше, инженерный состав, правильные двое детей (школа, музыкальная школа, кружок фигурного катания, кружок бальных танцев, МГУ – конструкторское и экономическое, правильная работа в правильных фирмах, сначала правильные АЗЛК и Сбербанк, потом правильные салон-Volkswagen и… – банк), правильные внуки (с учетом времени – по одному), правильное вдовство (место рядышком приватизировано), правильный (после ухода из жизни супруга) квартирный обмен (и это главное!), разъезд-переезд-доплата, так что теперь тетя Алла прозябала в одиночестве в своей однокомнатной квартире – встречи с детьми и внуками по велению строгого и правильного во всех отношениях расписания.
Тетя Алла, со своим худощавым лицом и правильными морщинками (очки без изысков в желтой дужке, зачесанные назад седины) и современная кухонная мебель эконом-класса под цвет ореха вполне подходили друг другу. На стене ветка пластмассового плюща, две фотографии, переносной телевизор на взлете, свежая пахучая клеенка с цветами. Разговор тянулся вежливо, но временами с некоторым допуском умеренных откровений и эмоций:
– Что бы там ни говорили, мама была золотой человек… Вот ни столечко для себя, всю себя отдавала детям… И все эти мужики, которые возле нее отирались, она их тоже подчиняла детям… Мама, конечно, много чего рассказывала… Ну да что об этом! Расскажи-ка лучше, как вы там, как Сашка – такой же непутевый?
– А последний муж Дарьи Пахомовны – Василий Звонарюшкин, фамилию которого вы в девичестве носили – что вы о нем слышали?
– Он рано умер. Ничего особенного и не слышала… Лет за десять до моего рождения умер. Я, конечно, Алла Васильевна Звонарюшкина от рождения. Но я никогда не могла понять, почему мне не дали фамилию и отчество моего настоящего отца. Сколько я ни пыталась узнать у матери, кто мой настоящий отец – она ни словом… Знаешь, мне об этом неприятно теперь говорить… Был бы ты чужой человек, я бы совсем не стала о подобных вещах…
– А у этого Василия Звонарюшкина не было семьи до супружества с Дарьей? Может, даже дети были?
– Нет, это я точно знаю, не было у него ни семьи, ни детей до знакомства с Дарьей. Мама рассказывала, что Василий Васильевич молчун был, и очень уставал. Придет домой со службы, сядет у окна и курит, курит… А детям дарил монпасейки в коробочке. Я сейчас найду его фотографию. Вот, сейчас… Нет… Нет… Вот… Нет… Что-то не найду.
Уже полтора литра чаю булькали в животе при каждом движении, а петляющие тропинки в лабиринте родственников только-только начинали обретать вразумительное направление. И постепенно росла стопка фотоальбомов в углу на столе.
– А Виктор, сын Дарьи?..
– Брат Виктор? Ну как же! Он был для меня почти дядя. Ему уже четырнадцать, а я только родилась. Я его хорошо помню уже после войны, его совсем больного комиссовали. Высокий, стройный. Он привел в дом Ларочку. А в сорок шестом у них Ваня родился. Ларочка осталась с нами, даже когда Виктор умер, она так и прикипела к нашей семье… Когда Виктора не стало, мама убивалась, как ни по кому другому. Старшие рассказывали, что даже когда на Павла, твоего деда, похоронка пришла, она не так плакала. Лидочка умирала у нее на руках – и то не так плакала. А по Витюше убивалась. И тогда же совсем поседела… Я помню, как она, уже много лет прошло, нет-нет, скажет: Бог меня наказал.
– А сын Виктора – Иван?
– Как же, я Ванечку опекала в детстве, такой он весь был хлипкий, что ли, обижали его в школе.
– А потом, когда он подрос и женился? Зинаидой, кажется, его жену звали?
– Ну как же, мы с Антоном на свадьбу приезжали, поздравляли молодых… Но только у них совсем не заладилось.
– У них ребенок родился, как его звали? – Сошников затаился, глядя на то, как морщится ее лоб, и вот всплыло как гипотеза, с большими сомнениями:
– Алеша?.. – Но камни уже пошатнулись. И вот все увереннее: – Да, кажется, Алеша…
Сошников почувствовал, как в его кровь стали поступать капельки веселящего вещества:
– Значит, их сын – Алексей Иванович?!
– Наверное, Алексей… Да-да… Вот, кажется, точно вспомнила: Алешенька. К какому-то празднику поздравительная открытка. Подписано: мама, Неля, Саша, и все остальные, и… – вновь, короткая пауза, наполненная сомнениями, – от Алешеньки. Алешеньки… Да-да.
Она поднялась к плите, вновь поставила чайник.
– А потом все уже без меня было: Зина забрала ребенка, ушла от Ванечки… Ну так что же поделаешь, Ваня очень сильно стал выпивать… И умер через водку… Я Зину не осуждаю… Бог ей судья. – Она подумала и добавила: – И Ванечке Бог судья…
Сошников сидел, откинувшись на спинку стула, уже будто безучастный к разговору. От души отлегло.
– Так вот же фотография Василия Васильевича Звонарюшкина!
