355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Бахвалов » Время лгать и праздновать » Текст книги (страница 2)
Время лгать и праздновать
  • Текст добавлен: 15 апреля 2017, 22:30

Текст книги "Время лгать и праздновать"


Автор книги: Александр Бахвалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)

3

Утро вечера мудренее. Ночь унесла львиную долю вчерашних волнений, решимости и решений. «Не слишком ли ты разошлась, Непряхина?..» – донесся из далекого детства остужающе-иронический голос пионервожатой. При свете дня, в окружении привычных стен и вещей, давешние неумеренные восторги поблекли, подернулись чужеродностыо. Вчера был ее праздник, и она щеголяла в маскарадных чувствах. «Все не так! – думала теперь она, имея в виду не только свое вчерашнее возбуждение, но и настроение последних дней и то победительное чувство, с каким она разговаривала с Татьяной Дмитриевной. – Все обыденно и недвижно в своей обыденности, как эти стены. Все во всех определено такими вот стенами…»

Проснулась поздно. Отец ушел на работу. Серафима скорее всего подалась на рынок – «подышать деревней». Хлебом не корми.

Посреди овального стола большой комнаты, напоминая о вчерашнем, стояли цветы. Они были совсем свежие, а все связанное с ними пожухло и отдалилось. Иначе и быть не могло: не успели гости собраться, а она уже тяготилась ими, их лицами, голосами. Ни с кем из них Юля не была дружна, все они приглашались потому, что она сама гостила у вчерашних гостей, когда те отмечали свои дни рождения. Не считая Сони, которая была звана только потому, что числила себя Юлиной соперницей: казалось забавным понаблюдать, как эта более чем простоватая дева примется обхаживать не лишенного Нарциссова греха самолюбования эстета, знатока древнерусской живописи, превыше всего ценящего «художественное начало в телах и душах». Вышло совсем не забавно, скорее глупо и как-то даже определяюще для всего вечера. Заметив Сонины поползновения, девчонки вели себя так, будто затем и собрались, чтобы погоготать над ней.

«Может быть, все-таки позвонить?..» Постояв у телефона, Юля не без внутреннего сопротивления набрала памятный уже номер Нерецкого, почему-то уверенная, что отзовется кто-то другой и ничего не останется, как положить трубку. Гудок, второй… десятый… «Глу-упо… глу-упо…» – отзывалось в голове. Никто не ответил.

«Напрасно я так с ним вчера… – подумала она об Олеге. – Теперь не жди приглашения, когда после каникул в его квартире станут собираться студийцы-художники». Это было единственное место, откуда ей позволялось приходить после наступления темноты. Правда, столкнувшись с «Олеговой оравой» на лестнице, отец стал весьма подозрительно относиться к ее «гостеваниям наверху». Прямо ничего не говорил, но это чувствовалось, когда она при нем возвращалась от Олега. Против обыкновения, он не спрашивал, где она была, старался не смотреть на нее, и все вокруг вслед за ним послушно сторонилось, всякая вещь глядела искоса. «Явилась не запылилась! Ты бы еще на ночь там осталась, в закопченной табаком чужой хатке!» – скрипучим голосом Серафимы доносилось из каждого угла. В такие минуты она тупела, из головы вылетали даже те истертые от бездумного потребления слова и фразы, какими она обходилась дома. А загляни отец в квартиру Олега, посмотри, как ведут себя его друзья, о чем говорят, тут уж с ее «гостеваниями наверху» было бы незамедлительно и навсегда покончено.

