Текст книги "Идиот нашего времени"
Автор книги: Александр Кузнецов-Тулянин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)
Немного же раньше, в столетие Батыевых нашествий, в неизбежном родстве первый раз смешивался весь континент – от англосаксов, португальцев и мавров до китайцев, японцев, камчадалов, от норманнов, пермяков, самоедов до арабов, турок, индусов. А еще на пару столетий раньше родство разносилось по всем уголкам мира: если учесть, что древние чукчи и эскимосы не чурались друг друга и свободно одолевали пролив, и если учесть, что китаец, заплывший к полинезийцам на джонке, бывал не съеден, а усыновлен вождем племени, а монголы, вторгшиеся в пределы молодой империи Восходящего солнца, до того как были наголову разгромлены самураями, успели проскакать по прибрежным деревням с обычными своим надобностями… Если принять во внимание множество таких неизбежных событий, то за прошедшую тысячу лет, а тем более за две тысячи, все население земли должно было полностью смешаться в замысловатых, но неизбежных сплетениях прямого родства не раз и не два – количество таких полных смешений должно было подходить к умопомрачительным величинам. А раз так, то Сократ, Моисей, Конфуций, как и все прочие великие, объявшие человечество своим разумом, были прямыми предками Сошникова по множеству линий. Точно так же, как и другая крайность, охищненное историческое отребье, Александр, Ирод, Аттила, как и все прочие проклятые, были несомненными прямыми предками Сошникова по огромному множеству линий.
Так что Адам и Ева и сопровождающая их нелепая сказка о разбегающихся во все стороны веточках человечества – у Еноха родился Ирад; Ирад родил Мехиаеля; Мехиаель родил Мафусала – слишком тускло все они смотрелись на фоне родственного человеческого варева, напоминавшего вовсе не дерево, развесившее мертвые корни, и даже не обволакивающую человеческий род паутину, а пульсирующий клубок из миллиардов перевязанных друг с другом нитей. К тому же Енох вообще мог никого не родить, если бы вместо подразумеваемой машины для размножения, которая покорным призраком сосуществовала рядом с ним, оказалась бы прыткая Дарья. Вот она, главная загадка этногенеза: женщина, плодовитый узел родственности, центр притяжения, вокруг которого сплеталось все человечество.
Однажды у кого-то из обнаружившихся новых родственников, взяв на руки совсем маленькую девочку, годик от роду, Сошников сказал непонятную тем людям, насторожившую их фразу, до непреложности которой сам он дозревал долгое время: «Представьте себе, у меня на коленях будущая мать всего человечества».
Народы двигались, переселялись, разделялись, сливались, изничтожались друг другом и дополнялись друг другом: братья – братьями, сестры – сестрами, братья – сестрами, сестры – братьями… И так до утраты смысла, до полного низведения в посмешище отдающих изрядной заносчивостью и глупостью абсурдных учений и мифов об этносах, расах, генеалогических коленах. Что же тогда твои личные рождение и смерть, таившиеся в этом клубке, и в чем та посильная лепта, которую ты обязан внести во вселенскую братскую мясорубку?
* * *
Сошников однажды подошел к редакционному компьютерщику, и тот всего за пару минут нашел нужный адрес. Этот адрес отпечатался в сознании, и уже никак нельзя было его оттуда вытравить. Так что время потекло вязкой субстанцией, сердце маялось и ныло. У этих ощущений обнаружилась особенность: со временем они не затухали, а, напротив, нарастали. Сошников просыпался ночью и видел перед собой в воздухе пропечатанную набухающую запись адреса, которая отразилась тогда на мониторе. За месяц он трижды приезжал по этому адресу, проходил под аркой во двор двух длинных девятиэтажек, стоявших углом друг к другу, намечал взглядом нужный подъезд, рассчитав, что именно там должна находиться «та» квартира. Но далее двинуться не смел, поворачивал назад. И сам же знал, что долго так продолжаться не может.
Как-то он застрял на работе допоздна. Возвращался в почти пустом трамвае. Трясся на задней площадке, прислонившись лбом к холодному вибрирующему стеклу. Освещенные фонарями залитые дождем улицы разворачивались прямоугольно перед взором. Взгляд скользил по окнам домов, по автомобилям, по чинным прохожим. Повернулся в вагон – в плохом освещении те же отрешенные спины, рассаженные редко, как в приближающейся к завершению шахматной партии: за полвека сросшиеся друг с другом король и королева в черных плащах; впереди – королева белых с кассовой сумкой на животе; диагонально друг к другу две толстые ладьи – в белом и черном; на светлом поле – молодой офицер и под ударом его взгляда – белогривая лошадка… Выматывающий день (полтора месяца Сошников работал в газете Земского и сильно уставал). Но теперь день кончался – закрывалось очередное колечко того, что мерещилось бесконечностью. И вдруг, как и в прошлые несколько раз, он опять вышел за две остановки до своей улицы.
Было десять, он неуверенной походкой направился к переходу. Загорелся «зеленый». Сошников так же машинально перешел на другую сторону, повернул в арку. Здесь в прошлый раз он остановился, какое-то время стоял в задумчивости, а потом повернул назад. Но теперь прошел во двор и так же медленно, хотя, впрочем, без особых размышлений, а только как-то совсем отвлеченно удивляясь самому себе, направился к «тому» подъезду. Остановился перед массивной железной дверью. Усмехнулся. Запертая дверь была надежным оправданием. Но он решил сосчитать до тридцати, и если за это время кто-нибудь откроет дверь, то он войдет внутрь и поднимется к нужной квартире и только тогда повернет назад. Да, только посмотрит на дверь «той» квартиры и повернет назад… Если же никто не откроет подъезд, то повернет домой сразу, как только окончит счет. Он начал считать, но почти тут же с улицы, со спины, быстро подошел невысокий паренек, открыл дверь домофонным ключом, прошел в подъезд и оставил дверь открытой перед Сошниковым. Было видно, как стремительно прыгая через три ступени, паренек одолел первый пролет и затопал еще выше.
Пришлось войти. Сошников стал медленно подниматься. На дверях были номерки: «72», «73»… «77». Нужная квартира оказалась на третьем этаже. Он остановился перед ней все в той же отрешенности. Пора было поворачивать назад. Он вовсе не собирался звонить. Что можно было сказать тем людям, которые могли ее открыть? У него никогда не нашлось бы слов, чтобы придумать оправдание своему появлению… Впрочем, можно было соврать, что спутал дом, подъезд, да мало ли… Вот только бы взглянуть в их лица… Он надавил за кнопку звонка. Послышалась удаленная трель… Да, так он и решил, скажет: «Простите, я, кажется, ошибся…» Страшное неодолимое желание посмотреть, кто они – те люди… Один раз взглянуть в их лица…
Его рассматривали в глазок, присутствие человека по ту сторону чувствовалось. Наконец робкий голос спросил:
– Вам кого?
– Я? Мне?.. – он растерялся. – Я, простите, ищу старого школьного приятеля. Сергея. Вернее я не ищу, я знаю, что случилось, но я хотел узнать…
Тотчас щелкнул замок, дверь приоткрылась, выглянуло аккуратное пожилое лицо, седые волосы зачесанные назад, так что на висках сохранились волнистые следы от гребня.
– Вы друг Сергея?
– Не совсем друг… Мы скорее знакомые, товарищи. Учились в параллельных. Извините, что побеспокоил. Уже так поздно… – Он никак не ожидал увидеть пожилую женщину. Думал откроет кто-то помоложе – может, вдова. Или дочь. Кто-нибудь еще. Но никак не пожилая женщина. А значит, мать. Больше некому. И такое напряжение в глазах, вся вспыхнула, только лишь потянулась та заветная ниточка, которая не рвется никогда – вот, пожалуй, только у матерей. Открыла, даже толком не разобравшись, кто за дверью.
– Это ничего, ничего! Вы проходите.
– Не знаю, я только хотел узнать… Ноги сами занесли… Я недавно приехал, меня долго не было в городе.
– Нет-нет! Проходите.
Он прошел в коридор.
– Ой, а как же вас зовут? – Глаза с натужностью узнавания, но в тоже время с доверчивостью сузились.
– Виталий, – сказал он не задумываясь – имя из-под темного полога само вынырнуло тут же. – Виталий Скворцов. Но вы меня вряд ли вспомните, мы из параллельных классов.
