355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Бахвалов » Время лгать и праздновать » Текст книги (страница 5)
Время лгать и праздновать
  • Текст добавлен: 15 апреля 2017, 22:30

Текст книги "Время лгать и праздновать"


Автор книги: Александр Бахвалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)

Где правда, совесть, порядочность, там по-прежнему дневной скулеж и ночные стенания, а где подлость, там вольно, сытно и радостно, потому как не понимающим красоты добра всякие утехи годятся: там, где душами не правда володеет, там ее доброзначность так же гипотетична, как и греховность неправды.

Нетрудно вообразить, какие из этого проистекают привилегии для начальства. Их обжорная теневая жизнь легализована как некая прерогатива. Не официально легализована, а как бы официально. У каждого на роже написано, что его господские права оговорены неким документом «для служебного пользования». И о нем вроде бы все знают, верят в его достоверность: наглость убедительна… Такое безвременье делает совесть никчемной, оно поглощает все лучшее в душах, как черная дыра свет.

В последнюю зиму пребывания на Севере стою как-то на автобусной остановке – мороз жмет, поземка до костей оглаживает, и вдруг ненастоящее: идет мимо девица в легком платье и летних туфельках!.. Бумажный мешок через плечо с бог знает какой кладью, и очень озабочена: уставилась в землю и никого не замечает. Ясно, ненормальная, глядеть больно. И вдруг слышу – хихикают!.. Обернулся – две старушонки ручками тычут – глядите, мол, люди добрые, вот потеха – чокнутая вырядилась!..

У меня волосы на затылке задвигались… Наша бабушка, бывало, увидит где нищего полудурка – душой занеможет, точно он ей в укор, точно виновата, что есть на свете пьяные да рваные. И торопится-спешит в кошелек за рубликом, да еще прощения попросит, что нету больше… А эти… Жизни прожили – и ни бога, ни совести. Не барами прожили, наверняка хватали горячего до слез, а на месте души мусорник, до того, что сами не понимают, что они такое. Харчами обеспечены, теплый угол есть, не сбрендили, слава богу, как та девица с мешком, чем не право презирать тех, кому неясно, больно, трудно на этом свете?..

Верно говорил все тот же Иванов друг: «Невежество – это провал в недрах нашего бытия, откуда истекает и расползается по душам невидимый, но непролазный туман, смазывающий контуры моральных ориентиров». Люди в этом тумане растеряли себя, лучшее свое, никто не понимает ни долга, ни стыда, ни чести. И как бы ни долдонили блаженные вроде Ивана о милосердии, целомудрии и прочих сокровищах пращуров, никто не слышит и не разумеет. Поздно. Туман выел память об отеческих гробах. Никому ничего не нужно. Скажут ломать, ломают, скажут строить, строят. Вроде не вековать пришли на отчую землю, а шабашничать.

Глянешь иной раз с проникновением, и обидно станет – мы ли это, народ русский?.. Куда подевался дух, царивший над жизнью, мера всему и вся?.. Какой ворог принудил поступиться наследием сотворителей и пестунов этого духа?.. Где оборвалось вервие времен?.. И куда несет нас?..

Нынче, чтобы жить безмятежно, надо сторониться собственного ума, не давать воли прозрениям, а я не мог… И не столько из-за своего, сколько из-за Иванова бога… Не будь у меня моего братика с его книжками, я бы давно приспособил себя к реальности – вступил бы в игру и взял свое. Чем я хуже других?.. Куда там – вроде от Ивана отречься, совестно. «И думать не моги! – сам себя одергивал. – Это в тебе плебей канючит, пренебреги!..»

Все открещивался от искушений… А натура свое зудит… Она с жизнью накоротке, и никакой «звучностью душевной» ее не урезонишь, потому как весь ты, со всеми своими потрохами, е д и н с т в е н н ы й, в единственно возможном времени, единственно возможного мира и потому утолен можешь быть только здесь и сейчас!.. Я и мотался по свету в поисках радости, а точнее – бегал от самого себя.

…Где только меня не носило!.. После Севера махнул к родным берегам, и как забрел в бильярдную на бульваре, так все лето не вылазил. В Севастополе всегда умели играть, но за так и девок целовать не научишься. Деньги, сколько было, к осени проухал, сменил кий на лом и два года долбил ямы в скальном грунте – под опоры высоковольтной трассы – ее тогда тянули вдоль Южного берега. Потом контору перевели в Новороссийск, но мне уж порядком обрыдло таскаться по горам с «карандашиком». Забрел как-то в порт, поговорил с матросами, и готово – потянуло за горизонт!.. Вот, мол, сплаваю за три моря и вернусь всем на удивление! Нырну вроде Иванушки-дурачка, в котел в затрапезье, а вынырну в царском наряде!.. Не зря говорят, мужики до старости дети. Ну, сплавал, что дальше?.. Как отчалил дурак дураком, с тем и пришвартовался. Дальше больше… И напало на меня беспокойство, страх какой-то. Привязалось: мимо живу, день за днем таскаю воду из одной проруби в другую. Разве это жизнь – поработал, погулял и концы откинул?.. Может, кому и сойдет, а я не для того родился, «чтобы орать на футбольных трибунах», как боцман говорил. Надо искать стоящую причину небо коптить – ту самую «свою идею», что как дите у матери.

Легко сказать!.. Иди, не знаю куда, найди, не знаю что… Какая она из себя, моя идея?.. И вообще – что я такое, чем отличен, что могу?..

Живу сам не свой, никакой свободы ни в голове, ни в теле. Куда ни ткнусь – тупик, вроде в чужом городе заблудился, а дорогу спросить не у кого. Да и о чем спрашивать, если сам не знаешь, куда тебя несет. Проснешься утром, и вдруг покажется – вчерашний день рассветает. И сделается на душе тошнее, чем у Сизифа, который на горе маячил. Верно говорил боцман: «Хочешь иметь удовольствие от почесаться – подпусти себе блох». И еще говорил, что лучший способ убежать от самого себя – сочинять гипотезы о происхождении жизни.

Шутки шутками, а фантазировать на эту тему сделалось для меня хоть какой-то нагрузкой для живущего вхолостую мозга. Встану вечером на баке, гляжу, как индус, на звездное небо, и представляются мне какие-то астрономически отдаленные времена, когда земля носила на себе иные хляби – жизнетворные, рождавшие все – от вирусов до китов. Все живое имело единое лоно, единую колыбель, единый дом… Но вот иссякла животворность хлябей, материнское лоно состарилось и распалось на пустую воду и сухие земли, для одних чуждые, для других и вовсе гибельные. Всех, рожденных в праматеринском лоне, кто выбрался на сушу, обуял неведомый дотоле страх небытия, исчезновения. Страх разделил животных на самцов и самок, породил влечение друг к другу, подстрекнул к спариванию предвосхищением наслаждения, которое одно противостоит смерти, потому что исторгает и взращивает семя жизни. Забота о нем стала главным бременем существования и причиной вражды между живущими. Быть или не быть, и звери одного вида убивали зверей другого, люди одного рода людей другого, сначала просто из страха быть убитыми, потом – за сладкий корень, за клочок земли. В веках взаимоуничтожения исчезли бесчисленные виды животных, канули в небытие народы, но и те, что остались, маниакально убивают иноязычных, и делают это со свойственной только им дикостью. То одно, то другое племя объявляет себя божественным, избранным – вот какая у нас кожа, какие волосы, вот как мы веруем, вот какие мы умелые, мудрые!.. Опасаясь ослабления враждебного противостояния инородцам, злобные силы жизни то и дело связывают соплеменников единой формулой ненависти. Плевать, как ее обозначат – фашизмом, сионизмом, расизмом – племенное сознание не понимает резонов. Нас ненавидели за то, что мы сильные, что мы славяне, русские, потом – за то, что красные, теперь – за то, что выиграли войну. Мы их – за то, что они – нас!.. Досыта нажравшись кровью одной войны, ненависть ищет формулу силы для нового поколения голодных. Главное – найти формулу для него, это проверено: за ревущими на марше штурмовиками потянулись чуть не все немцы – потому как найденная формула ответствовала подкожным чаяниям племени… Оглушив самих себя формулой, они с легким сердцем глумились над инородцами, сначала словесно, распаляя злобу в себе, затем палачески. Вчера немцы, японцы, кто следующий?..

Вот так ночные фантазии скатывались от сотворения мира до наших дней. Но и на этом я не останавливался. Например, в размышления о жестокости вплеталось что-нибудь хорошо мне известное, вроде истории с филоберскими собаками, которые однажды стали дохнуть одна за другой. Что ни утро, то ахи: здесь нашли, там валяется, у того соседа пропала, у этого мух кормит… Вызвали ветеринара – отравление. А пронырливые мальчишки выследили отравительницу – миловидную девицу из туберкулезного санатория. Ей, одержимой страхом смерти, самой хотелось убивать. Заманит псину пирожком куда-нибудь подальше от посторонних глаз, сунет в начинку лекарство, которым лечилась – для собак оно смертельно, – скормит угощение и наблюдает, как животина агонизирует… Говорили, участница самодеятельности, декламировала Маяковского… Наверное, не «Люблю смотреть, как умирают дети», для публики подбирала что-нибудь непохожее на себя истинную.

Туберкулезная девица в свою очередь напоминает о прижившемся на сухогрузе песике чуть больше кошки, пестреньком таком, лохматом, о его уме и понятливости. Заговоришь с ним добрым голосом, он так уставится – не хочешь, а поверишь, что собаки «все понимают, только говорить не умеют». А почему не умеют?.. И я прихожу к выводу, что своеобразие собачьего мозга – в мерцающем восприятии голосов мира. Все ими видимое и слышимое разрывается на ничтожные частицы, пунктирные сигналы, не сливающиеся друг с другом. Не накапливаясь в сером веществе, они лишают собачье сознание человечьей способности постигать отвлеченное.

Каково?.. Мне очень нравились мои домыслы, и при случае я как о чем-то доказанном оповещал, что собаки только потому не говорят, что их мозг не накапливает сигналы.

И как-то услышал:

«Это хорошо или плохо?.. Может, собачий бог мудрее?..»

Наверное, я занимался сотворением гипотез и во сне, потому что где-то под Южным Крестом меня, как отрока Варфоломея, посетило видение – Иван приснился. Чего-то мы с ним рассуждаем, великие дела вершим!..

Проснулся, и сердце заныло: имел возможность, болван, подыскать службу голове, пренебрег. Чего ради?..

Разбередил себя – дальше некуда. Топал по морям-окиянам и все доискивался – был у меня «задел», как Иван говорил, или он так, в утешение, и собственная идея для меня – мечта несбыточная?.. Но сколько ни копошился в прошлом, «среди памятных побуждений юных лет высоких устремлений не просматривалось», как говорил боцман. Или вовсе не было божьей искры, или недолго она во мне гостевала…

И все-таки не терял надежды. Ведь мои выводы могут быть неверны, люди порой вовсе не замечают своих способностей – со стороны виднее. К тому же Иван человек неординарный и вполне мог увидеть во мне, чего я не замечаю. Одним словом – уповал на братца.

Уповать-то уповал, но при всем желании не мог вообразить его титаном, чья могутная длань направляет заблудших на путь истинный… Но тянуло меня к нему… Душу лечат не сильные, а любимые, так, наверное… А кроме всего прочего, мне надо было посмотреть, существует ли вообще иная культура бытия, люди этой культуры.

Приехал и тут же понял – незачем было… Укатали сивку крутые горки… Уже тогда он работал через пень колоду. С утра еще ворошил какие-то бумаги, помню, все сличал списки «Сказания Авраамия Палицына», но как застрял на одной странице, так дальше и не двинулся. К одиннадцати «в обязательном порядке» топал в Никольскую пивную, оттуда прямым курсом на «бугорок» – в буфетную с вином, и к вечеру хоть выжимай: телом немощен, душой наг яко благ. Себя ни в чох не ставит и о присутствующих судит без всякого пиетету, хотя и в великой печали. Соберутся приятели, заведут умственность, а он мне:

«Ты их всерьез не принимай. Настоящие работники сюда не ходят, а эти получили великое наследие и остались нищими. Подлинно в них простейшее. Они не мыслят, а придумывают мысли… Совратили себя мнимой доступностью писательства, молодость расточили, дабы преуспеть и возвыситься, но так и не поняли, несчастные, что их душевная меблировка, устроение мыслей, манера присутствия на земле – вульгарны, следовательно, бесплодны. О чести, подвижничестве и прочих составляющих людей долга они знают из книжек, которым не верят, поскольку уподобляют их собственным печатным выжимкам. Все свели до собственных представлений. Все цари плохи, потому что не марксисты, Рублев – представитель русского средневековья, древние храмы – постройки лихих плотников. Где им знать, что гений начинается с мировидения, с обладания образом истины!.. Не слушай их, Ромаша. Невежество приходит рано и остается навсегда».

Но их нельзя было не слушать, спорили они зло, неуступчиво и непременно разоблачительно. За каждым истерично вопиющим просматривался тот последний род неудачника, который сам давно понял, что родился ни за чем. Никто не терпел опровержений, инакомыслия. Сам по себе предмет спора ничего не значил, всякому важно было самообольстительно утвердиться в собственном, всегда извинительном взгляде на свои неудачи, ведь за ними стояло «я в этом мире», не менее того. И чем бездарнее было «я», тем никудышнее выглядел мир.

Иван больше молчал, а если и начинал говорить, то на обвинения в отсталости – на это постоянно «указывал» поэт пенсионного возраста, который носил кучу орденских колодок и читал стихи начальственным голосом. Вот кого я терпеть не мог. Он был из той непереносимой породы тупиц, которые одним своим присутствием вызывают в людях самое неприятное мнение о самих себе, всякий начинает думать, что безликое, неудавшееся, неинтересное в нем – главное, определяющее и всем видное. Бог знает, что в них заложено, какая пакость, но именно этих «катализаторов» охотнее всего бьют в пьяных компаниях.

«Население сплошь и рядом, – долдонил он, краснея от натуги и агрессивно расширяя треугольные ноздри, – охвачено энтузиазмом, потому как в текущий момент первостепенных экономических проблем видимо-невидимо, а вы, Иван Гаврилович, проповедуете черт-те что, какую-то евангельскую любовь!.. Да у нас каждому школьнику известно, что любить человека – это, значит, давать больше продукции!..»

«И продукция начинается с любви, – говорил Иван. – Жизнь людей бессмысленна без умения любить – землю, детей, стариков, скотину. Вы делите людей на хороших и плохих работников, а надобно – на умеющих и не умеющих любить живое».

Но как бы толково ни говорил Иван, его не слушали, привыкли, должно быть, считать за блаженного. Один его приятель, доктор наук, сокрушался:

«Сколько лет, сколько трудов ушло на то, чтобы выпестовать русского интеллигента! Усилиями скольких поколений сотворялся, освобождаясь от чужеземных белил, этот сплав чести, совестливости и просвещения!.. И вот пожалуйста, он никому не нужен. – И, указывая на тощего журналиста, с сизой бороденкой, говорил: – Вот кто ныне в ходу».

У этого был радикальный взгляд «на всю подвижную земную плесень».

«Мир как таковой объективно существует, а человека как такового нет и никогда не было! Нравственность, интеллигентность – архаизмы. Назначение людей?.. Нет у них назначения. Когда мои дети спрашивают, как они появились на свет, я говорю, не знаю, на меня возложена черновая работа. Утверждение, будто человечество есть некое безусловное «я» каждого в неразрывном сцеплении с миллионами других «я» – бред!.. Вся штука в том, что наше «я» фикция! Мы – генная тара, питательный бульон для жизни внутри нас. Наша вера и неверие, убеждения и разочарования, соучастие и безучастность – все это чушь собачья, мы делаем черновую работу. Подлинно гениальна наша плоть, сотворенная генами для собственного проживания. Вот какое простейшее подлинно в нас! Мы созданы простейшими существами, как муравьями создается муравьиная куча. Мы – куча, не более того!»

Пожил я в Никольском, послушал разнообразно пришибленных умников, и стало мне ясно как божий день: не я один не нажил себе той самой идеи, что как дите у матери. И у тех, кому без нее казалось бы невозможно, в голове ресторанный мусор… Какая там идея! Свободного куска души для вольных занятий нет!.. Кого ни послушай, все с ног до головы в дрянных женах, в неуправляемых детях, в ущемлениях, в зависти, в склоках. Перед Иваном прикидываются чтящими высокую мораль, а вся их мораль укладывается в якобы стоящую перед ними задачу «иметь или не иметь», где «иметь» хочется, но нехорошо, а «не иметь» хорошо, но не хочется. А им просто – не можется; дай им волю, они, насаждая свое, расправятся с кем угодно и чем угодно, как слепые бродячие муравьи: наползая на деревню, эти букашки пожирают все – скот, детей, собак, блох на собаках.

Спрашиваю Ивана: «Зачем эта публика училась?» – «Чтобы иметь. Все эти генотипы родились потребителями, и доколе хоть в Антарктиде будет возможность продать себя подороже, наша с тобой земля и люди на ней будут чужими… Нет у них закона в душе, вот в чем дело, Ромаша».

Все верно, но закона нет не только для «генотипов». Ныне как никогда всяк человек в делах и помыслах руководствуется единой мерой вещей – самим собой. «Обманывая, я поступаю как надо, потому что обманываю не себя; не ворую, потому что беру не у себя; не убиваю, потому что убиваю не себя. По-настоящему верно то, что предается мне, прилаживается к моему «это я»…

Перебравшись из Никольского в заводское общежитие, я почувствовал себя как после чистилища: затмение кончилось, изображение прояснилось. Все горбаты. Все одним озабочены – потрафляют плебею в себе!.. Первейшая жизненная установка для каждого – прямо или окольно пробраться на борт и шмыгнуть в трюм, где продукты лежат.

Не видел, как по ночам на судно крысы ползут?.. О, картина – глаз не оторвешь!.. Все ходы перекроют, трапы уберут, на швартовы жестяные диски в полметра нанижут – потому как эта тварь по канатам не хуже циркачей шастает. Но чуть стемнеет, а они – вот они! Доползет животина до диска и начинает представление: то с одного боку поскребет, то с другого, то вниз перегнется, проход ищет, то на задние лапы встанет – к верхнему краю тянется!.. Покрупнее какая, глядишь, уцепилась, подтягивается, задними ногами по железу частит-скребет, опору ищет, уже и морда на другой стороне, вот-вот перемахнет! А диск хлоп и крутанулся!.. Скрип, писк, бултых, и крыса в воде между пирсом и бортом. Думаешь, все? Я и не хотела? Черта с два!.. Вскарабкается на причал, отряхнется и – тем же путем по тому же канату!.. Так и будет абордажничать ночь напролет, пока в трюме не окажется. «Учитесь жить!» – говорил боцман.

6

Взявшись за бутылку, Курослеп настороженно замер: перед ним, широко улыбаясь, стояла крепко сбитая дама в окропленном дождем плаще и набитыми пластиковыми сумками в руках. Вид Курослепа вызвал в ней обширное приятное волнение.

– Случайно зашла, смотрю вы!.. Даже глазам не поверила!..

Дама улыбалась вовсю. Вовсю блестели ее круглые темные глаза, мясистые щеки, золотоносные челюсти… Но так улыбаются не от радости и не потому, что вам обрадовались. Так ластятся без надежды растрогать.

– Добрый вечер, – повернулась она к Нерецкому с той укороченной вежливостью, какую выказывают на всякий случай.

Он кивнул и встретил взгляд Курослепа, из которого явствовало, что оба они не прочь узнать, что́ каждый из них думает о появлении дамы. «Но если тебе все-таки известно, кто она и чего от нее следует ожидать, я понятия не имею!» – взглядом говорил Нерецкой.

– На месте вас не застанешь!.. – не очень решительно продолжала она, хотя по внушительной комплекции, широко расставленным глазам и впечатляющей россыпи золота во рту трудно было предположить в ней робкого человека. – Как ни позвонишь, говорят, на каком-то участке или где… – Это было сказано не в упрек Курослеповой неуловимости, а с осторожным уважением к его занятости.

Курослеп молчал. Не зная, что еще сказать, дама опустилась на стул и водрузила на колени одну из сумок – скорее от нервной сумятицы, чем по какой-либо иной причине.

Сунув в рот спичку, сжав губы в ниточку и замерев по-змеиному, Курослеп глядел на даму и молчал. Как ни пьян был Нерецкой, но и ему было видно, что дама чувствует себя все менее уверенно. Поерзав на стуле, повозившись с сумкой на коленях, она повернулась к Нерецкому:

– Мы незнакомы…

– Андрей Александрович!.. – Он представился таким голосом, каким говорят: «Это совсем не то, что вам нужно». Неуклюжая попытка отстраниться от продолжения беседы. Не тут-то было.

– Мы с Романом Гавриловичем старые друзья… – Кажется, она решила объяснить Курослепову немоту особенностями их дружбы и с минуту давила из себя самые разнообразные приметы их замечательных отношений – пока Нерецкой не понял, что, обратившись к нему, дама окольным путем вознамерилась пробудить в Курослепе добрые чувства. Но тот продолжал сидеть, как сфинкс. Его немота действовала даже на Нерецкого. Плюнь наконец дама, обзови «старого друга» свиньей и уберись прочь – всем стало бы легче. Но она и не думала уходить, хотя сильно потускневшая улыбка едва держалась на ее тяжелом щекастом лице, просто висела на волоске.

Не отрываясь от нее и одновременно пренебрегая тем, что она его слышит, Курослеп отомкнул уста:

– Что делается!.. Лариса Константиновна не может пройти мимо и не поздороваться – такая у нее ко мне симпатия!.. И знаешь почему?.. Она имеет точные сведения, что я был у ее супруга, спекулянта и взяточника, вроде доверенного лица!.. Увидит меня, и перед ней встает супруг – как живой!.. Это очень волнительно. Так волнительно, что, когда она подходит ко мне на улице – чтобы выразить свою симпатию, – мне от волнения хочется бежать в милицию.

Щеки опали, дама перестала улыбаться, и немедленно проступило ее подлинное настроение: сверкающие глаза выдавали такой накал злобы, остудить который можно было не иначе, как хватив Курослепа пустой бутылкой по голове. И что-то в этом духе назревало – помешали Нинель с Манечкой. Мокролицые, с покрасневшими носами, они едва донесли до стола бутылку игристого и свое возбуждение. Стоило им присесть, оказаться на глазах Курослепа, и на них «напал смехунчик»: скажут слово и заливаются. И конца не видно.

– Веньку встрели, который Воро… Ой, не могу!.. У меня, грит, фамилия греческая!.. Воро… Вородис!.. А он Сидоров! Написал задом наперед!.. Ой, Мань!.. Ехал грека через реку!.. А в реке Сидоров!.. Раком!.. Ой, Мань, помру!..

На веселье потянулись плохо выбритые и небрежно одетые, но общительные люди. Одни в надежде, что им нальют, другие не надеялись – наливали сами и, не находя слов, признательно матерились. Размягченную смехом Манечку все плотнее притискивало к Нерецкому. Сквозь белесо-голубое на ней обильно просвечивало телесное. От рыжей прически стойко несло макаронами в томате. «Хватит нетронутой природы, пора отступать к цивилизации».

– Так и пошел?.. – В голосе Манечки звучало недоумение.

Возле буфета кто-то толстый и белый в сильных выражениях грозился вытурить всех из помещения. Что побудило администрацию прибегнуть к радикальным мерам, Нерецкой так и не узнал. Он вышел на улицу, где была ночь и моросил дождь.

– Замухра несчастная!.. – взорвалось совсем рядом.

Это разряжалась Лариса Константиновна. Произношение не оставляло сомнений: несмотря на тяжелые сумки, она не почла бы за труд прихватить и Курослепа – с условием держать его за горло.

– Недомерок паршивый!.. – Убедившись, что Нерецкой слушает, она прошлась и по нему, наскоро смягчив голос укоризной: – Можно подумать, вам не с кем провести время!.. Интересный молодой человек, на самолете работаете, а связались я не знаю с кем!..

И тут ручка одной из сумок беззвучно оборвалась, сумка плюхнулась на асфальт, из нее как живые выскочили сосиски, бросились в лужу и поплыли. Оборвав матерщину на полуслове, Лариса Константиновна протянула Нерецкому вторую сумку:

– Чтоб тебе… Подержите минутку, а?..

Минуткой дело не обошлось. Сумку с порванной ручкой можно было держать только обеими руками, и Нерецкому пришлось нести вторую.

– Мне на Береговую, вам нет?.. На Сибирскую?.. Это где «Дворянское гнездо»?.. Можно сказать, по пути…

Выходило совсем не по пути, однако ему не мешало пройтись, он так и сказал, дабы удешевить цену услуги… Но очень скоро убедился, что такого рода участие совсем не обременяет ее совесть. Так ведут себя люди, чересчур многое в жизни получающие задарма.

После недолгого молчания, заполненного сопением Ларисы Константиновны и звуками шагов, она вернулась к основной теме:

– Таких сволочей надо поискать!..

– Неужели?..

– Верьте мне, я знаю, что говорю!.. Он же был замом у моего мужа… Ну. Тогда ходил на полусогнутых – особенно как начали строить кооперативный дом! Я же была председателем!.. А теперь я для него тьфу, ничто!..

– По-моему, он вообще не любит цивилизованных женщин.

– Что? Не любит женщин?.. Это он вам сказал?.. Мамочки мои!.. – Кругло раскрыв рот, она запрокинула голову, насколько позволила толстая шея, и дважды презрительно охнула-хохотнула. – Кишки можно порвать!.. Шаргин прикидывается моськой, которая бежит последней!.. Знаете, когда у собак  э т о  начинается, за сучкой бежит целый кросс. Сперва большие, потом средние, а в конце какой-нибудь крысенок трусится и сам не знает зачем. Так ваш Роман только с виду в этом кроссе последний, а на самом деле с тех, кто побывал в его квартире, можно собрать хороший бордель!.. – Она перевела дух. – А я, дура, надеялась, думала, поможет найти место получше химчистки. Держи карман… Нет, не имеешь, что дать, или родни, никакая сволочь для тебя пальцем не пошевельнет… Был у нас родственник, и тот с закидоном. Брат мужа. Заведовал фотосалоном. Не человек, а ходячий анекдот… Люди, когда заболеют, ищут хорошего врача, а как у него здоровье пошатнулось, так появился психический хобий – заиметь место на престижном кладбище. А? Бегал по начальству – показывал вырезку из газеты, где написано, что он культурный работник. Нашел об чем заботиться, старый осел!.. Подумаешь – квартира в новом доме!.. Так это еще не все! Он себе памятник заготовил, в сарае спрятал: одну цифру пробить, и готово. Со своим багажом переселялся. А как загнулся – я как раз к мужу ездила – его сначала сунули в крематорий, потом вспомнили о памятнике… Спасибо, помог моей дочке заиметь профессию… Она ретушер, знаете, да?.. О зарплате не спрашивайте, но работа как раз для нее. Она в детстве перенесла менингит, были осложнения – давление внутри черепка; умственные нагрузки и всякий шум противопоказаны, получаются головные боли. Или в сон тянет… Если не повезет, так не повезет!.. Парень у нее был, музыкант, на скрипке учился – считали женихом. А как мужа взяли, дача полетела, машина полетела, обстановка, считай, тоже, так от того скрипача один смычок остался. Он же не дурак!..

Старый трехэтажный дом, где жила Лариса Константиновна, стоял над рекой, отгороженный от берегового обрыва плотным рядом разномастных сараев. На ближнем к дому на высоких опорах темнела голубятня. Под козырьком подъезда курили две старухи, одна кричала:

– Брешуть, говорю! Слухай их больше! «Непроходимость в кишках»! Забыли чего-нито, как операцию делали!..

– Какой вы молодец!.. – бормотала Лариса Константиновна, поднимаясь по скверно освещенной лестнице. – Нет, нет, я вас не отпускаю, даже не думайте!.. От чашки кофе еще никто не умирал. Не буду хвалиться, в этом паршивом городе вам никто так не сварит!.. Вчера лампочка висела, уже нет… До этого мы жили в новом доме, ну а потом… Вы же знаете людей?.. Все такие честные, смотрят, как на редких антилоп. С ними здороваешься, они нос поворачивают. Особенно какие через мужа имели дефицит… Так я подумала, провалитесь вы с новым домом, здоровье дороже. И променялась на эту. Конечно, и с деньгами туго было – такой разгром!.. При муже я не работала и пеше не ходила… Квартира неважная, не сравнить, но дочке здесь спокойне́й, она больше дома работает… Никак не приучусь к этому замку… Сюда и так?.. Ага!.. Проходите, давайте сумку… Костик!..

Нерецкой ожидал появления мужчины, но из двери налево, двигаясь сугубо неспешно, как в замедленном кино, в узкий коридор-прихожую вышла девушка в серых вельветовых брюках и черной, глубоко расстегнутой мальчишеской рубашке. Или – блузке, похожей на рубашку.

– У нас гость!.. Пригласи к себе и поухаживай, пока я сварю кофе. Я быстренько!.. – Тяжело топая, Лариса Константиновна скрылась в конце коридора.

Ни звука не обронив, никак не шевельнув кокетливо изогнутой фигуркой, девушка безучастно смотрела на Нерецкого, пока он снимал плащ и вешал его на поломанные рога стоячей вешалки, затем равнодушно произнесла, раскрывая дверь пошире:

– Входите.

В комнате, освещенной небольшим ящиком с лампочкой внутри и матовым стеклом наверху (Нерецкой не сразу догадался, что это приспособление для ретуширования), было непроглядно. Все так же медлительно, будто скованная тесными брюками, девица подошла к письменному столу и включила бра над ним – неяркую лампочку под розовым колпаком, напоминающим женскую каскетку. Включила и, заслоняя собою свет, принялась застегивать пуговицы на блузке. Изогнутой фигуркой, полными ножками, тонкой круглой талией и не по-девичьи большой грудью она напоминала лепную красавицу с карниза индуистского храма. Не годилось только лицо – туповато-обыденное, безразличное к своей обыденности, каким оно бывает у женщин, которым незачем или неинтересно нравиться.

Кроме ящика с матовым стеклом и письменного стола, какие изготавливают для школьников, в комнате стоял раздвижной диванчик, рабочее кресло, покрытое ветхой накидкой – дабы уберечь от протирания сильно распираемые изнутри новые вельветовые брюки – и бурый платяной шкаф, вдвинутый в угол дверной стены. Над письменным столом висел большой красочный лист календаря: одетый в плавки мускулистый загорелый парень застиг в ванной притворно испуганную девицу совсем «без ничего». «Наверное, хозяева ценят в картинке изобразительную технику, а не «голодраму», – раздумывал Нерецкой, глядя в затылок не очень гостеприимного Костика.

– Кажется, я помешал вам… Вы работали?.. – Он подошел ближе, в надежде, что, присмотревшись, она поймет, что он не самый неприятный гость.

– Ничего. Садитесь. – Не взглянув на него, она указала на притиснутый к письменному столу край диванчика.

– Спасибо. – Он сел так, чтобы видеть ее лицо. – Я к вам случайно… У нас с вашей мамой отыскались общие знакомые… И еще у нее были тяжелые сумки… Это я хочу объяснить, почему она собирается угощать меня кофе.

Ее руки замерли на последней пуговице, лицо слегка ожило. Наконец она повернулась к нему и показала свои темные, по-мальчишечьи грубоватые глаза.

– Вы настоящий летчик?..

– Штурман. Настоящий.

– Это которые плавают?..

– Которые летают.

– Разве не все равно?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю