Текст книги "Время лгать и праздновать"
Автор книги: Александр Бахвалов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 24 страниц)
– Не-рец-ко-ой!.. – донеслось от стоянки автомобилей перед большим магазином на первом этаже дома-башни.
Так орать на всю площадь мог только один человек – Сергей Мятлев. Высунувшись из окошка «Волги», он махал рукой и улыбался во весь рот.
– Слышь, у Митеньки новоселье!.. Уважим?.. Он в гастроном побег… Да не боись, на завтра все одно погоды нема!.. – Приглядевшись к Нерецкому, Мятлев схватил его за рукав. – Подь-ка ближе!.. Чтой-то больно веселый? Из гостей?.. Или втихаря сосешь, разбойная душа?..
Нерецкого обрадовала не столько сама встреча, сколько то, что он сейчас вспомнил, что Мятлев каким-то образом скрыл от аварийной комиссии провинность Митеньки перед аварией в Сибири. «Давай, давай – выгораживай! – брюзжал второй пилот. – Он тебе не такое отмочит – в благодарность!..» – «За одного битого двух небитых даю!» – дурачился Мятлев.
Только теперь Нерецкой сообразил, что, если бы начальство дозналось о халатности Митеньки, очень может быть, что его не только отстранили бы от работы, но и жилья не дали. Кажется, впервые Нерецкой и на земле проникся к Мятлеву тем расположением, какое испытывал к нему в воздухе. И еще вспомнил слова, которые слышал не однажды и которые до сих пор казались ничего не значащими, как одна из вариаций на тему «я тебя уважаю», а теперь вдруг обрадовали: «Мне с тобой, Андрей, летать лучше, чем без тебя, – говорил Мятлев. – Сам не пойму почему!..»
– Да! Зою видел!.. – обернулся Мятлев, когда Нерецкой расположился на заднем сиденье. – К тетке наезжала. Что-то не очень веселая?..
Нарочитой серьезностью вопроса Мятлев задним числом извинялся за шутейный тон, какой позволил себе у стола Лизаветы, не подозревая, что опять попал впросак, что теперешняя его озабоченность так же неуместна, как и тогдашняя шутливость. И Нерецкой, с благим намерением загладить свою прошлую резкость, заговорил так, чтобы Мятлев понял, что ему нет нужды извиняться: Зоя и в самом деле не стоила того, чтобы о ней беспокоиться. Он рассказал, где встретил жену в тот вечер, рассказал подробно, подсмеиваясь над собой, в полной уверенности, что откровенничает во вкусе Мятлева, которого всегда забавляли такие происшествия; что этим анекдотом из своего житья-бытья он подыгрывает веселому настроению Мятлева. Выставлять на обозрение семейное грязное белье не очень-то порядочно, что и говорить, но во-первых, семьи больше нет, а во-вторых, в разговоре с Мятлевым можно пренебречь подобными нюансами. Изобразив происшедшее во всех деталях, Нерецкой ожидал в ответ проявление солидарности в самых сильных выражениях, за которыми Мятлев в карман не лез, но тот непонятно молчал, скучно разглядывая выходящих из гастронома. Наконец сказал:
– Она что, ушла от тебя?..
– Собирается.
– С тех пор?..
– Что делать.
После недолгого молчания Мятлев спросил:
– И не жалко?..
– Чего?..
– Уйдет?..
Нерецкой не ответил, озадаченный поворотом беседы, не представляя, как говорить с Мятлевым всерьез на такую тему.
– Интересные мы люди все-таки!.. – Он запрокинул голову и вытянул руку вдоль спинки сиденья. – Для чужих баб, ежели те оступятся, у нас тысячу извинений – бывает, то да се!.. Но которые несут наше барахло, этим никаких поблажек! Они же, такие-сякие, падают нам назло! Им не то чтобы пособить подняться, торопимся поскорее дерьмом забросать!.. – Грубо сколоченное, но всегда подвижное лицо Мятлева застыло в выражении отчуждения. – Хошь скажу?.. – Он полуобернулся к Нерецкому.
– Валяй.
– Мое дело, само собой, телячье, но ведь ты, брезгун, по старому стилю живешь!..
– Не понял.
– Я к тому, что небось за все время и словом с ней не перекинулся?.. Как «о чем»?.. Да ни хрена тебе не ясно!.. Вот, скажи, почему она до сих пор не ушла? А я знаю!.. Ей уйти от тебя – как умереть!.. Знамо, думать всем надо, только где ты видел управляемых баб?.. Нема их, чудило!.. На твоем месте? По роже бы смазал. Какой мордобой?.. Не мордобой, а выражение чувств!.. Да брось ты слова говорить!.. Чем звончее оплеуха, тем больше удовлетворение с обеих сторон. Всякой бабе по душе такое решение вопроса – как новенькая станет!.. При чем тут страх?.. Не со страху поновеет, а с радости. Неглупый ты мужик, а ни хрена не понимаешь… – Заметив идущего от магазина Митеньку, Мятлев запустил мотор и повторил, теряя интерес к разговору: – Ни хрена не понимаешь.
10
К десяти часам все было собрано. От усталости ныли руки, спина. И головная боль не проходила, несмотря на проглоченный анальгин. Она еще раз оглядела сложенные в углу чемоданы, погасила высокий свет, подошла к окну и загляделась как забылась.
Снежные вечера начала зимы – шумная пора в городских дворах и двориках – все они допоздна во власти малышни, и что им позволено в эту пору, невозможно ни в какую другую. Все игры – в крикливой беготне от сугроба к сугробу да в падениях по любому поводу и без повода. Во всех битвах охотнее всего отдаются на милость победителя – ради удовольствия быть поверженным в снег. Но и тут непременно отыщется степенная женщина лет пяти в туго подпоясанной черной шубке, рядом с глупой мамой в такой же шубе, пуще глазу берегущей неприкасаемую неподвижность своей ненаглядной. И стоит маленькая женщина, растопырив ручонки, всем своим крохотным сердцем завидуя мелькающей перед глазами вконец растерзанной девочке, добела вываленной, хохочущей во все горло и так всем нужной, что некогда вытереть под носом и подтянуть рейтузы.
Щенячья возня детишек заражает: так и хочется подсказать нерасторопному увальню, в какую сторону метнуться, чтобы преследователь проскочил. Или научить вот эту пару, раз за разом взбирающуюся на горку, как поудобнее устраиваться в санках, чтобы, споткнувшись о ямину к концу спуска, не разлетаться в разные стороны… Впрочем, по-своему им веселее. «Все хотят по-своему. И я тоже. Оттого и не прижилась тут».
Она любовалась малышами, пока двор не опустел и все в нем замерло по-ночному. С крыш потекло. Отвернувшись от окна, увидела приготовленный для душа халат, но лень было двигаться, так бы и стояла, цепенея в вокзальном безвременье.
И словно дождавшись своего часа, откуда-то из темных закоулков, уже ничем не сдерживаемые, выбирались мысли-затворницы, что приходят, как запоздалые свидетели, и говорят правду. Ничего не меняющую, никому не нужную.
«В такие минуты люди стрелялись, вешались, сходили с ума. На худой конец, «с отвращением читали жизнь свою…». Вот и мне ничего другого не остается, как всякой пустопорожней бабе, живущей какими-то непродуманными решениями, неправедными побуждениями, с легкостью меняющей «привилегии чести на валюту удовольствий», как выражался грамотей-парикмахер в какой-то пьесе. Меняла впечатления о себе на впечатления для себя. Что не мешало вдохновенно возносить моления о муже: «И была бы я ему верна, не осрамила бы его головы, не нанесла покора ни на род, ни на племя его!..» Замуж вышла всем на зависть. Казалось бы, «разобралась в себе». Ничуть не бывало – снова потянуло на привычный обмен.
У кого ни спроси, отчего бабам так трудно дается позарез необходимая им верность, всякая наговорит с три короба… А все просто – «влечет тайна», как изрек некий технический гений. Дядя как в воду смотрел. Сначала влечет тайна неведомого, потом – память о прикосновении к ней. Мне она открылась в немом волнении, с каким доктор Володя льнул ко мне, пугая и восхищая самозабвением, поражавшим меня с ног до головы сладким ужасом.
Ничего этого не бывало, когда тебя, обессилев, созерцали «на десерт» метры-наставники, мило глумились молодые художественные натуры, обостряя утехи крупной солью матерных декламаций, дурашливым подражанием «типам с отклонениями».
А там бог его знает, может быть, я не могла проникнуться их стилем «по необразованности», своевременной непосвященности в «сюрреализм чувственных форм»… Мое несложное сущее поступалось формой ради содержания.
И все-таки ты не прижилась на этой улице. И не притворяйся, что не знаешь почему… Ты ведь не стала неволить тетку, когда та решительно отмахнулась от приглашения заходить во время наездов в город.
«Уволь!.. Уж больно непрост твой лорд. Возле него чувствуешь себя так, будто обязана ему. Или забыла поблагодарить, что сподобилась лицезреть… Ты-то как ладишь с ним?.. Небось тише воды?.. Смотри, в ущемлении и состариться недолго… Мне он сразу не глянулся. Тогда на даче – руки под умывальником минут пять мыл, а к полотенцу не притронулся, платком вытер… Нет, бог с ним».
Нерецкой смущал не только тетку, а и самых нестеснительных дев из театра. Впервые заговаривая с ним, они полагали, что он понимает, что они выказывают ему благорасположение, выделяют из косяка поклонников, помоложе и попригляднее – что их внимание лестно ему. Но направленные на собеседниц глаза каким-то образом глядели мимо того, о чем они говорили. И девы начинали спотыкаться на привычных словосочетаниях, как на экзаменах. Некоторые так и не понимали, что его терпеливое невнимание означало отрицание всякого общения, а тем более на уровне пустопорожней болтовни… Она и после двух лет не избавилась от несвободы в его присутствии, от потребности камуфлировать все то в себе, что могло ему не понравиться. Содержать себя применительно к нему оказалось делом тягостным. К концу этих двух лет она уже знала, что преувеличивает удовлетворение замужней жизнью, лжет себе, исключая из слагаемых частей то, что портило желанный результат…
А ведь должна была понять, куда ломилась, еще в первые дни знакомства, когда всеми правдами и неправдами одолевала вежливую настороженность Нерецкого. Вежливость-барьер. За ним – веселие души! А не сумеешь одолеть, и всю жизнь счастье будет одаривать тебя легкими кивками головы. В лучшем случае.
«Ах, как ты старалась! Особенно тебе удавалось изображать рубаху-парня, у которого нет ничего дурного в помыслах, который всегда готов поделиться тем, что у него есть!..
«Посмотри, я весела, красива, доступна, со мной хорошо!» – такой вот распластавшейся обожалкой являлась она к нему в первые дни… Ничего лучше не придумала, как не дать ему забыть, что при всех своих достоинствах ты из тех девиц, которые бестрепетно идут ночевать к едва знакомым.
Глупо все выходило, глупее не бывает… Единственное оправдание – я денно и нощно пребывала в том состоянии, когда «мои груди повторяют углубления его ладоней», по изречению какой-то из нынешних Сафо».
Все в ней готово было повторять углубления самых фантастических его желаний. Она вспыхивала от малейших знаков внимания, душа стоном стонала: вглядись получше – эта же я, та, что для тебя родилась на свет!.. Но даже в те редкие минуты, когда ей удавалось быть доказательной и он выказывал приметы влечения к ней, в том, как это у него получалось, видно было, что оно ущемлено, словно бы втайне осуждаемо им самим. Бог знает, что он думал о ней, в лучшем случае – что-то неопределенное, он ведь тоже любил. И сумей она как следует понять его, не нужно было бы лезть из кожи вон «на одной ноте». Он, как и подобает порядочному человеку, не давал воли своему влечению, а она точно оглохла. Кто-то на этой земле тонул в океане, погибал от землетрясения, летел в космос, обещал уничтожить Россию, а она любила. Для того и кружилась вселенная. Она любила, хорошо зная, каковы на вкус любовные утехи, нетерпеливо ждала пережитых с Володей ночей, но – в роли жены, в обрамлении великолепного интерьера. А он, казалось, никогда не решится. Они уже целовались, а он все говорил ей «вы», все боялся обмануться, как боятся испачкаться болезненно опрятные люди. Подстегивать события, влиять на него было немыслимо – это она уже тогда понимала. Ему претило всякое принуждение, даже если это всего лишь покорность зрителя, читателя. Он не давал затащить себя ни на какие зрелища, кроме цирка и ипподрома. «Жуликов и подлецов вдосталь показывают по телевизору». То же говорил и о книгах. Всего однажды, по ее настоянию, взял в руки журнал с нашумевшей повестью. Но уже на следующий день она увидела книжицу брошенной на подзеркальник в прихожей. «Прочитал?» Кивнул и отвернулся: мол, ты меня очень обяжешь, если не станешь расспрашивать… Он никогда ничего не оспаривал, не возражал, не выяснял отношений, а просто отстранялся от того, что не принимал. Он не говорил: не наваливайся грудью на стол, не дави лимон в чае, не выказывай неудовольствия чересчур многословно, но рядом с ним невольно хотелось показать все лучшее, что в тебе есть… Даже у разудало раскованной Людки проклевывались интонации скромницы.
«Для него как-то естественно быть правым, а мне куда больше подошел, кто попроще, ближе к моей расхлябанности… Плахова была права. А давно ли казалось, если и надо будет прилаживаться, то ему ко мне, а не мне к нему… Сколь ни будь подвержен Нарциссову греху самолюбования, истинное твое место на шкале ценностей все равно обозначится. Но у таких, как ты, это происходит самым болезненным образом – задним числом. Да и то, если случай поставит перед тобой зеркало. В квартире Романа – вот где ты проснулась «у себя». Там все было ясно – и его неистовая похоть не в последнюю очередь.
Мне бы не надо было примешивать Нерецкого к впечатлениям первого утра в этой спальне, а сначала догадаться получше присмотреться к нему, затем – посмотреть на себя его глазами, может, я и поостереглась бы ломиться в этот дом… Я понимала, разумеется, что он рос и жил, видел и внимал совсем не по-моему. Более того – совсем не похож на тех, кто мне понятен. Но это если и настораживало, то настороженность моя равнялась величине гомеопатической, тень тени, чем-то таким, что постигается после прилежного изучения. Но прилежность не самое примечательное во мне. У дев, коим несть числа и к коим я принадлежу, все застит опыт, состоящий из беспорядочно нахватанной вкуснятины. Что для них мужья?.. Мужики. Сожители. Не тот, так этот. И ни одной в голову не придет в угоду сегодняшнему партнеру покаянно думать о ладонях вчерашнего… И далеко не каждую из них суженый, каким он ни будь, заставит жить применительно к нему… Я же в этом радении дошла до того, что меня и во сне не оставляли дурные предзнаменования. Увижу, что неприветлив, сух, прозаичен, и в голову лезет непременное: «Я как-то выдала себя, на мне п р о с т у п и л о, он как-то разглядел, и это его угнетает!.. Наверное, открытие навело его на мысль, что я нахожу его унизительно проигрывающим в сравнении с кем-то – о н ж е з н а е т, ч т о я м о г у с р а в н и в а т ь.
Из всего этого следует, что от себя не убежишь. С чем взросла, что насобирала на мусорных задворках города и на задворках культуры, с тем и помрешь. Метры-наставники посильно завершили то самое миропонимание, с каким ты явилась из Липовок. Свою лепту внес и глухой режиссер, он же – «основатель студии при театре». В каждом новом наборе его наметанный глаз примечал «безусловно подающую надежды» девицу – из тех, кои успели уединиться с ним, чтобы дать потискать-потеребить «самочкино». На большее метр не тянет. «Щекотун-весельчак» – так отозвалась о нем какая-то бывалая девица. Ради сих прерогатив Щекотун-весельчак горой «за понятный народу идеологически выдержанный репертуар». Обуянному малопочтенными страстями, ему начхать на то, что существует воспитание чувств, власть совести, красота целомудрия; что подлинная культура, кою надлежит прививать театру, это следование богу в душе, а не мифически-типическим чертам очередного «современного героя»… Эти черты ловко насобачились отображать какие постарше и при должностях. Выбегает такая «Машенька» на сцену в короткой юбочке и шустрит, потрясывая голыми лядвеями родительницы… На подмостках прохиндеи, в зале если не жулики в золоте, то солдаты-строители, не очень понимающие по-русски. Так и двигается культура в массы. Воистину «театр абсурда». Как можно, служа в нем, радоваться, утверждать имя, мужать душой?..
Впрочем, ученики стоят своих наставников, иначе не были бы возможны ни те, ни другие. Толпы девиц рвутся в студию, хотят б ы т ь артистками, понятия не имея, что им куда важнее быть невестами, женами, матерями. Какие-то все удручающе одинаковые, независимо оттого, где росли – в благополучных семьях, на руках у чужих людей, в детских домах – они знать не знают, что лишены самого главного в людях – того, что в благовоспитанных семьях дети получают от матери с токами обожания, приязни, любви… В студию они, пусть через угловую софу в кабинете режиссера, еще могут попасть, но никакими артистками не станут, как не стала ни невестой, ни женой, ни матерью посвященная в тайну зачатия у пожарного сарая. Верно сказала тетка о матери, «оттуда ее, может, и сбросили, но туда-то не тащили». Вот и я, судя по всему, «проклятым именем нареченна бысть».
…Повторяясь в зеркале, на туалетном столике лежала «Иностранная литература». Совсем не на месте, как шляпа вежливого гостя в комнате общежития. Зоя так и не заглянула в журнал. Вообще как-то вдруг надоели серые строчки книг. Везде об одном и том же: на свете есть добро и зло, порочное богатство и праведная бедность, бескорыстие создает прекрасное, а жадность или губит или присваивает его. Что ни книга, то страдальцы, негодяи, жертвы, палачи… Надо иметь бычье здоровье, чтобы взваливать на себя еще и романные жизни, себастьяновы мучения книжных людей. Или – ломать голову над авторскими конструкциями, вроде «противопоставлений амбивалентности интеллектуалов кирзовосапожной прямоты сермяжной силы» – так определил Нерецкой содержание повести, которую она ему навязала – из желания «свою образованность показать».
«Возможно, отвращение к чтению – влияние здешней жизни. Со временем пройдет – когда начну лгать собой для кого-нибудь с иными привычками.
«А разве ты не собираешься жить т е б е свойственной жизнью – той самой, которая выманила тебя отсюда?..
«Не очень-то она привлекательна, эта свойственная мне жизнь, если, живя этой, я поняла, что в той меня унижали…»
Собравшись в душ, она разделась, облачилась в халат… и услыхала шаги в коридоре. Зоя чуть-чуть приоткрыла дверь спальни. Нерецкой стоял перед ней, за порогом гостиной. Одной рукой придерживал у груди кота Дирижера, другой укладывал пальто на спинку стула. Опустил и не заметил, как оно соскользнуло на пол.
С душем придется повременить… Зоя хотела прикрыть дверь, но он стоял вполоборота к ней и по движению двери мог догадаться, что она подсматривала. И Зоя шагнула через порог.
– О, мы еще здесь!.. – Он улыбнулся.
– Не волнуйся, завтра уберусь, – тут же отозвалась она, подхватывая этот тон неуместной шутливости. Мало того, он так неожиданно повлиял на нее, что она, безмятежно улыбаясь, бесстрашно вошла к нему, подняла и повесила пальто на спинку стула, а затем и сама присела на краешек. И чтобы не сидеть без дела, принялась укладывать волосы от затылка кверху, как делала всегда, если не собиралась мыть голову.
– Уберешься и станешь говорить, у меня был плохой муж и я сбежала от него?.. – Он опустился в кресло и положил кота на колени.
– И рада бы, да не поверят. Все знают, что это я скверная жена, – сокрушенно вздохнула Зоя, не поднимая головы.
– Друзья поверят.
– У меня нет друзей.
– Все впереди.
– И впереди ничего. Плохая жена не может быть хорошим другом! – Зоя произнесла эти слова приговором самой себе.
Он молчал. Она вскинула голову, весело посмотрела на него и, влажно блеснув глазами, снова наклонилась, чтобы зашпилить узел на затылке. Заведенные за голову руки развели борта халата, приоткрыв нетронутое загаром начало грудей, видимое то меньше, то больше все то время, пока пальцы замысловатой пляской усмиряли взъерошенные волосы.
«И не жалко?» – вспомнил Нерецкой, не отрывая глаз от Зои и все более проникаясь ее состоянием – сумбурной смесью сознания своей виновности, теперь совсем обнаженной и беззащитной, и горькой радости последней близости к нему, ко всему, что есть в нем любимого, доброго, великодушного. И, все сильнее сопереживая ей, слыша запах ее подмышек, он едва удерживался от того, чтобы привлечь ее к себе, прижать покрепче и не отпускать, пока не переболеет сердце сладкой болью прощения.
Управившись со шпильками, она подоткнула завитушки волос над ушами, облегченно выдохнула, закинула ногу на ногу, опустила на колено скрещенные у запястий руки, расслабленно ссутулилась и с шутливым вызовом повернулась к нему, как бы говоря: ну, о чем еще поговорим?.. И тут только заметила, что с его лицом произошло невероятное: оно сделалось мятым, одноцветно серым, и на том, что образовалось, идиотской гримасой кривилась улыбка. Вскочив в испуге, Зоя судорожно стянула воротник халата:
– Извини… устала, сил нет…
Густым, гулко колышущимся, тревожно нарастающим звоном принялись бить часы. Удары так мерно чередовались, так неторопливо катились один вслед другому, что казалось, они провожали не час, а век.
Но вот истаял звон последнего удара и стал прослушиваться негромкий ход механизма, настораживающе сокровенный, как нескрываемая примета жизни затаившегося существа, не то шорх, не то скрип.
В ванной чуть слышно шумел душ… Зоя любила горячую воду, а она осыпается с более мягким шумом, чем холодная.
Нерецкой опустил кота на пол и, стараясь ступать беззвучно, прошел в спальню.
Тут все было непривычно, по-чужому. У стены перед шкафом стояли чемоданы, в воздухе теснилось множество неприятных, каких-то чуланных запахов. Наверное, так пахнет всякое не добром потревоженное, грубо разворошенное человечье гнездо.
Он вернулся в гостиную. В углу, между двумя отопительными батареями, во всю длину растянулся Дирижер. Спал он с тем безмятежным блаженством, с каким спят, кажется, одни коты.
В ванной стихло. Минута-другая, и Зоя пройдет в спальню. Он прислушивается, ждет и чутко улавливает, как приближаются, нагнетая волнение, и скоро затихают осторожные шаги. Она прошла, сжимая руками воротник и полы халата, стараясь не глядеть в распахнутые двери гостиной. И дверь спальни прикрыла неслышно, чтобы лишний раз не напоминать о себе.
Видовой фильм сменила молодежная чехарда, потом что-то долго и складно кричал лупоглазый и лопоухий старичок-поэт, и, наконец, чередуясь с большим оркестром, заиграл скрипач.
Ворвавшись вещим вихрем, музыка раскрывала одну за другой страницы недавнего, быстрыми, как злая мысль, порывами сдувая с них боль, отчаяния, злобу. И чем дольше длилась ворожба скрипки, тем упорнее верилось, что она зовет к выходу. И он потянулся к ней, обещавшей избавление от всего – скорое, живительное… На мгновение слившись с победным громыханием оркестра, скрипка торжествующе смолкла.
И все осталось по-прежнему. Музыка только и показала, покружив вокруг да около, как волнующе красиво можно ничего не понимать.
«Время рядится в слова, звуки… Отгремят эти, придут новые слова, новые их произносители, а человеку по-настоящему ни в какие времена не нужно было ничего, кроме милосердия…»
Расхаживая по гостиной, он всякий раз смотрел на закрытую дверь спальни… Появиться там казалось так же недопустимо, как подростку по доброй воле войти в комнату, где раздеваются девочки.
Но прошла минута, пять минут, и он, как понуждаемый грубым повелением, шагнул в коридор… повернул налево, точно намеревался идти дальше по коридору… и встал у дверей спальни. «Закрыта, наверное…» Он воровато протянул руку…
Дверь подалась от первого прикосновения.
Лист бумаги с двумя карандашными строчками, втиснутый между стеклом и рамой зеркала – первое, что бросилось в глаза, едва он ступил в прихожую вечером следующего дня.
«Вчерашнее ужасно. По-прежнему не будет. Стыд, унижение – это до смерти. Прости меня».
Он смял бумагу в кулаке, прошел на кухню и бросил в люк мусоропровода. Заметив в углу блюдце с молоком, вспомнил о Дирижере и долго искал его во всех закоулках.
Но кот снова пропал.