На маленьком обкрошенном по краям снимке среди заснеженных деревьев – неказистая крохотная расплывчатая фигура человека в рост, пересеченная глубокой трещиной. Мужчина в черном драповом пальто, туго перетянутый поясом, по-пингвиньи растопыривший руки, в глубоко надвинутой на лоб черной чаплинской шляпе, так что лицо утопало в тени и виден был только массивный выцветший подбородок. На оборотной стороне ничего, никакого карандашного росчерка.
– У нас есть такая фотография, – радостно сообщил Сошников. – Датированная, если память не изменяет, двадцать восьмым годом. Я только не знал, кто на ней изображен. И никто не знал, отец тоже не знал… А есть фотографии Лидочки и Виктора?
– Да вот же, я тебе показывала…
Трое на лавке: посреди развеселая улыбающаяся Дарья – платье в горошек. Игорь теперь готов был расцеловать Дарьино изображение. Слева от нее, отодвинувшись от матери, длинный худой подросток с белым воротником на отвороте и большой серой кепке, с другой стороны маленькая девочка в таком же, как у мамы, платье. В воображении Сошникова и на этот раз подспудно проделалось то, что всегда проделывалось со старыми фотографиями, он мысленно продлил изображенное на снимке время дальше застывшего мгновения, еще несколько секунд сопровождая тех людей, которые тенями поднялись с лавки, немного овеянные смущением, и сместились еще чуть дальше в своем параллельном пространстве, при этом навсегда разрывая связь с действительностью Сошникова.
* * *
Сошников даже не спрашивал себя, был ли смысл в том, чтобы вывести общую формулу для всех тех ниточек, которые протянулись от Дарьи, рассыпаясь на ответвления оказавшейся жутковато огромной семьи. Его волю затянуло в этот странный туман, полный причуд и сюрпризов. Как и любой спонтанный коллекционер, который вдруг с головой отдается внезапному увлечению, он стал с одержимостью собирать коллекцию своих родственников и тех, кто прилепился к родственникам, запустив капельки своей крови в общее варево рода – и уже даже не рода, а нескольких сплетенных между собой родов.
Труд же оказался непомерным, вязнущим в бесконечности. Сошников скоро понял: как невозможна идеальная коллекция бабочек и всеобъемлющая коллекция марок, так же оказывалась невозможной идеальная коллекция родственников. Тот первый скромный кустик родства, который Сошников, кажется, окончательно расшифровал на одном писчем листке, вписав важнейшее недостающее имя: «Алексей Иванович Звонарюшкин», снимавшее с самого Игоря многопудовый груз, – этот кустик очень скоро перерос сам себя, расползся зарослями во все концы света. К первому листку справа приклеился второй, слева третий, потом четвертый, пятый…
Месяц прошел в ажиотажном увлечении: Игорь разговаривал с отцом и матерью, ходил в гости к родственникам, звонил в другие города, переписывался с теми, кто мог считаться его четырехкратными и пятикратными братьями, сестрами, дядьями, тетками, племянниками и даже внучатыми племянниками или троюродными прабабками. Часами просиживал в областном архиве, делал выписки из записей первых советских загсов и дореволюционных документов, встречался с незнакомыми и в общем-то совсем чужими людьми и заявлял им: я ваш брат.
То и дело приходилось подклеивать все новые листочки к полотну разрастающегося человечества – справа, слева, снизу, сверху, чтобы вписать новые кружочки и заполнить их мелькающими в толще времен судьбами. Ниточки бесчисленных связей все равно не вмещались, стремясь за окраины, количество кружочков исчислялось сотнями, а он не силился пересчитывать, потому что знал, что никакого фиксированного счета в этой лавине быть не может. Неизмеримая калька прошлого, настоящего и ненавязчиво прорисовывающегося будущего, со сплетающимися, путающимися, наслаивающимися друг на друга и одновременно разлетающимися в стороны испещренными мелкими записями кружочками, в каждом из которых проступал человеческий образ, через замысловатые родственные связи имевший отношение к самому Сошникову: то вдруг всплывало простодушное лицо земского чиновника, испуганно пялившегося со старого снимка, то вздымалась почтенная фигура усатого мельника в окружении пухлощекого семейства, то смутный образ арестанта-доходяги из тридцать седьмого. Один из родственников, не такой уж далекий, а всего-то в третьем колене, участвовал в команде пацифиста Сахарова в серьезнейшем всечеловеческом преступлении, связанном с изобретением водородных зарядов. А гремевшая десять лет назад на всю область чемпионка мира по велосипедному спорту обнаруживалась среди родни четвертого колена. Третий, протянувшийся в Россию родством через тифлисскую жену одного из двоюродных дядьев, был никто иной как легендарный революционер Камо. Четвертый – другим злодеем, за полгода ограбившим и убившим семерых мирных граждан, возвращавшихся домой после заводской получки. Пятая – заслуженным учителем из Анадыря. Шестая – детским врачом из Тель-Авива. Седьмой – Героем Социалистического труда. Восьмая – посудомойкой из Флориды. Девятый – аквалангистом-спасателем из Северодвинска. Десятый – директором драматического театра. Одиннадцатый – скинхедом. Двенадцатый, двоюродный брат скинхеда, – председателем армянского землячества. Тринадцатая – монголкой из Улан-Батора, после института вышедшей замуж за русского. Четырнадцатый – сельским трактористом, краснощеким, крепким, искренне полагавшим, что все братья и сестры, которые живут-существуют не так, как принято в его масляном, мясисто-молочном, хлевном мирке, просто дураки, инородцы, или вовсе инопланетяне.
И, наконец, замкнулся один из кругов бытия. Родственница матери, двоюродная ее тетка, старуха Клавдия Семеновна, была замужем за своим братом в четвертом колене. Такое отстояние и родством-то назвать было трудно, и сколько случаев бывало, когда в брак вступали кузены с кузинами, да и муж тети Клавы давно умер, но на нее саму известие о том, что она прожила жизнь с человеком, с которым имела общих прапрадеда и прапрабабку, подействовало крайне угнетающе. Она даже фотографии покойника сняла со стен и спрятала в комод. Особенность была в том, что никто прежде не знал об их родстве. Прошла неделя, как завязался еще один ироничный узелок. За год до этого у дальней родни сыграли свадьбу. И Сошников как-то быстро, поговорив с одной стороной и с другой, выяснил, что жених взял в жены свою троюродную бабку, хотя оба были, конечно, молоды и красивы. Никто не знал, что молодожены сомкнулись во втором родстве, и на этот раз Сошников решил помалкивать. Тем более, ему стало открываться, что такие пересечения не совсем уж случайны, в них крылось что-то слишком важное и закономерное.
Однажды он, сидя за компьютером, открыл калькулятор и начал считать. Было понятно, что, если углубляться в разветвления родов, пересечения будут нарастать, и наконец наступит момент, – его, наверное, можно было просчитать в исторической тьме, – когда все люди сначала города, потом губернии, потом континента, и наконец всей земли первый раз сольются в сплошном родстве. Настолько математически неизбежно паутина родства опутывала город, губернию, страну, выползала за края и, напротив, вползала из-за краев в середку варившегося самом в себе города. Исходя из известного факта, что каждое колено предков удваивается, поскольку для нормального деторождения, не знающего почкования и клонирования, никак не обойтись без двоих – мамы и папы, он каждое новое число начал умножать на два. Сначала все шло в пределах понимания. У Сошникова были мама и папа, во втором ряду предков уже четверо – две бабушки, два дедушки, в третьем – восемь прямых предков, в четвертом – шестнадцать… Но мало по малу цифры начинали терять здравый смысл. В двадцатом колене, а отстояло оно, судя по всему, от Сошникова на пять столетий, должно было проживать больше двух миллионов его прямых предков. Он немного растерялся. Всего пятьсот лет и два с лишним миллиона! С калькулятором было сложно спорить. Мало того, получалось, что точно так же у каждого жителя города, страны, земли пятьсот лет назад было по два с лишним миллиона прямых предков. И даже с точностью до единиц: 2 097152. Ни одного нельзя было выбросить из этого счета, ни одного прибавить. Он записал число. И вновь принялся умножать, время от времени записывая получавшиеся числа.
Сорок колен назад, во времена Владимира-крестителя, по меркам туманной истории не так уж далеко, количество прямых предков Сошникова выражалось числом, которое пришлось разбивать на части, чтобы подвергнуть прочтению: 2 триллиона 199 миллиардов 23 миллиона 255 тысяч552. Ни прибавить, ни убавить хотя бы одного также было нельзя – опять же в силу того, что и в прошлом люди не умели плодиться почкованием, клонированием, а также тройственным генетическим слиянием. Точно такое же количество прямых предков сорок колен назад имел каждый современный человек.
Незадача была в том, что все население Руси тысячу лет назад недотягивало до трех миллионов, а население земли не превышало трехсот миллионов бедолаг. Но даже триста миллионов укладывались в то гигантское число 733 раза.
Тогда он продолжил считать дальше. И наконец восьмидесятое колено, жившее во времена Христа, выплеснуло на экран ни о чем не говорившее загадочное число, причудливое, фантастическое, выраженное двадцатью пятью знаками:
2 417 851 639 229 258 349 412352
Сошников расслабленно откинулся к спинку стула. Вряд ли у этого цифрового ряда имелось название. Что касается мира людей, такое число вообще ничего не могло обозначать – даже, наверное, количество всех волос на головах всех людей, живших в последние две тысячи лет, было меньшим.
Но именно это число было шифром к загадке человечества, оно открывало простую истину: за две тысячи прошедших лет человечество перемешивалось в сплошном родстве многократно – по множеству линий.
Итак, круг родства всей России первый раз замкнулся во времена обозримые, когда пугливый и жадноватый Иван-третий нагребал по сусекам свое царство. Все население тогдашней страны, каждый человек, чья линия во времени не пересеклась, был прямым предком Игоря Сошникова. А значит, каждый, кто жил в пятнадцатом веке, был прямым предком каждого, кто жил в России в двадцать первом веке.