– Виталий Скворцов? – Она с сомнением поморщилась. – Отчего же, я, кажется, вас помню…
Внутри него разливался холодок, онемение, а снаружи будто довлел другой человек – отрешенный от эмоций.
– Может быть, помните. Мы все-таки общались, в секцию вместе ходили… Меня в городе не было очень долго. Я приехал не так давно, и мне рассказали.
– Ой, что же мы в коридоре… Проходите, пожалуйста.
– Нет-нет, что вы, поздно. Я и сам не знаю, зашел вот, только побеспокоил.
– Что вы! Вы меня нисколечко не побеспокоили. Пожалуйста, проходите. Я вас просто так не отпущу.
В этой стареющей женщине все было аккуратно и чинно, даже как-то слишком интеллигентно – невысокая, уже понемногу сгибающаяся, но все еще силящаяся держаться прямо, никакой домашней растрепанности, хотя и застали ее в поздний час. Простой коридор, дорожка на полу – бессменная, судя по потертостям. Простенькая мебель.
Он снял ветровку, повесил на крючок рядом со светлым плащом, потом туфли – не наклоняясь, упираясь по очереди носочком в пятку, так и оставил их посреди коридора, сделал два робких шага в комнату.
Все-таки, несмотря на видимую аккуратность хозяйки, в квартире пахло немного несвежим – наверное, ей не хватало сил, чтобы поддерживать образцовость. Почему-то это немного успокаивало. В комнате сел на предложенный стул, обок круглого стола в старой местами отколовшейся полировке. Стал говорить о чем придется, будто язык сам выворачивал – лишь бы только не молчать:
– Я слышал, он был женат?
– Был, – она тонко и добро улыбнулась. – Света еще молодая женщина, она свое счастье нашла. – И чуть погодя с радостью: – А Юленьку я вижу часто. И квартира на нее записана. Это внучка… Ей квартира отойдет. У меня же двухкомнатная. У Сережи была своя квартира, он купил, но он ее записал на Свету, так нужно было. И Света там теперь живет с новой семьей. А у меня двухкомнатная.
Через десять минут уже пили невыносимый чай приличий. Она, нервно кривя тонкие белые губы (вероятно, что-то старческое), рассказывала:
– Они втроем живут совсем недалеко. И Слава хороший человек – ничего плохого не скажешь. Но если честно, то с Юлей Слава не очень ладит, а Юля – моя внучка. Я говорила уже?
Руки ее, немного несоразмерные, крупные, как, у многих стариков, будто руки их продолжают до последних дней расти, сильно дрожали – да, точно, что-то старческое, нервное.
Он же сидел прямо, с деревянной спиной, только и думал, как бы не выдать себя, одно неверное движение или слово невпопад, и она поймет, кто перед ней. И клял себя за то, что пришел.
Из второй комнаты принесла фотоальбом, старый, добротный, с зелеными картонными листами. На первой же странице, с первым же фото, на котором изображался голый младенец, что-то надломилось в ее лице, то, что было прямолинейно, интеллигентно воздержанно, съехало в сторону.
– Это всего три месяца от рождения… – Она заговорила с трудом. Чтобы отвлечься, опять предложила, как уже несколько раз предлагала: – Берите, пожалуйста, конфеты…
– Да-да… – Он не брал конфеты, только иногда прикладывался к краю чашки, почти не отпивая, потому что было обжигающе горячо. Невозможно было вписать себя в искривленное пространство. В голове только и билось: бежать, бежать!
Еще страница, еще… Рассказ про детский садик, про какой-то санаторий и следом – с тихой материнской мечтательностью – о воспалении легких, о бдениях у кроватки и счастливом выздоровлении всего за одну ночь.
– А вот же, здесь он как раз во время той болезни… Посмотрите, какие глазенки.
– Да, да…
Этак можно было пройти всю мучительную биографию. Но вдруг перепрыгнула через целые эпохи:
– Его очень уважали. Когда случилось то страшное, знаете, сколько народа пришло проститься. И одноклассники, и нынешние товарищи.
Она пролистала альбом до середины.
– А это выпускной класс.
Большая смонтированная фотография – по верхнему ряду учителя в круглых нимбах. Ниже тремя рядами ученики.
– Да вы, наверное, кого-то помните, раз учились в параллельных классах?
– Ну как же, помню, – выдавил он даже с некоторой долей радости, прочитывая подписи к фотографиям. – Вот Стасик Жевентьев… Как же! Людка Алдошина… Как же, помню!
Она вдруг опять подхватилась, побежала во вторую комнату, принесла картонную папочку с завязочками, развязала, на свет появились грамоты.
– А это он участвовал в соревнованиях. Да ведь вы должны знать. Это первое место на областных соревнованиях. А это на чемпионате России. Хотя они проиграли, но ведь само участие…
– Да-да, конечно, – кивал он, прочитывая мелькающую строчку«…по вольной борьбе». – Помню… Хотя я лично не выступал, у меня только второй разряд.
Замолчали на минуту, пока она укладывала грамоты назад, в папочку.
– А что же произошло тогда? – Он сглотнул тяжелый комок. – Не было никаких последствий? Никого не нашли?
– Не нашли, – коротко ответила она. Встрепенулась: – Знаете, что мне сказал следователь? Такие страшные вещи. Что Сережу убили, потому что это была такая подстава. Подставили мелкую пешку вместо короля. Это у них такие разборки. И еще, что ему не нужно было связываться с теми людьми. Потому что таких, как Сережа, всегда используют, рано или поздно все равно что-нибудь должно было случиться.
Она медленно поднялась, взяла папочку с грамотами, понесла из кухни. Он же продолжал сидеть истуканом. Сердце раздулось, ухало так, что в ушах гудело. Взял одеревеневшими руками фотоальбом, оставленный на краю стола, начал его листать совершенно бездумно, лишь бы отвлечься. Медленно перевернул страницу – из небытия всплыли незнакомые лица, сквозь туман проступил старик в черном пиджаке, восседающий на лавке; группа детей – что-то вообще довоенное; еще какое-то застолье… Следующая страница… Нет, невозможно было просто так сидеть, листать этот альбом и ВСЕ ЗНАТЬ. Совершенная духота… Вот женщина на фоне троллейбуса. Улица, по которой чадят довольно сносные «Жигули» и «Москвичи»… Еще страница. Он оцепенел, сердце провалилось в яму.
Два ребенка лет четырех, два мальчика, взявшись за руки, склонив головки чуть друг к другу, смотрели со снимка с той надеждой, с которой дети всегда ждут обещанного вылета фотографической птички. На лобике одного было жирно выведено – «ЖО», на лобике второго – «ПА». Тут вернулась она. Он закрыл альбом и только губами выжал:
– Я же не спросил, как вас зовут. Простите…
– Зинаида Ерофеевна.
– Зинаида Ерофеевна… Да, я не знал…
Он поднялся, на ослабевших ногах пошел в коридор.
– Уже уходите? – Она должно быть удивилась страшной бледности его лица.
Он не ответил. В коридоре, не сгибаясь, нащупал ногами свои башмаки, вдвинул в них ноги, раздавив задники, взял ветровку, потянулся к двери. Она опередила, услужливо щелкнула замком, он вышел и, не оборачиваясь на ее прощания, не отвечая, стал спускаться по лестнице, на ходу надевая ветровку.
* * *
Дома уже спали. Он, не разуваясь, тихонько прошел на темную кухню, сел за стол, навалившись на сложенные руки. Перед ним было темное окно, наполовину прикрытое занавеской, и там мерцал фонарями и лампами квартал. Вяло думал, что надо бы переодеться, перекусить или попить чаю, а если бы было, то еще выпил бы водки… Много водки… Плевать на почки, на нервы… Может, стоило сходить в круглосуточный. Но только он не мог теперь оторвать себя от табурета. Ночь совершенно опустошенная. В эту пустоту ночи закономерно втекала пустая жизнь – шлейф ее, тянущийся миражеподобным хвостом уже почти сорок лет. Можно было закидывать пробный невод – подводить предварительные итоги кризисного возраста, которые раскладывались на упрощенные, лишающие тебя оправданий формулы: давно состоявшееся крушение тех самых «единственно стоящих» идей; давно переставшая радовать, трансформировавшаяся в торговую лавочку профессия; опреснившиеся до механических привычек отношения с женой; разочарование в потомстве, ничем не пересекшемся с тобой – к пятнадцати годам ни одной прочитанной книги; неизбежное отдаление от тех, кого называют друзьями; в конце концов, сведение всех персональных смыслов к суррогатам крохотных развлечений, из которых самые философски насыщенные – это туповатые поездки с удочкой на загородный мутный пруд… Если бы то ружьишко не было тогда выброшено в реку, ему могла сыскаться одна небольшая работенка…
Неожиданно включился свет. Он обернулся – в дверях стояла Ирина. Он не слышал, как она вошла.
– Почему ты не ложишься? Ты давно пришел? – Взгляд не столько удивленный, сколько изображающий удивление, а голос осторожный. Тонкая голубоватая сорочка не скрывала тела и особенно выпирающего живота с прорисованным крупным пупком и уже слишком массивных грудей с большими сосками.
«Вот моя жена, – отозвалось в нем. – Если посмотреть трезво… Если отмести привычку… Она – всего лишь стареющая толстая баба».
– Я сейчас лягу…
– Извини, но я больше не могу закрывать глаза… Что с тобой происходит в последнее время?
– А что со мной происходит? – Он почувствовал подступающее напряжение.
И она тоже почувствовала, что он на грани, чуть сменила тон, что, наверное, было даже хуже, стала говорить подчеркнуто тихо, с особой мягкой настойчивостью – будто даже нежно, обходительно, и все стояла у него за спиной, так что эта обходительность текла ядом:
– Я же не такая дурочка, чтобы не видеть. У тебя все написано на лице…
– Что же на нем написано?
– Хорошо, давай начистоту… Если у тебя кто-то появился, ты бы лучше так и сказал.
Он чуть обернулся к ней, посмотрел с нескрываемым удивлением, ничего не ответил и опять отвернулся, еще сутулее навалившись на стол.
– Ты же меня знаешь – я мудрая женщина, я все пойму… – Она начинала беситься – в своей манере, тихо, напевно, не прорываясь в крик и немного ерничая, с хаханьками, она ведь и не умела скандалить по-настоящему. Но внутри бесилась, и от неумения выплескивать себя наружу сама же страдала, болезненно краснела, может быть, даже давление поднималось. – А как не понять – красивая любовь, романтика… Как такое не понять и не простить… Наверное, и цветочки даришь? Ты же у нас вроде как зарабатывать начал… Цветочки хоть приличные даришь, розочки? Или жаба душит? Гвоздички, наверное? Как мне на день рождения.
Все так же сидя неподвижно, не поворачиваясь к ней, он сказал:
– Я убил человека.
Уже слишком хорошо она его знала и как-то сразу поверила, онемела, некоторое время не могла с собой совладать, потом отступила на шаг, мелко затряслась.
– Ты что сказал?..
Он поднялся, прошел мимо ее перепуганной гримасы в коридор, стал неспешно снимать ветровку, потом также неспешно разуваться. Она продолжала стоять на кухне: оцепеневший ужас, в тонкой своей сорочке, по пингвиньи растопырив полные руки, словно готовая вот-вот плюхнуться задом на пол. Он даже не пошел в ванную, чтобы умыться, сразу направился в спальню. Она медленно двинулась следом. На тумбочке горел ночник. Он сел на кровати, на своей стороне. Она вошла, и как-то робко, тихо прикрыла за собой дверь и там, возле двери, остановилась.
– Что ты такое сказал? – Губы ее тряслись.
И хотя он видел в ней все еще остаток надежды на то, что он сейчас заявит, что пошутил, он спокойно и тихо проговорил:
– Я же тебе четко, без запинок сказал: я убил человека.
– Как убил?
– Застрелил. У отца было ружье. Незарегистрированное, он его еще по молодости у соседа за две бутылки купил.
– Что ты такое говоришь, Игорь… – задавливая голос, низводя его в жуткий шепот, отчаянно замотала головой.
Он пожал плечами, примолк, как бы досадуя на ее непонятливость. Наконец она сделала несколько шагов и опустилась бочком на стул, некоторое время сидела неподвижно, будто в полуобморочном состоянии.
– Собственно убивать я не хотел, – заговорил он вяло. – Думал: как-то все в последний момент разрешится… Так уж получилось.
– Что же теперь будет? – промолвила она, словно не слыша его.
– Поживем – увидим…
– Но как ты мог? Почему?
Он опять дернул плечами.
– Вот так и мог. Подкараулил и… А ружье потом выбросил в реку… Там, на старой набережной.
– Это все правда? – прошептала она.
– Истинная правда, – улыбаясь сказал он и картинно, с жутковатой шутливостью, медленно и крупно перекрестился – точь-в-точь, как это делал отец.
– Я тебе не верю… – голос ее стал совсем тих. – Ты не можешь… Ты не такой человек. Я тебя очень хорошо знаю…
– Выходит, плохо знаешь.
– Господи, если все это правда… Но кто?! За что можно убить человека? – Шепот ее сделался будто злее: – Как можно просто так взять и убить человека?
– Почему же просто так? Совсем не просто так, – задумчиво сказал он. – Впрочем, теперь все равно.
Она онемев смотрела на него, потом обхватила ладонью себе глаза, не прикрыла, а именно сильно обхватила, наверное, в попытке сдержать брызнувшие слезы, и мелко затрясла головой. Отняла руку, глаза были красны и полны слез.
– Что же теперь будет?..
– Поживем – увидим, – повторил он.
– Как ты поживешь… Это же десять лет, как минимум, Игорь… Мы совсем уже старые станем. Зачем тебе все это нужно, что ты все придумываешь, что ты все идиота из себя корчишь! Ты же в тюрьме сгниешь…
– В тюрьме? – словно удивился он, пожал плечами и спокойно возразил: – Если честно, я в тюрьму не планирую. Уже столько лет прошло и, как видишь, я все еще здесь. Да, четыре года прошло.
– Четыре года? Господи, четыре года! Четыре года? – Она быстро поднялась со стула и так же быстро грузно села назад, сидела, прикрыв ладонью рот, глаза ее рыскали. Отняла руку ото рта, страстно, выпучив глаза, зашептала: – И что же, ты все эти четыре года молчал?
– Как видишь.
– И никто, никто не узнал? За четыре года никто не узнал? Нет? Игорь, нет?!
– Нет. Даже ты ни о чем не догадывалась. Хотя, по правде, меня это иногда удивляло.
– Но ведь и теперь никто не узнал?.. Что ты молчишь – никто не узнал, говори же!
– Нет, никто не узнал.
– Господи, господи, господи… – Она быстро пересела со стула на кровать, вскинула руки, обхватывая его голову, притягивая к себе, притискивая к своей груди. Он хотя натужно, но все-таки поддался, погрузился щекой в ее мягкое, трепетное.
– Игорь… – со страстью зашептала ему в волосы. Игоречек… Заклинаю тебя… Ради меня… Ради Сашеньки… Ради нас… Никому, никому, никому… Никогда, никогда, никогда… – и лаская, оглаживая, тиская его, прижимала, так что он слышал теперь весь этот ее внутренний взрыв, все это будто проливалось в него самого – все это слезливое клокотание в ее груди. – А это все пройдет, пройдет, пройдет… Как же ты носил такое в себе?.. – И опять с силой прижимала к своей груди. – А мы с тобой в церковь сходим, службу отстоим, и еще сходим, десять раз сходим, и заупокойную закажем, десять раз закажем… И в монастырь съездим… Десять монастырей объедем. Старцу в ноги упадем… И все пройдет, пройдет, пройдет… А я знаю, старушка есть одна, мне рассказывали, мы с тобой к старушке сходим, и она все сделает, как надо, и все пройдет, пройдет, пройдет… Забудем совсем, совсем, совсем…
Он дождался, когда ее порыв схлынет, ненавязчиво освободился от объятий, чуть отстранился, встал. Выдвинул ящик в столе, достал сигареты, там же была новая зажигалка. Он в последнее время вновь начал покуривать. Распечатал пачку, закурил прямо здесь же. Ирина смотрела на него заплаканными и в то же время полными надежд глазами, вытянувшись, внимая каждому его движению и звуку. Он поискал глазами пепельницу, которой в спальне быть не могло, и, не найдя ничего подходящего, поднялся, отодвинул штору от окна и стряхнул едва наметившееся пепельное навершие в горшок с тощим лимонным деревцем.