Она и сама, впервые оказавшись там два года назад, была ошеломлена разноцветными стенами, снизу доверху разрисованными цветными карандашами, непроглядно черными потолками, с подвешенными к ним светильниками в виде пещерных сосулек. Словом, куда ни повернись, на всем печать насмешки над общепринятым, разумным, приличным. Понадобились немалые усилия, чтобы превозмочь рутинные представления и согласиться, что люди вправе и так обставлять свое жилье. Дальше больше: незаметно привилась странная потребность бывать в этих пропахших красками комнатах, чувствовать себя причастной к заключенному в них озорному вызову, к спорам молодых художников, видеть себя среди них – в необыкновенно широком, слегка отстающем от пола и вплотную прижатом к стене старинном зеркале, обрамленном темным резным деревом. Отраженная в нем девушка была далека от привычного, будничного, наперед известного, что составляло ее жизнь. Не та, что в зеркале, другая, которой нельзя иначе, пребывала в ежеденной муравьиной заботе успеть сделать все необходимое сейчас, чтобы беспечально жилось когда-то потом, когда уже никто не назовет тебя «еще одной мелодией той чарующей музыки, которую источают имена Беатриче, Лауры, Анны Керн!». Так восторгался ею пузатый великан-скульптор. «Я бы с великим наслаждением изваял вас, красавица, но – для полуденных краев: в этом городе вам будет зябко, здесь и бронзе холодно, если она обнажена». Художники изводили бумагу на рисунки с нее, и сколько же она видела своих лиц, наделенных незнакомыми ей выражениями!..

На лето мать Олега, археолог, уезжает в Туркмению, «к развалинам Парфии», отец, художник-реставратор, подолгу живет в далеких районных центрах, где ведутся восстановительные работы, и в квартиру то и дело «слетаются на шабаш» молодые дарования, люди «не очень стиранные», по словам Олега, но «чистые душой». Что касается духовной ипостаси, то, как известно, чужая душа потемки, одно несомненно: они прекрасно вписывались в интерьер: и одевались, и разговаривали, и вели себя с полным пренебрежением к условностям. Трудно сказать, чего в них больше: служения «богу клана», убеждения, что «правда там, где нет навязанного поведения», или – бравады, намерения показать свою неординарность. Как бы там ни было, рядом с ними Юля чувствовала себя какой-то образцово-школьной, в предосудительном смысле, и если бы не боялась отца, непременно обзавелась бы такой же драной одеждой, научилась так же грубо и безапелляционно судить обо всем на свете… Вот только представить себя возлюбленной одного из этих гуманитариев никак не могла. Они, разумеется, все очень талантливы, и благодарные потомки будут с благоговением созерцать их великие творения, но разве можно кого-то из них сравнить с Нерецким и все то, что у нее с ним может быть, – с тем, что ее ожидает, если какой-нибудь созревающий гений, не с декоративными, а всамделишными латками на джинсах, в по-настоящему грязном свитере, с ненарисованной чернотой под ногтями, «сделает ее своей подружкой», как пишут в переводных романах?.. Нет уж, пусть они свои художественные и прочие откровения делят с табачными девицами – их однокашниками и тоже постоянными гостьями Олега.

«Но он-то как раз вполне опрятен… и напрасно я с ним так», – опять подумала Юля, неприязненно оглядывая большую комнату, заставленную тяжелой, какой-то казенной мебелью, устланную и увешанную пыльными коврами, с цветочными горшками на подоконниках, с отвращением принюхиваясь к доносившемуся из кухни неизменному кисло-капустному запаху теткиной стряпни. Уж эта Серафима! Мало, кухню загромоздила посудой, которой с лихвой достанет на солдатскую столовую, еще и чулан год за годом заполняет скобяным товаром. Тут и ведра, и топоры, и чемодан гвоздей, стамесок, молотков и прочего колючего хлама непонятного назначения. «Пусть ее… – говорит отец. – У всякого свои радости, Юленька. Это в ней прошлая нужда мечется. В войну, да и потом не один год не то что топора – бельевой прищепки в магазинах не сыщешь. Ну а как появилось, хозяйки и бросились набирать, надо не надо. Все собирается кому-то отвезти…»

Поглядеть, так в квартире все впрок набрано. И все не то, что надо. Даже книги в шкафу «под дуб» установлены так, будто их упаковали для лучшей сохранности. И ярлыком всей этой дремучей безвкусицы – картина «Зима в деревне», повешенная на самое видное место. Вчера, предупреждая нелестные о ней впечатления, Олег, как верный личарда, сочинил целый панегирик искусству лубка.

«Знатоки реабилитируют абстрактную живопись изощренными толкованиями ее содержания – понимать надо!.. Достоинство реалистического письма почитается тем выше, чем труднее изъяснить изображенное – хоть год говори, сокровенного не истолкуешь!.. Один лубок по-настоящему искренен и прочитывается от корки до корки. Все в нем видят то, что есть: вот дорожка, вот мосточек, вот лесок, вот бережок, вот избушка, вот жучка, вот бабушка, вот внучка, и все, слава те, господи, ладненько и мирненько!.. Кто знает, может быть, именно такой взгляд на мир и людей единственно неоспорим».

Век думай, лучшего оправдания этой мазне, ее присутствию в квартире не придумаешь. В его комнате ничего похожего, разумеется, не увидишь. Там висят картины, которые не нуждаются в защитных оговорках. Чтобы почувствовать их ценность, достаточно понаблюдать, с какой жадностью рассматривают молодые художники жанровые сценки в стиле XVIII века – церемонных кавалеров в обществе жантильных дам, с высокими прическами и лиловым блеском складок на пышных платьях; бескрыло парящих в сопровождении сонма амуров Флору и Аврору, с их кукольными личиками и прелестными румяными ягодицами; романтические пейзажи, с гротами, замшелыми валунами, худосочными водопадами у освещенных луной античных развалин… Иные полотна так стары, что и не разберешь, что скрывают в себе сумерки гаснущих красок.

И как же потешно смотрелись цеховые потомки создателей этих картин! Все эти «хиппоидные» молодые художники в истертых джинсах, их хриплоголосые спутницы, судя по худобе и бледности, питающиеся, должно быть, одним табачным дымом. Развалится на полу, под висящей над ним бледнотелой Венерой, какой-нибудь двадцатилетний бородач, от которого совсем не абстрактно веет бродяжьим духом, шлепает ладонью по полу и рокочет полнозвучным басом:

«Высоцкий даже не заслуженный! Почему?..»

«Друг мой! – скорбно-патетически отвечал великан-скульптор. – Иначе и быть не может!.. Институт «заслуженных граждан» порожден конформизмом, а кто есть Высоцкий, как не злой гений конформизма?..»

«Что такое конформизм?..»

«Добровольно-принудительное следование несвободе, рабское состояние, а Высоцкий посмел быть свободным!.. Отсюда и непризнание «в сферах», и ненависть несмеющих, несвободных, готовых забросать его камнями за то, что он посмел!..»

«Надо бы с ним как-то по-другому… – снова подумалось об Олеге. – Но как?.. Не целоваться же ради удовольствия бывать в его компании?..»

По жестянке за окном забарабанил дождь.

«Завтра же пойду устраиваться на радиозавод. Собирать музыкальные ящики наверняка веселее, чем такое вот сидение».

До полудня читала тоскливую, под стать погоде, книгу о Баратынском. Кто-то из друзей Олега сказал, что ее автор застрелился. Наверное, поэтому все время казалось, что он писал не о поэте, а о самом себе.

После обеда принялась вязать – давно надо было закончить шарфик к уже готовой шапочке. Поднялся ветер, на дворе так потемнело, что пришлось включить настольную лампу… Скорей бы день кончался. Завтра они с матерью пойдут в Дом кино на шведский фильм «не для широкой публики» – бывают и такие? – но сегодняшний вечер девать некуда. Близких подруг, с которыми весело пойти в киношку от нечего делать, у нее не было. Так случилось: она не считала себя одной из тех, с кем училась последние два года, а друзья из прежней школы остались на другом конце города. И в детстве.

Звонок матери застал Юлю за телевизором.

– Есть путевка на море, в дом отдыха, хочешь поехать?.. Погоди радоваться, нужно еще идти на поклон к твоему отцу. Часа в три жди меня у выхода из универмага.

Позабыв на радостях об Олеге и его друзьях, Юля с возвышавшим ее в собственных глазах спокойным бесстрашием («Даже если подойдет кто-то другой, все равно попрошу позвать!») набрала номер Нерецкого. Она же обещала позвонить!.. Ждала долго, упрямо. Никто не ответил. Она позвонила еще раз, потом еще… Шагая на встречу с матерью, не пропускала ни одного уличного автомата, подолгу ждала отклика, наблюдая, как шевелятся под ветром дождевые капли на стеклах кабин. В последний раз позвонила из просторной прихожей большой аптеки, где теперь стояла, собираясь немного погодя звонить еще.

