Текст книги "Время лгать и праздновать"
Автор книги: Александр Бахвалов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
– Послушай, в Крыму столько исторических памятников, а мы нигде не были, ничего не видели. И это – с машиной!..
Предлагая если не выход из тупика, то бегство от него, она совсем не была уверена, что он откликнется, и потому за ее приветливостью проглядывала мучительная для нее искательность. Ему стало совестно. Он заинтересованно присел рядом, положил руку ей на плечо, и они принялись вместе листать старинный путеводитель.
– Помнишь гору, не доезжая Алушты?.. – не совсем по-прежнему, но уже просто, без заискивания, признательно блестя глазами, спросила она. – Вершина напоминает голову какой-то царицы?.. Там пещера с автографом Грибоедова!..
И наступил второй период их жизни у моря – полное хлопот безвременье. Отдыхать стало некогда. Юля просыпалась в такую рань и поднималась с такой поспешностью, как будто начавшийся день, из которого полными горстями черпают радость другие, ускользает от нее, утекает сквозь пальцы. На столе росла куча справочников, карт-схем, популярных брошюр, и когда с их помощью они объездили самые знаменитые места, пришла пора достопримечательностей, о которых упоминали ветхие страницы хозяйского путеводителя.
– А вот здесь написано, что в Инкермане проповедовал слово божие твой тезка – Андрей Первозванный. Кто такой?..
– Ученик Христа, апостол, распятый, как и учитель, только на косом кресте. Этот крест – голубой на белом – отличал флаг российского флота. Его так и называли Андреевским.
– А какая связь?..
– Во-первых, святой путешествовал по морю… И еще царь Петр едва не потонул в день Андрея-осеннего. Решили – святой вызволил, вот и предали флот его покровительству.
– О, да с тобой есть о чем поговорить!.. Ну, а что Судак – бывшая Сугдея, которая упоминается в «Слове о полку Игореве», знаешь?.. Нет, туда после. Сначала съездим в Херсонес. Надо же поглядеть, где крестился и взял в жены византийскую принцессу Анну другой святой – князь Владимир, креститель Руси! Едем?..
И он ехал, хотя ему осточертело сидеть за рулем, бродить возле палимых солнцем древностей, томиться от жары, пыли, отстаивать бесконечные очереди, чтобы поглазеть на то, что его нисколько не занимало… Точно так мальчишкой, путешествуя по Крыму с Иваном, он изнывал от солнца, долгих переездов в вонючих автобусах, не решаясь сказать, что терпеть не может музеев.
За эти дни Юля как-то неприятно изменилась, позволяла каждому встречному вовлекать себя в разговор, охотно смеялась, если с ней шутили – даже если шутили совсем не смешно или грубо. Но стоило ему обратиться к ней, и куда что девалось. Бывали минуты, когда он с трудом выносил ее возбуждение, ее воспаленно припухшие розовые губы, невидяще скользящие по нему глаза. Подмывало тряхнуть ее хорошенько – очнись, не пора ли наконец взглянуть друг на друга?.. Но что разглядывать?.. Другое дело – античные обломки, древние монастыри, пещерные церкви, музейный прах…
Они собрались побывать в церкви у Байдарских ворот, где, по сведениям Юли, находились работы Маковского, но утром, меняя колесо «Волги», он до крови ушиб запястье, рука вспухла, с трудом сжимались пальцы.
– Значит, не поедем?.. – Юля брезгливо смотрела на ушибленную руку. – Пропал день.
Чтобы день все-таки не пропал, решено было съездить в Судак, куда легче всего добираться «методом Андрея Первозванного».
На обратном пути, совея под навесом теплоходика, Нерецкой принялся листать новую Юлину брошюру и увидел на обложке карандашные строчки стихотворения.
Прислушайся – сугдейский сад!..
А где Сугдея?..
Почил в легендах древний град
Царицы-девы.
Стоял тут замок, говорят,
Но помнят горы
Не тяжесть каменных палат —
Тоску Федоры.
– Ты умеешь сочинять стихи?..
Разомлевшая от полуденного солнца, Юля коротко взглянула на него, на книжицу в его руках и, отвернувшись к сонному морю, сонно произнесла:
– Такие умею.
Она определила ему место на некоем отдалении от себя и не позволяла приближаться. Но почему-то теперь, когда Юля открылась ему с такой неожиданной стороны, ее отстраненность показалась ему незаслуженно обидной.
Часа полтора затем они молча слушали, как теплоходик с шипением и плеском распарывал синюю воду, оставляя позади расходящийся белый шов, похожий на расползающуюся застежку-молнию.
На причале Никитского ботанического сада высокий худощавый старик, с коричневым, сильно сморщенным лицом и белой головой, как в кимоно одетый в свободную стираную-перестираную матросскую робу, истово целовал спрыгнувшую на причал красавицу в широкополой шляпе:
– Где отец?.. Что не приезжает, я же скоро помру!.. – Этот веселый крик в лицо красавицы, в ее радостные глаза, которые никак не могли оторваться от истоптанного, исхоженного, выдубленного временем и солнцем стариковского лица, странно ошеломил Нерецкого. Спутник девушки, широкоплечий пухлощекий парень, с висючими усами и превосходительно-томной ленцой в движениях, по-хозяйски небрежно потянул красавицу за руку, но она так гневно отдернула ее, что парень смешался и отступил на несколько шагов, видя, но не понимая, почему вдруг оказался лишним.
Теплоходик попятился кормой в море, развернулся, тяжело кренясь вправо, глухо взревел нутром и, торопливо набрав привычный аллюр, снова принялся пороть синее полотнище воды, а перед глазами Нерецкого все стояли так искренне обрадованные друг другом старик и юная красавица. Что-то вечное было в ликующем крике старика, бесстрашно и правомерно единящее его скорую смерть и утреннюю жизнь девушки, ее блестящие глаза, блики солнца на приоткрытой груди.
«Я заселил душу пошлостью и ни на что не гляжу с благоволением, ничего не вижу в чистоте, – стыдил себя Нерецкой. – Как они хороши, старик и девушка, как хороши их лица, его поцелуи и все, что выражали, оказавшись рядом, его измятое, никудышное, отчаянно радостное лицо и ее прелестные счастливые глаза!..»
…Его больше не раздражал голос Юли, когда она, не успев возвратиться из очередной поездки, вслух прикидывала, куда сподручнее отправиться завтра: полюбоваться восходом солнца с вершины Ай-Петри («Говорят, зрелище часто портит облачность над морем»), поглазеть на таврские захоронения или попытаться взобраться на Яйлу по каким-то великаньим ступеням Чертовой лестницы, прорубленной в скалах неведомо кем, когда и зачем.
– По ней взбирался Пушкин!..
– И чего его туда понесло…
Возвращались все позднее. Юля мгновенно засыпала, а он, с трудом освобождаясь от суеты дня, напряжения езды, пролеживал часы без сна, без мыслей, слушая мерный собачий лай, беспрестанный и бессмысленный:
– Го! Гау! Го!.. – натужно прорывалось сквозь темноту глухое, как в бочку, гавканье. – Гау! Го! Гау!..
Наконец однажды утром они никуда не поехали. Все было изъезжено. После захода солнца Юля еще тянулась туда, где собирались толпы, где шумели, любовались чем-нибудь, щеголяли одежками – предвечерняя набережная в Ялте, выставки цветов, массандровские подвалы. И глаза ее больше не скользили невидяще по его лицу, когда ничего не ждешь, не ищешь, ничто не мешает довольствоваться тем, что есть.
Наступил третий, и последний период. Они опять стали близки, и Юлю это ничуть не стесняло, она словно бы приноровилась ко всем сторонам жизни у моря. Дни проходили бездумно, легко, она даже подсмеивалась над нескладным началом – в трех соснах заблудилась!.. Вообще часто и одинаково смеялась, как это свойственно людям с живым воображением, пережившим нелепейшее недоразумение. Приступы смеха накатывали в самое неподходящее время, и сколько Нерецкой ни спрашивал, что с ней, Юля отмалчивалась. Не говорить же, что ее потешает приключение девицы-стихоплета, возвышенной натуры, вообразившей себя Наташей Ростовой, собравшейся на первый бал, а вместо того угодившей сперва в толпу созерцателей похабщины, затем в пахнущий отхожим местом номер дорожной гостиницы и наконец – в этот замусоленный Крым!..
Ее ничуть не беспокоило, что Нерецкой может отнести эти приступы смеха на свой счет – подумать, что таким малохудожественным образом она дает понять, насколько он не тот, в сравнении с ее предположениями. Иногда она «выжимала» смех, как это делают люди, глядя на старого несмешного клоуна, своими антраша не вызывающего ничего, кроме стыда, за то, что пришли и тем заставили его кривляться. Натужное веселье всякий раз обрывалось апатией: только что хохотала, и вот лицо неприязненно стыло, глаза по-недоброму отстраненны.
И как-то ночью в сокровенную минуту у нее вырвалось и совсем несообразное:
– Мы подружились, правда?..
Ни в кино, ни в концерты они больше не ходили, ей лень стало взбираться к дому. Она рано засыпала, крепко спала, подолгу валялась в постели. Возвращаясь со двора умытым, в чистой рубашке, он целовал ее, иногда спящую, холодными губами.
– Почувствовал настоящий вкус?.. – спрашивала она.
«Вот бы и мне так «вкушать»… Люди едут сюда в поисках радости, а я все сделала для того, чтобы испортить первый в своей жизни праздник».
Обжитая Алупка надоела, все в ней было привычно, вплоть до лиц отдыхающих. Купались в одиночестве, у симеизских скал. Юля загорела, загар будто обтянул кожу шелковистой пленкой, округлил тело, придал ей новую прелесть. Пришло время припасенных для загара прелестных бус из крупных желтых, бирюзовых, оранжевых и черных камней. Смуглое тело и это таитянское ожерелье делали ее немного незнакомой.
Она и сама чувствовала себя новой, легкой, даже летучей – двигалась уверенно, говорила небрежно, и кажется, все видела, все примечала, в особенности то в людях, что делало их смешными. Она узнавала в них себя и зло смеялась над претенциозностью, настороженностью, растерянностью одних и жадным желанием других поскорее приобщиться к «клубничному», к тому, чего так хотелось, но нельзя было позволить себе дома, на глазах соседей и знакомых.
Для вечерних прогулок Юля чаще всего облачалась в легкие светлые брюки, сидевшие на ней без единой морщинки, и белый свитер. Костюм подчеркивал утвердившуюся на ее лице невозмутимую маску отстраненности от всего вокруг, придавал ей законченность. Что бы ни удостаивалось ее внимания, обо всем она судила однозначно: чуть не каждый разговор начинала с приглашения позубоскалить. Высмотрев в потоке дефилирующих по погруженному в предвечернюю тень Симеизскому проспекту эстрадную знаменитость, она тянула Нерецкого за рукав:
– Посмотри!.. Да не туда – вон, длинный, в синем пиджаке на красной подкладке, возле статуи Дианы!.. Как «кто»?..
И, умирая от восхищения, поведала, что это поэт, чья известность «дошла до сумки», то есть до изображений его портрета на магазинных сумках.
– Только такие невежды, как ты, могут не знать его стихов, над которыми краснеют школьницы, вздыхают мамы и ржут пародисты!..
После солнечных, в меру жарких дней, когда и на улицах дышалось так же легко, как у моря, погода испортилась, небо помрачнело, стало пасмурно, а в горах совсем темно и на взгляд жутко. Над Ай-Петри собирались особенно мрачные тучи, и когда их оказывалось слишком много, они скатывались к морю, висли над ним чернильными дымами, напитывая воду своей чернотой, по которой рассерженно бродили белые гребешки коротких волн.
Дождавшись просвета в небе и не зная, куда девать холодный день, забрались на прогулочный катер, чтобы взглянуть на предгорья с моря, но на первом же причале сбежали на берег с посиневшими носами. В следующие два дня не только не потеплело, но все упрямее моросило по утрам и было так зябко, что не хотелось вылезать из-под одеяла. Отдыхающие приходили на берег одетыми в теплые вещи и глядели на море. Но от этого глядения становилось еще холоднее, и никто больше не улыбался, казалось, будто все они перессорились. Перестав быть ласкающим взгляд зрелищем, большой теплой ванной, море отпугивало суровостью, неприязненно обособленной жизнью. И только чаек не смущала скверная погода. Они все так же умело летали над берегом и водой, так же аккуратно опускались на знакомые камни и, сложив крылья – точно сунув руки в карманы, – с невозмутимо-благожелательным выражением на желтоклювых физиономиях учтиво смотрели навстречу ветру. Чайки напомнили Нерецкому аккуратную девицу из числа Юлиных подружек, которых он видел в ночной электричке. Она точно так же невозмутимо относилась к шуму вокруг. «Ее ли это выбор или она у жизни избранница?..»
– Без моря тут нечего делать, – ежилась Юля, оглядывая потемневшие стены домов, у которых был озябший и виноватый вид.
Ненастье сблизило их с хозяевами. Нерецкой помог старику залатать крышу флигелька, и они скрывались там с нардами, а Юлю, полагая, что она скучает в одиночестве, обласкала старушка. Застав жилицу с толстым журналом в руках, увязнувшей в чувственном многословии южноамериканского романа, старушка спросила:
– Что это вы все читаете?.. Какой роман?.. – Она брезгливо сморщилась. – Это где у женщины все толсто, кроме талий?.. Бросьте эту гадость, идемте лучше чай пить!..
Угощая Юлю очень крепким чаем с душистым кизиловым вареньем, хозяйка рассказывала о своей молодости, о встрече с будущим супругом в чистый четверг, когда из церкви выносят зажженные свечи, о детстве, прошедшем в имении «графа Дмитрия Алексеевича», который родился за двадцать лет до смерти Пушкина, учился вместе с Лермонтовым, а умер спустя два года после Льва Толстого. Умирал трудно, долго, но как только к нему возвращалось сознание, он прежде всего справлялся о здоровье супруги. Ему тут же отвечали, что она молодцом, хотя и приболела, на мужа глядючи, но теперь поправляется. «Передайте, чтоб не волновалась, я чувствую себя превосходно!» – первым делом наказывал он. И так и не узнал, что жена умерла за несколько дней до его кончины. Похороны были невиданными по здешним местам.
– Шли от Алупки-Сары до самой Ялты!..
Свое состояние граф завещал прислуге, а дом на берегу моря – Красному Кресту, потому что покойный был еще и фельдмаршалом.
– В гражданскую войну там устроили госпиталь, и мы, девушки, приходили корпию щипать – для раненых. И представьте: являюсь утречком, здороваюсь с кастеляншей, а ей кланяется высокий генерал в черкесской одежде! Ну, она, естественно, представила меня. Он посмотрел на меня и назвался: «Барон Врангель». – Старушка рассмеялась. – Это потом я узнала, что он за птица, а тогда все важные особы казались избранными, а их внимание – честью!.. И еще помню встречу. Вышила я жене директора гимназии блузку и – угодила! На радостях дама взяла меня с собой на концерт, он в гимназии проводился. Зрителей набралось немного, но среди них – великая княгиня Ирина, мадам Юсупова! Мне ее моя дама потихоньку показала. Как же она была хороша!.. Одета простенько – светлое платьице, в ушах по крохотному бриллиантику, и все, но – прелесть!.. Что представляли на концерте, не помню. Пели «Спите, орлы боевые», еще что-то, ужасно гремел какой-то знаменитый певец, а вот мадам Юсупову и теперь вижу как живую!.. Вы на нее очень похожи – фигуркой. Очень!..
Подумать только! Такая несусветная старина и – чье-то живое воспоминание!.. Но старина хранилась здесь не только в воспоминаниях. Окончательно взбудоражив старушку, духи прошлого принудили ее извлечь из пахнущего лавандой нутра волнообразного комода рукодельное богатство – вышиванье собственной тончайшей работы. Она стелила перед Юлей и несгибающимися пальцами разглаживала украшенные цветной и однотонной вышивкой платки, занавески, столовое и исподнее белье, целое собрание наволочек для подушек-думок. На холсте, полотне, тончайшем батисте, бархате вспыхивали во всей первозданной свежести алые маки, являлись одинокие гордые сосны на диких утесах, погруженные в зелень домики, летящие гирлянды васильков, незабудок, ирисов, букеты ослепительно ярких роз!..
– Это, Юленька, ДМЦ!.. – таинственно понижала голос хозяйка. – Теперь таких ниток нет!..
И как же светло, праведно стало в комнате, как уютен запах лаванды, как трогательна сухонькая голова старушки, храпящая давно запропавшую древность со всеми ее графами и завещаниями!.. Прикосновение своей – грешно и путано начавшейся – жизнью к уже прожитой и так ревниво хранящей все дорогое душе, вот эти наивные богатства, вызывало желание изменить что-то в себе, сменить ощущение собственной молодости, придать ей какой-то иной образ.
И что-то стихло в ней, что-то новое открылось в глазах Нерецкого – забавное в своей беспомощности беспокойство. Ее непонятно трогала восхитительная жадность, с какой он ни с того ни с сего льнул губами к ее ладоням, точно к живой воде! «Это у него от вина, – пыталась она себя убедить. – Они со старичком то и дело прикладываются».
А в одну из ночей случилось и вовсе небывалое.
Она проснулась… потому что почувствовала на себе его взгляд.
– Спи, спи!.. – шепнул он, поднимаясь со своей кровати, на которой сидел одетым.
За окнами привычно плескался под ветром абрикосовый сад, на стене комнаты во все стороны металось пятно света от уличного фонаря. Покачиваясь, свет заставлял мерцать его глаза, светлые волосы на груди, в разрезе расстегнутой рубашки, белые пуговицы на ней, на ее красной, но казавшейся почти черной ткани. В зыбком полусвете он был так необычно, незнакомо красив и так отдален от нее, так желанен и призрачен, что Юля вдруг испугалась, что его больше никогда не будет рядом. И выпростав руки, она потянулась к нему, оплела шею, прильнула и заговорила обиженно – ей почему-то захотелось услышать что-нибудь ласковое, утешительное.
– Где ты был?.. – хмыкала она, уронив голову ему на плечо. – Ушел себе, а я и не знаю, да?..
– Отвозил деда в Мисхор, – шептал он, бережно сжимая ее большими руками. – Ехал обратно и вдруг подумал: вернусь, а тебя нет!..
– А я здесь!.. – подыграла Юля, совсем по-детски предвосхищая его удивление.
– А ты здесь!.. – смеялся он и все обнимал и обнимал, как будто она и впрямь едва не пропала.
Юля была сонная и теплая, и как только ее коснулись холодные белые пуговки-снежинки его красной рубашки, дохнуло свежим запахом ветра, от которого он весь был ласкающе прохладен, как другая сторона подушки.
Непонятно взволнованная свиданием среди ночи, странной потребностью во внимании к свой покорности, она впервые пережила наслаждение близостью и долго не могла заснуть, потревоженно всматриваясь в себя, пытаясь распознать, что с ней, не заболевает ли она какой-то болезнью, дурманящей и расслабляющей?.. Все приходившие на ум объяснения представали отвлеченными образами, казалось, ей удалось разрушить стеснявшую ее стену, а что за ней, непонятно!.. Господи, да что случилось?.. Несколько раз она приподнималась на кровати, смотрела на Нерецкого, ждала, что он откликнется, но он лежал с закрытыми глазами, и все в ней никло от одиночества… «Не только Чернощеков, все мы старые, всем некуда жить, все валом валят мимо арочных ворот и не знают, что это был вход в мечту…»
Юля вспомнила, как в Симеизе они остановились у закругленного угла опорной стены, вместе с дорогой, опоясывающей бугор, на котором возвышалась мавританская вилла.
«Здесь была надпись», – Нерецкой указал на изуродованную мраморную плиту на замковом камне арочного проема высокой решетчатой калитки.
«Была мечта!.. – злобно бросил проходивший мимо пожилой человек в зеленых очках. – Местные власти, радетели не по разуму, приказали срубить. Мол, если не по-нашему написано, значит, против Советской власти».
«А по-какому и что было написано?»
«Название виллы. По-арабски «Джанап».
«Что это значит?»
«Мечта».
В довершение впечатления, на каменной лавочке за дверью было нагажено. Тут, надо полагать, обошлось без местной власти, хотя разница была в деталях.
Не умея заснуть, Юля свернулась калачиком и крепко закрыла глаза, ожидая появления своего светозарного храма.
Храма не было. В пустой темноте гулко раскатывался бесконечный собачий лай.
А под утро был сон, снилась дачная встреча с цыганом. Он был все тем же – до глаз заросшим, белозубым, в драной рубахе. И двигался все так же – по-звериному ловко, и явился как тогда – вслед за коротким густым шорохом брошенного на землю мешка, туго набитого сосновыми шишками. Сбросил, подошел к воде, нагнулся, плеснул в лицо, охнул и радостно промычал, как от вкусного. А когда выпрямился и увидел ее, тут же расплылся в улыбке.
Затем все было не так, как было, он не остался стоять, не спросил, вытирая широкие ладони о грудь: «Еще нельзя?», а продрался через кустарник, обошел лежавший на земле велосипед и, по-звериному цепко оглядевшись, присел рядом, оскорбляя запахом нечистой одежды, пота и табака, поблескивая серебряной серьгой-одинцом, торчащей вместе с толстой розовой мочкой из дремучей густоты курчавых волос.
«Уже можно», – услышала она и не удивилась, что он знал, что можно, это почему-то было очевидно, и она не могла ни возразить, ни убежать. Он подступил бессловесно, как жаркое лохматое животное, наделенное такой требовательной силой, настолько не ведающее ничего, кроме самое себя, с такой уверенностью вознамерившееся подчинить ее несообразно маленькую плоть, что она сразу изнемогла, обессилела от сознания своего бесправия, подневольной доли в этом извечном, диком, болезненном действе.
Очнувшись, Юля попыталась вспомнить что-то, подсказанное сном, но сон ушел и унес непонятое. От света утреннего солнца блестело золото на обоях. Она подошла к окну.
Чистое лазуритовое небо было очень к лицу светло-серой вершине Ай-Петри. Растрепанное ненастьем море разглаживалось. На дворе было тихо-тихо. И вдруг она вспомнила тишину Херсонеса, тысячелетнюю колонну и промелькнувшую на ней тень птицы – тоже тысячелетнюю. «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою…» Юля забыла как дальше и заплакала.