– А что ты меня успокаиваешь? – тихо сказал он, все так же стоя спиной к ней. – Ты думаешь, я пойду виниться?.. – Чуть обернулся, замолчал на некоторое время, немного искоса глядя на нее. Она тоже молчала. А он продолжил даже будто бы с наметившимися в голосе циничными нотками: – Если я за столько времени не пошел виниться и виду не показал, так что даже ты ни о чем не догадалась, то почему ты думаешь, что я пойду виниться теперь? – Он помолчал, зло ухмыльнулся и процедил уже, кажется, с ненавистью: – Это к кому же идти виниться? К псам? Дать им лишний повод поглумиться?.. Они-то здесь при чем?
И опять замолчал, хотя она видела, что его уже словно рвет на части, что ему теперь хочется говорить и говорить и даже кричать, он стал говорить зажато, с тем же ядом:
– Только больная фантазия могла придумать, чтобы человек, сделавший полезное дело, уничтоживший мелкую мразь, побежал виниться… Ишь, что придумал – эпилептик припадочный!.. Да я ни одному его слову не верю!.. В конце концов, если уж виниться, то перед людьми, а не перед собаками. Вот перед тобой винюсь – разве этого мало?!.
Она молчала, пугаясь его. Он придвинул стул к столу, сел, пусто глядя в темный монитор компьютера, видя там свое искаженное отражение.
– Уж что-что… Не было бы у меня оправдания, я его обязательно придумал бы. Человек всегда извернется и обязательно придумает себе оправдание… Да вот ты сейчас что мне предлагала? Монастыри объехать… – Он усмехнулся. – Я даже в какую-то секунду подумал: точно, надо объехать… Вот так, человек ужом вывернется, а все равно оправдает самого себя абсолютно в чем угодно.
– А я разве виню тебя? – сказала она, не думая спорить. Но он повысил голос, словно она возражала:
– Нет, постой, давай разберемся. Что я сделал?.. Что я сделал?!
– Пожалуйста, не говори так громко…
Он же не думал понижать голос:
– Пристрелил крохотную гниду. Да, хотел пристрелить большую гниду, но пристрелил никчемную шестерку, холуя. Что здесь плохого, разве не святое это дело? Здесь даже не месть! Нет, никакая не месть… Здесь одна голая идея!
– Тише, пожалуйста, Игорь.
– Да, одна голая идея! Потому что я рассуждал как… Я рассуждал, что если не я, то больше некому. Потому что надо было как-то начинать очищаться. Потому что уже не было у меня никакого терпения, и надо было что-то делать! – Он замолчал, несколько раз глубоко затянулся и выпустил дым в свое отражение. Заговорил тише, размереннее: – Я вот все думаю… Вот они придумали: святая Русь. И кто придумал! Вурдалаки придумали! А я, как дурак, думал: правда ведь, какое великое вселенское явление: Святая Русь. Сколько смысла – да?.. Где-то прочитал: нельзя сказать святая Америка, а святая Русь – можно. Или попробуй скажи: святой Китай. Святой Гондурас еще… Смешно, да?.. А святая Русь – можно сказать. Ах, как хорошо, как красиво… Думал: есть еще, несмотря ни на что, у нас надежда. А потом как пронзит: вот именно это и есть идиотизм! Разве нет? – Повернулся к Ирине, хотя та по-прежнему молчала, скованная испугом, не совсем понимая его. – Нет никакой святой Руси. И не было ее никогда. Всегда-то вера ее была какая-то страшненькая, с кровушкой. А на самом деле, народ-то – безбожник!.. А народ-безбожник – уже не народ. Агломерация, скопление мещан без права на человеческий голос, с одним только правом превращаться в толстые куски ходячего фарша… Нет в помине никакой Руси. Но что тогда есть? Есть Российская, мать ее, федерация! Этим все сказано. А значит, нет никаких русских, и нет никаких татар, и нет евреев, калмыков, чукчей. А есть россияне. Россиянский, мать его, каганат. А раз так, то всех ждет заслуженный хазарский исход! А раз так, куда я должен пойти виниться? Перед кем виниться? Перед теми, которых я начал отстреливать? И дай бог, не последний…
Он опять замолчал, затянулся истово, сильно щурясь.
– Я ничуть не лучше других. Но я также не считаю себя хуже других. Плоть от плоти моего народа. Такой же русский, или, может быть, цыган, или еврей – я и сам не знаю. Но это ровным счетом ни-че-го не значит! Россиянин – одним словом… Злобный, как хорек… – Он замер на некоторое время, поник над столом, задумавшись, и вновь заговорил тихо: – Помнишь, какие мы были поначалу, когда только познакомились? Я совсем другой был… А помнишь, родился Сашок, и я говорил, что не надо игрушечного оружия ребенку, не надо насаждать эту дрянь, а надо, чтобы человек рос в гармонии с миром? А потом… Не мог же я сам из себя так озлобиться… А значит, это зараза, инфекция… Почему в таком случае я должен себя винить, а не тех, кто подверг меня заражению?.. Что ты так смотришь?.. Колени пооботрем в монастырях, и все пройдет!.. А плевать!.. Помню, мне газетка попалась, извини, в конторском туалете. Ты же знаешь, если я просматриваю газеты, то только в сортире. А тут попалась помойная понесушка, какой-то там «продажный комсомолец». Что-то мелькнуло на странице, я взял и стал просматривать. А в понесушке о видной актрисе, которая подала в суд на свою же дочь. И вот они все делили лишнюю квартиру. А эта квартирка, наследство от бабки, им тысячу лет не нужна – ни одной, ни другой, потому что у обеих и квартиры есть, и коттеджи. А одной уже вообще подыхать скоро – ведь почти восемьдесят. Но они перегрызлись, переругались, поистребили в себе последнее достоинство!.. Кажется, что тут удивительного? Обычная понесушка, таких понесушек газетные козлы настукивают копытами на своих компьютерах тысячи. А меня вдруг как пронзило: вот как раз то и удивительно, что позор стал совершенно обыденным. Толпа обывателей серьезно обсуждает, кто больше прав – мамаша или дочка… А толпа обывателей, как я понимаю, теперь выражает общественное мнение… Вместо того, чтобы просто молчать о позоре, потому что это позор, когда одна подлая тварь, старая скоморошка с утянутой мордой, и другая подлая тварь, бизнесменша, – мать и дочь – судятся друг с другом, как две базарные бляди, не поделившие прилавок.
Душа-то у народа получается меченая. Народ-подлец, народ-вор… Поголовно. Я раз эту мысль высказал в кругу, так сказать, интеллигенции. Что ты! Какую пришлось выслушать отповедь! Я, говорит, честный человек, горжусь этим и на компромиссы никогда не иду! Хотя честный человек за день до этого получил гонорар в конверте. За публикацию – заметь – в приличнейшем издании! И я тоже получал конвертики – пусть в дешевых газетенках. А какая разница! Этот его конвертик и послужил поводом для разговора. Ведь что такое гонорар в конверте?.. Нет, давай разберемся!.. Это воровство без прикрас. А значит, человек этот – вор! Тривиальный, ничем не замаскированный вор, казнокрад!.. А мы все утешаем себя сказкой, непонятно кем придуманной, что, мол, хороших людей больше, чем плохих. Чепуха! Больше не хороших людей, и даже не равнодушных и трусливых. А затаившихся тихушников. Загляни им в душу, там такое копошится!.. Вот у нас в конторе обсуждают ограбление районной сберкассы, которое случилось на прошлой неделе. Знаешь, о чем больше всего говорят? О том, что если бы те парни сделали так и так, а не поперли дуром да еще со стрельбой, то и не попались бы!.. Люди, добрые обыватели, живут с мечтой о преступлении. Совершенно искренне любят вслух помечтать: вот бы один раз взять куш, как в кино о благородных грабителях, миллиончик-другой баксиков, ну даже если укокошить кого-то придется, но так ведь один только разик, а потом зажить по-человечески… А зажить по-человечески в их представлениях – это, значит, ни хера не делать, а только жрать пожирнее и бздеть погуще!.. И мне виниться перед ними? Да тьфу на них! Тьфу!..