Через широкие стекла прихожей хорошо просматривалось здание универмага на углу перекрестка. Сунув руку в карманы короткого плаща и позвякивая набранными в кошельке Серафимы семишниками, Юля внимательно следила за выходящими из магазина. Мать вот-вот должна была появиться.

А над городом словно война прошла! Застилавшие небо дымные тучи разорвало в клочья, и они суматошно неслись куда-то, как отступающие в панике солдаты. Еще все было мокро от недавнего дождя, еще сочилась вода из сточных желобов, пересекая пенистыми ручейками тенистые тротуары, а окна домов, автомобили, плоские стекла грязных снизу троллейбусов уже сияли на солнце. Полновластным хозяином битвы метался ветер. Ворвавшись в город, он шарил по закоулкам, со свистом вырывался из-под арок, тугой лавиной катился по руслам улиц, набрасывался на прохожих, вынуждая их придерживать шляпы, полы плащей. Омытый дождем, освеженный ветром и празднично возбужденный солнцем город, как музыка в кино, обрадованно сопереживал Юле, ее теперешнему состоянию.

4

Сразу после обеденного перерыва, вслед за Павлом Лаврентьевичем, в кабинет вошла Регина Ерофеевна – мать Юли и его бывшая супруга. Присев к письменному столу, он принялся звонить, настойчиво, раз за разом накручивая занятый номер. Он звонил не потому, что это было важно для него, а чтобы выказать ей свое неуважение. Зная, что не дождется приглашения, она опустилась на стул у стола и достала сигарету.

В огромном светлом здании универмага только вот эта комната остается неизменной по крайней мере лет двадцать – с тех пор, как она вошла в нее, держа направление из школы торгового ученичества. На том же месте стоит темно-бурый письменный стол, накрытый помутневшим листом плексигласа, все то же тяжеленное кресло в виде кузова древнегреческой колесницы и дюжина «полужестких» стульев сороковых годов, уставленных вдоль серых стен. Сумеречность и интерьер кабинета, венчаемый железной решеткой на окне, производили такое впечатление на нового человека, что в первую минуту ему казалось, что он ошибся дверью. Но и убедившись, что никакой ошибки нет, что это и есть кабинет директора самого большого универмага города, трудно было отрешиться от подозрения, что раньше здесь допрашивали преступников.

Слушая голос в трубке, Павел Лаврентьевич изредка произносил какие-то невразумительные полуслова, тяжело и неотрывно глядя на Регину Ерофеевну поверх приспущенных круглых очков. У нее была отвратительная привычка являться на глаза в те дни, когда ему меньше всего хотелось ее видеть. И сейчас он не мог сдержать неприязни при виде непринужденно расположившейся напротив сорокалетней женщины в распахнутой вишневой куртке с капюшоном, обтянутой светлым свитером, излишне старательно подчеркивающим то, что давно перестало быть привлекательным. И чем дольше смотрел на нее, тем явственнее давал о себе знать старый саднящий след в душе. Сами собой всплывали в памяти картины прошлого, и ничто в них не представало его внутреннему взору в человечьем обличье, одни рожи оскалялись. Казалось, не три года прожил с этой франтихой, а продирался сквозь болота с крокодилами. Замшелая глыба ненависти давила на сердце, мутила голову. Порой, не в силах совладать с ней, он терял ощущение места и времени, способность здраво рассуждать, видеть в очередном визите бывшей жены только то, что он содержал в себе. Время поворачивало вспять, ненависть жаждала припасть к своим истокам.

Сойдясь с ним из расчета, она ушла к другому сразу после окончания вечернего института. Ушла запросто, как будто сделала нечто всем понятное, всеми оправданное. Хотя и пыталась отсудить дочь, но что-либо похожее на сожаление, на угрызения совести ее не беспокоило. Тогда он воспринял ее уход как следствие чьего-то влияния, не мог представить, что она была такой же и когда он жил с ней под одной крышей, спал рядом, ласкал ее, умилялся ее беременностью… Это теперь он хорошо присмотрелся к этой подлой породе людей, а тогда был уверен, что они бог знает где – такие, которых ни честь, ни совесть и никакие другие соображения не останавливают на распутье. Вот она, полюбуйтесь. Разве такую что-нибудь проймет?.. Разве эту самодовольную физиономию тронет сомнение в своей правоте?.. Другая бы сгинула с глаз долой, а эта ходит и ходит – только чтобы лишний раз напомнить ему о своей причастности к жизни дочери, а точнее – о праве на половинную долю того, что ему дороже всего на свете!.. Запретить ей ходить он не может, но и не стесняется с ней – не выбирает слов, выговаривая за всякую малость, скажем, за то, что вернувшаяся от нее Юля провоняла табаком. Он не сдерживал себя и при посторонних, как бы давая понять, что и в глазах всех остальных людей ей та же цена, что и в его собственных. Так было и через пять, и через десять лет, так оставалось и по сей день. Однажды ее проняло – к вящему его удовольствию.

«Я прихожу реже редкого и всегда не вовремя!»

«Ну и что?»

«Ничего. Хоть бы на людях вел себя приличнее, не срамился».

«Ай-яй-яй!.. Как же это я? Неужели осрамился?.. – дурашливо запричитал Павел Лаврентьевич и, после небольшой паузы, заговорил в привычном тоне: – И как язык поворачивается!.. Можно подумать, это я, а не она, сбежал из семьи, не мне, а ей доверили воспитывать дочь!..»

«Тебе, тебе!.. Где уж мне было тягаться с твоим положением и твоими защитниками!.. Тут бы и царь Соломон за тебя проголосовал!.. Только пора бросить ворошить старье, и если уж не по-дружески, так хоть по-людски разговаривать».

«Не нравится – не ходи! А пришла – не взыщи, говорю, как умею».

«Ты умеешь и по-другому, это со мной превращаешься в злобного дурака».

«Ишь ты! Мы злобные дураки, а вы, значит, добренькие умники!.. Вас поманил эстрадный горлодер-микрофонщик, вы и побежали задравши хвост – от большого ума!»

«От ума или не от ума, а мне было двадцать, когда мы сошлись, а тебе почти сорок!..»

«Можно подумать, тебя за шиворот волокли, выходить за меня принуждали, сиротиночку!..»

«Нет, нет! Какое это принуждение, если я жила в комнате, которую мать разделяла надвое простыней – там она с отчимом, тут мы с сестрой, взрослые девушки!.. Где тут принуждение, если самым нарядным платьем моим была форменка, которую выдавали продавщицам!.. Разве это принуждение, если у меня не хватало смелости отказаться от твоих подарков!.. Какое это принуждение, если я была на третьем месяце, когда мы расписались!..»

«Так, так, так!.. С нами, выходит, по нужде, а с микрофонщиком по душе?.. И как живете-можете, поди, в любви и согласии? Ребятишек народили, в люди вывели?.. Что, заело?.. Так-то, уважаемая! Микрофонщик покукарекал, потерся, да и поминай как звали, а что в итоге?.. Ни хрена в итоге!..»

«Ну и ладно… Зато ты преуспел… в труде и личной жизни. Вот и радуйся, за что на других-то кидаешься?..»

«За что? Да я только и жить начал, как Юлька родилась! От радости себя не помнил, думалось – это ради нее я и бедствовал, и по госпиталям валялся! Другой награды мне и не надо было!.. А ты, умница, зачем родила? Чтоб кормушку не потерять, пока на учебу бегала?.. Сорок лет, говоришь? А что из них я четыре года воевал, а потом десять крышу над головой зарабатывал, чтоб было куда жену привести, это, значит, ни в честь, ни в славу?.. – И, подавшись к ней через стол, он зловеще прошептал, пронзив ее немигающими глазами, как вилкой о двух концах: – Свидетели, говоришь? Цари-косари?.. Да если бы Юльку у меня отобрали, я бы тебя удавил где-нибудь в подворотне, гнида ты кошачья!..» Заметив оторопь Регины Ерофеевны, он удовлетворенно откинулся на спинку кресла. В сущности, последние слова содержали все, что он хотел сказать, ничего больше и не следовало говорить. С тех пор как она бросила его, Павел Лаврентьевич думал о ней как о бесчувственном животном, с которым только так и надо говорить, которое попросту не способно понимать какие-то другие слова.

– И обязательно курить!.. – Он громыхнул телефонной трубкой. – Каждый раз одно и то же.

– Извини. – Она погасила сигарету. – Я на минуту. Что Юля, очень переживает?..

– Не она одна. Позанимается, на будущий год поступит. За тем и шла?.. – Он снова взял трубку, покрутил диск телефона и, не дождавшись ответа, бросил.

– И какие у нее ближайшие планы?..

– Осенью на работу пойдет. – Отодвинув ящик стола, он принялся что-то искать.

– Куда? В магазин?..

– На завод.

– Успела бы, наработалась…

– Ничего плохого здесь нет! – отчеканил Павел Лаврентьевич, с грохотом задвигая один ящик и выдвигая другой.

– Мне предложили путевку в дом отдыха, и я сразу подумала о Юле, пусть отдохнет… – Регина Ерофеевна извлекла из сумки сложенный вдвое плотный лист бумаги. – Вот, это в Ялте. Она любит плавать, а в этом году и на речку ни разу не выбралась… Как думаешь, поедет?.. – «Ты не станешь противиться?» – означали последние слова Регины Ерофеевны.

– Не знаю… – Он чуть было не сказал, что Юле рано одной разъезжать по курортам, но на это Регина Ерофеевна могла бы возразить, что дочь, слава богу, совершеннолетняя, а кроме того, путевка может обрадовать ее, утешить как-то.

– Тут надо поскорее решать. Ты́ с ней поговоришь?..

– Скажу.

– Так я оставлю?.. – Регина Ерофеевна протянула путевку.

– Захочет поехать, сама вручишь. – «Не хватало мне твои благодеяния передавать!» – так прозвучали для Регины Ерофеевны эти слова. Впрочем, ничего другого она и не ждала.

Павел Лаврентьевич положил руку на телефон и выжидательно посмотрел на бывшую жену: долго собираешься мозолить мне глаза?..

Приметив мать выходящей из универмага, Юля перебралась через улицу и медленными настороженными шажками двинулась навстречу. «Вдруг не разрешил!..» Но как только рассмотрела материнское лицо, превосходительно вскинутый подбородок, сразу же поняла: визит удался наилучшим образом!.. Вместе с радостью шевельнулась жалость к отцу: наверняка только потому и сдался, чтобы не огорчать свою неудачливую дочь.

Не останавливаясь, мать протянула путевку.

– Держи.

На ходу развернув сложенный вдвое жесткий лист мелованной бумаги и крепко держа его, чтобы не вырвало ветром, Юля полюбовалась черными и золотыми надписями, волнообразными линиями под словом «Ялта», бережно сложила и сунула в карман плаща. Свершилось! Она отправляется в путешествие! Пусть не Тибет, не Индия – Крым тоже неплохо для начала!.. Все в ней ликовало.

До остановки троллейбуса шли молча и довольно быстро, несмотря на ветер. Рядом с легко и прямо шагавшей дочерью было особенно заметно, что торопящаяся на работу Регина Ерофеевна взяла аллюр не по стати: ее поспешность комически не вязалась с грузнеющей фигурой.

В молчании матери, в самодовольно вскинутой голове, в вольно мечущихся под ветром недлинных волосах, в глядении как бы поверх голов прохожих Юля без труда угадала намерение внушить ей, что «не коснись дело твоего блага, меня никакими коврижками не заманили бы туда, откуда я иду!». Мелькнула мысль как-то выразить свою признательность, поцеловать, что ли… Но сызмальства не знавшая и потому не терпевшая нежностей, Юля не могла принудить себя, наперед зная, что выйдет плохо – фальшиво, лаской за плату, а всякая грязь сейчас была особенно некстати. И она ограничилась тем, что старалась идти плечом к плечу с матерью, полагая, что ей приятно показаться на людях рядом со взрослой дочерью. Но – природная ли несхожесть тому причиной или слишком уж недолгое материнство Регины Ерофеевны – угадать их родство было невозможно, а о том, что они мать и дочь, в городе знали немногие.

На светлом, мило разгоряченном лице Юли никто не смог бы отыскать даже отдаленного сходства с чертами матери. И выражения совсем не напоминали материнские, на мужской лад огрублявшие ухоженное, но заметно рыхлеющее лицо Регины Ерофеевны, некогда очень привлекательное, оживленное веселыми внимательными глазами, говорившими о сметливости и невздорности расторопной продавщицы. Несмотря на кровное родство, мать и дочь оставались чужими друг другу: дочь росла и взрослела сама по себе, мать ожесточалась и старилась сама по себе. А годы, щедро нагруженные женским невезением и прочими жизненными передрягами, усугубив все характерные, в юности едва приметные, а то и вовсе неуловимые черточки, выявили как бы подлинное содержание былой привлекательности Регины Ерофеевны. Зная ее теперешнюю, увлекавшиеся ею в молодости мужчины ничуть не жалели, что не связали с ней свои жизни. Влекущая незавершенность черт, сулившая – как это всегда кажется – расцвет самых лучших женских свойств, сложилась в образ закосневшей, в чем-то враждебной всему и всем упрямой бабы. Девичья понятливость развилась не в добросердечное всепонимание, а в пошляческую привычку агрессивно впериваться глазами во всякого, с кем ее сталкивал случай: знаем мы вас!

Подкатил автобус. На минуту образовалась толпа у дверей. Подстрекаемые желанием обратить на себя внимание Юли, двое парней в спортивных шапочках ринулись напролом, пискляво причитая:

– Пропустите! Пропустите мать-одиночку с пьяным ребенком!

«Вот дураки!» – улыбнулась Юля.

– К восьми у входа! – напомнила Регина Ерофеевна и с натугой, в два приема взобралась на высокую ступеньку.

Юля весело кивнула, понимая, что речь идет о походе в Дом кино. Перебравшись на другую сторону улицы, она не стала дожидаться своего троллейбуса – захотелось пройти пешком, уж очень хорошо было в городе. Она шагала так легко и свободно, с таким удовольствием на лице, что прохожие сторонились, чтобы не сделаться причиной перемены этого ее настроения.

«Хорошо бы встретить кого-нибудь из класса, поделиться новостью! Разумеется, кто тоже мечтает о поездке в Крым, а не для кого путешествия к морю – сезонные миграции. Вроде Инки Одоевцевой, которая живет на юге по два месяца в году. Услыхав вчера, что Чернощеков пробыл лето в городе, она не преминула притворно посокрушаться о своей участи: «Как я тебе завидую!» И мечтательно прибавила: «Город полон чудес!»

Это было название его последнего фельетона. Летом он часто печатался в городской газете, всякий раз под новым псевдонимом. То «Ч. Пернащеков», то «Вер. Мишель», то «Н. Е. Жисть», то «Мордыхай Переход». «Город полон чудес! – патетически провозглашал в фельетоне бывалый городской пес, приобщая деревенского к новой жизни. – Тут с неба может свалиться сосиска!.. Правда, не очень свежая». Описывая места появления, вид, вкус и запахи отбросов, бывалый пес рисовал изнанку городской жизни – как люди в нем предают и воруют, совращают и совращаются, погрязнув в неведомых собачьему народу душевных и телесных уродствах. «Завтра пораньше, – заключал лекцию пес-наставник, – двинем на улицу «Наших достижений», к мясному магазину. Там директора посадили, может, мясо появится или еще чего выбросят».

Инка Одоевцева терпеть не может ни публикаций Чернощекова, ни его самого. И немедленно комментирует его остроты «на публику», выставляя в неприглядном свете кумира всей школы. Особенно впечатляюще она сделала это во время их поездки в картинную галерею.

В троллейбусе рядом с Чернощековым стояла, держась за поручень, рослая женщина в сарафане – день был жарким. Прикинувшись то ли дурачком, то ли пьяным, Чернощеков понизил голос и качнул головой в сторону соседки:

«Братцы, спортсменка!..»

«С чего ты взял?» – спросила Соня.

«Не видишь – ногой держится!» – И ткнул пальцем, указывая на лохматую подмышку женщины.

Несколько человек во главе с Соней шумно загоготали – ненадолго, потому что заметили, как побледнела ехавшая с ними Татьяна Дмитриевна.

«Чернощеков, а ты старый», – с ядовитой невозмутимостью произнесла Одоевцева.

«Как Мафусаил?»

«Как все пошляки».

«Они все старые?»

«Все, Чернощеков».

«Почему?»

«Им некуда жить. И ты достиг предела: твои остроты лишены возраста. В них все, что угодно, кроме веселости – признак дефицита молодости».

Это было не только хорошо сказано, но и ошеломительно для Чернощекова. Он не сразу нашелся:

«А вы, конечно, молоды и верите в рай?»

Они долго еще препирались, но Юле стало неинтересно думать о них, ей вдруг открылось, что формула Грибоедова: «Мы молоды и верим в рай, и гонимся и вслед и вдаль за слабо брезжущим виденьем» очень подходила ее теперешнему настроению.

Она прошла до следующей остановки, потом еще до следующей, а там осталось рукой подать до поворота на улочку, где стоит ее старая школа и – чуть дальше, в тупичке, – чудесный одноэтажный особняк районной библиотеки. Говорили, его построил к свадьбе сына богатый зерноторговец, а того убили в первую же неделю медового месяца – из-за красавицы жены. Ни прозванья злодея, ни других подробностей преступления молва не сохранила, все могло быть не так романтично, но дом стоил предания.

Юля бывала там по субботам, после школы, и едва только всходила на широкое крыльцо, бралась за медную литую ручку двери, дом завладевал ею, она с волнением отдавалась власти его тишины, его вельможного покоя. Высокие резные двери вели из коридора в гостиную – читальный зал. Переступив порог, она невольно приостанавливалась: чем-то живым, неприкасаемо-нагим стлался под ногами узорчатый паркет. Напротив высоких окон гостиной, в углу, усекая его плоскостью, празднично сияла белизной и золотом изразцовая печь… Проем раскрытой двери рядом вел в уставленную стеллажами спальню, но был перегорожен тяжелым столом библиотекарши, над которым висела электрическая лампочка в старинном латунном патроне, с переключателем.

Пожилая, снежно-седая, худенькая, с плоской костлявой спиной и большой, раскачивающейся при каждом движении грудью (такой большой и вытянутой, что в голову лезла чепуха, казалось, у нее там живые тельца, мягкие и беспомощные), библиотекарша благоволила к Юле, позволяла самой выбирать книги для чтения в зале – даже из дорогих, всегда запертых шкафов карельской березы, где драгоценными отложениями веков покоились фолианты в сафьяновых переплетах, с золотыми обрезами, с таинственно просвечивающими сквозь тончайшую бумагу красочными репродукциями. Высвободив из тесного ряда мраморно тяжелый том, она усаживалась в сумеречном уголке читальни и, листая страницы, чувствовала себя приобщаемой к сокровенным тайнам: за туманным флером рисовой бумаги вспыхивало завораживающее. Голова тяжелела от усилий познать содержание изображенного. Что в этом лице, этих жестах, позах?.. Что заставляет метаться обнаженные фигуры?.. Какая мудрость в изможденных лицах стариков? Что вообще в этих картинах – запечатленные блуждания на пути к простоте и ясности бытия или вечное в нем?.. Казалось, ей никогда не отыскать исходные значения в шифре древних образов, в клокочущем всеми страстями и всеми пороками библейском мире… Но если от этого мира можно было защитительно отгородиться неверием в него, то от родимых пророков некуда было деваться. Впервые прочитав (вернее, заполнив некую сиротливо зиявшую впадину в душе) лермонтовское «Я, матерь божия, ныне с молитвою…», Юля едва не расплакалась. Кто же она, та, за кого молил юноша-гений, у которого не нашлось защитников ни на земле, ни в небе?.. Чувствовала ли  о н а  прикосновение его сердца?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю