Текст книги "Время лгать и праздновать"
Автор книги: Александр Бахвалов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
– С плавающих начинаются капитаны, а у летающих с чего начинается, тем и кончается.
Безразличие на ее лице сменилось неуважительным любопытством, насмешливо шевельнулись казавшиеся жесткими короткие толстые губы. Слабый свет дочерна сгущал их вишневую красноту. Так же темны и грубы наверняка были и крупные сосцы тяжелой груди, отчетливо проступавшие под тонкой тканью рубашки.
Широко улыбаясь, с корзиночкой печенья и большой полотняной салфеткой вошла Лариса Константиновна. Тесное платье на ней очень старалось заставить говорить все те достоинства хозяйки, которые давно помалкивали. Несмотря на небольшой рост, она выглядела крупной женщиной – по-видимому, из-за мужеподобной атлетической соразмерности телесного устроения. Наспех подкрашенное лицо ее принадлежало к тем лицам, которые с возрастом не сморщиваются, а выцветают, теряют спелые краски, сереют, обзаводятся тут и там торчащими волосками и в старости пугают детей мертвенной одутловатостью. Но до того еще было далеко, так далеко, что и красилась она не иначе, как из суетного желания примолодиться; для своего возраста Лариса Константиновна выглядела не то чтобы моложаво, но вполне благообразно.
– Познакомились с моей Костантией?.. Можно просто Костик, да?.. – Она посмотрела на дочь, та пожала плечами: а мне-то что?.. – У нее оба деда Кости, вы понимаете?..
Ей не следовало так широко улыбаться: хорошо досмотренный рот портила отозванная вперед верхняя челюсть, зубы здесь, обнажаясь, пачкались губной помадой и розовели, как у вампира.
Расстелив салфетку посреди письменного стола, она положила на нее корзиночку, пообещала «через секундочку» подать кофе и, кинув на Костика ободряющий, как показалось Нерецкому, взгляд, торопливо вышла.
– И давно вы знаете маму?.. – Костантия рассматривала его как человек, проверяющий некое подозрение.
– Уже полчаса.
– Какие у вас общие знакомые?..
– Всего один. Некий Шаргин.
– Роман?.. – Трудно было понять, удивило ее известие или позабавило.
– Да.
– А вы откуда его знаете?
– Родственные связи. Он брат моего брата, так что…
– Он ваш брат?..
– Он мне, как и я ему – седьмая вода на киселе. Мы с ним братья третьему – Ивану: Роман по отцу, я по матери.
Сильно наморщив лоб, она очень старалась понять, кто кому и насколько брат, но, кажется, не успела. Пихнув ногой дверь, Лариса Константиновна вошла с кофейником, чашками, сахарницей, что вместе с подносом складывалось в восточный сервиз редкостной работы: надо полагать, кое-что осталось от того времени, когда она «не работала и пеше не ходила».
Взяв на себя заботу о госте, Лариса Константиновна управлялась мастерски. Нерецкой только дивился, наблюдая ее в роли хозяйки. Если в кафе он видел просительницу, таявшую в подобострастии, на улице – разъяренную мегеру, без всякого стеснения обливающую грязью того, перед кем только что заискивала, то сейчас перед ним сидела дама рассудительная, сдержанная, исполненная спокойного самоуважения. Освещая их с дочерью житье-бытье, она произносила слова то с патетической горечью, то жалостливо, со слезой, то смиренно-иронически, когда сопоставляла их теперешнюю подлинную «никуда не годную» жизнь с теми измышлениями, какие он мог бы услышать от недоброжелателей.
– Про нас говорят, мы тут мед пьем!.. А мы – как заложники на самолете!.. – Она дважды повторила это сравнение.
Нет, нет, она не жалуется, избави бог, ей просто приятно отвести душу, поделиться с ровней – таким же порядочным человеком – ужасными сведениями о до самого последнего времени неведомой ей (как и ему, конечно) людской подлости.
Лариса Константиновна живописала черные дела врагов и неблагодарность друзей так располагающе беззлобно, с таким великодушным всепрощением, что, допивая третью чашку пенистого зелья, Нерецкой и не заметил, как втянулся в игру на стороне мамы с дочкой.
– И это называется люди?.. – взывала к нему Лариса Константиновна, и на лице Нерецкого послушно изображалось: нет, это не люди. Он и не предполагал, что ему это свойственно – проникаться расположением к первым встречным. Или это сегодня он такой отзывчивый?.. Вот и Курослепа выслушивал очень сочувственно. День открытых дверей.
Нерецкой сидел с одного боку письменного стола, Костантия с другого, Лариса Константиновна расположилась посредине, плотно втиснувшись между подлокотниками рабочего кресла. Переводя взгляд с матери на дочь, не проронившую ни звука с той минуты, как за дело принялась Лариса Константиновна, он не без иронии к своему столь быстрому приручению («Хоть бы пригляделся к компании…») пытался понять, чем они похожи. Приметы схожести были очевидны и неуловимы. «Общность породы. Они похожи, как чайная ложка и кувшин из кофейного сервиза. С годами у дочери все дозреет и сравнится с материнским – размеры и манеры, нрав и норов».
На прощание Лариса Константиновна певуче говорила о приятности знакомства, подсказала, как «удобне́й» добраться до Сибирской, и даже поблагодарила за помощь, присовокупив:
– Среди молодежи редко встретишь такое воспитание!..
И когда дочь вознамерилась проводить гостя, мать дала понять, что подобные знаки внимания – в обычаях дома.
– Мне нужно с вами поговорить, – сказала Костантия, едва они вышли во двор. – Отойдемте подальше, а то в сараях ночуют голубятники, голубей стерегут.
Остановились у глухой стены соседнего дома, под одним из тех деревьев, которые называют американскими кленами и у которых ни вида, ни путевой древесины, ни плотной кроны, чтобы укрыться от дождя. Темнота, уединение, шелестящие под дождем листья навязывали стоянию амурное содержание.
– У нас противно, да?..
Как ни туманны были ожидания, вопрос прозвучал неожиданно.
– Не понял.
– Жилье позорное. К нам никто не ходит… – И, помолчав, снова озадачила: – А чего вы на меня совсем не смотрели? Не показалась?..
«Ничего не скажешь, мужчины оставили след в ее биографии: папашу посадили, от жениха один смычок остался, тут и свихнуться недолго – на почве самоуничижения».
– Теперь понял. Отец попал в переплет, друзья разбежались, и вы решили, что жизнь не удалась. Глупо. Мало что в семьях случается, что же всем от мала до велика в петлю лезть?.. Грех вам, такой… красивой, падать духом.
– Легко сказать… Как мы жили раньше и как теперь… На меня знакомые смотрят как на уцененную… Остался один – если вам сказать – ахнете. И старше на десять лет… Обещает материально поддержать и вообще – говорит, на все готов. Только я ему не очень верю.
– Да? Почему?.. – «Э, голубушка, да у тебя определенно «давление в черепке» и как следствие девиации – склонность к саморазоблачительным разговорам, своего рода публичным раздеваниям».
– Ну, знаете, все-таки раньше я его отшивала… Понадеешься, а он за прошлое отыграется и – я вас не видел, вы меня не знаете.
Струйка воды с дерева угодила в аккурат за шиворот. Приподняв воротник, Нерецкой подумал, что ей сейчас хорошо бы что-нибудь отрезвляющее, вроде воды за шиворот.
– Наверное, спите плохо, а?.. Бывает, покажется, с ума сходите?.. Угадал?..
– А как сходят с ума?..
– Всяк по-своему, но всем охота украдкой соскользнуть туда, где все понятно… – Он наклонился к ее лицу и «доверительно» понизил голос: – Говорите, все разбежались, а один остался?.. Но ведь это кое-что о нем говорит, а?.. Извините, мне пора, дома голодный попугай.
– Придете еще? Приходите когда-нибудь – когда хотите!.. Днем мать на работе, а я всегда дома. Придете?..
Он зачем-то пообещал и даже выразил сожаление, что не сможет заглянуть раньше возвращения из отпуска.
Несмотря на моросящий дождь, шел пешком – все с тем же умыслом проветриться, не то на предполетном осмотре врач обнаружит «остаточные явления» у человека, которого считают непьющим.
«Знала бы Зоя, где меня носит!.. Два месяца благополучно держался на расстоянии от «почти родственника» и – на тебе! В одночасье сподобился и застолья, и дружеских откровений, и знакомства со всеми его разностильными приятельницами.
Самое неожиданное – Курослепова способность выкладываться как на духу. Надо же – прорвало!.. А там кто его знает, может быть, и неспроста битый час посвящал меня в и х дела… Ну, о себе, куда ни шло. Об Иване. А об отце зачем?.. Или – поносил своего родителя, дабы показать, с каким скотом жила м о я мать?.. Вживить в меня сие обстоятельство, как нас сближающее?.. Не слишком ли сложно?.. Нет, наверное. Злобе всякий укол хорош.
А если всего лишь элементарная невоспитанность, плебейская бестактность – он же потрафляет плебею в себе?..
Или все дело как раз в том, что они плохо уживаются – он и его плебей – потому и взорвался в бильярдной. Трудно им в одной шкуре: чрезмерная возбудимость одного понуждает другого к задушевным беседам.
Свойство, сближающее его с Ларисой Константиновной. Разве что та не станет рефлектировать по поводу своей разноликости – состав души попроще, запросы однозначнее. В ее наборе личин цельность, в разнообразии состояний единство.
Скверный, однако, осадок оставили Курослеповы излияния. Как будто пришел некто, разворошил все закоулочное, перетряс кучу старья, о котором тебе меньше всего хотелось бы знать, да еще принудил всматриваться, взвешивать, оценивать весь этот хлам!..
Обвинял, обличал, впадал в лирику, жаловался, и все так, будто метил во что-то во мне, чтобы я полнее разгадал, что у него на уме. И все таким тоном, будто он обязан выложиться, а я – его выслушать. И, опять же подобно Ларисе Константиновне, преподносил все так, что его нельзя было воспринимать иначе как только в нужном ему смысле.
Хотел бы я знать, чего он добивался… Ведь добивался он чего-то? Не станет же человек выворачиваться наизнанку, чтобы убедить собеседника в правильности избранного способа существования?.. Или он не очень уверен, что этот способ убедительно противостоит никуда не годной Ивановой жизни?..
Да, все это говорилось мне главным образом потому, что я далек от Ивана. В изображении Курослепа Иванова жизнь представала как непригодная для подражания уже потому, что он не достиг того положения, которое говорило бы об успехе, удаче в Курослеповом смысле.
Он избрал меня своим поверенным еще и потому, что в его представлении я безусловный антипод Ивану, то есть человек, который избрал верный путь и теперь живет «как надо». Потому Курослеп и начал выступление с восхитившей его картинки из моей жизни. С какой стороны ни глянь, я для него преуспевающий единоверец. Ни больше ни меньше. Черт знает что! Как будто это честь для меня.
Во всяком случае, ты больше не будешь думать о нем как о человеке малознакомом, о ком судишь по внешним приметам. Внешне люди в большинстве заурядны, ну а сегодня ты убедился, что и самый заурядный из них совсем не прост – тем же обособленным взглядом на людей. И чем короче расстояние, отделяющее взгляды таких субъектов от их действий, тем они опаснее. Дело в конце концов не в рассуждениях Курослепа на модную тему о духовном обнищании России, о великом множестве и разнообразии человечьей низости, или – об Ивановой никчемной праведности… Он выговаривался с умыслом обосновать право жить по-крысиному.
Что-что, а оправдать вынужденный способ существования проще простого. А если он единственно возможный не только потому, что святой Руси не везет на власть предержащую?.. Вот в чем вопрос.
Что с того, что жена сбежала, что какое-то время мотался по свету в поисках «своей идеи», что наслушался зауми на интеллектуальной толкучке и утвердился в неспособности очаровать собой хоть единую душу?.. Что здесь доказывает, что истинное во всяком смертном простейшее, то бишь – плебейское?.. Мир велик, и любое обобщение ложно, а тут оно еще и неуважительно… ко всему прогрессивному человечеству.
Он так уверен в себе, что ни разу не испросил моего мнения. Как и ни разу не упомянул о нас с матерью… Из деликатности?.. Вряд ли, скорее по той простой причине, что я для него – преуспевающий единомышленник, и не случись ему встать на ложный путь, он непременно жил бы теперь по-моему. Не повезло бедолаге.
Увы, все свойства человека – в стиле его бывания. Чем он озлобленнее, тем яснее, на чем «зациклился», тем четче просматривается «личностная доминанта».
Но так ли уж замысловат Курослеп?.. Может быть, изливая сокровенное, он попросту извинялся – вот-де почему я такой нервный?.. Или и того проще – потянуло поплакаться, как то в обычае у людей, во хмелю неравнодушных к безвестности своих неудач?..
Но лгут и в слезах. Лгал и он, когда говорил, что уверен, что все вокруг живут по-крысиному; очень уж неспокоен для философа, постигшего людей… Да и незачем раздваиваться, коли уверовал в правомерность существования ради простейшего в себе.
В том-то и штука, что не очень уверовал. Сколько ни доказывай, что подлинно в нас простейшее, это никак не подходит для собственной персоны.
Тут-то и начинается раздвоение. И нервные расстройства.
Но стоит ли расстраиваться?.. Не так-то просто отыскать человека, между чьим сущим и видимым – знак равенства.
Разве среди совсем юных, не оперившихся, бредущих ощупью – вроде этой затурканной девицы – Костантии, которую распирает где нужно и где не нужно…»
Стояние с ней вспомнилось как незавершенное приключение сомнительного достоинства, когда не знаешь, то ли радоваться, что вовремя остановился, то ли досадовать, что не довел дела до конца.
«Не слишком ли часты у меня эти приключения?..»
«Знала бы Зоя!..» – снова подумал он, неодобрительно качая головой и нравственно отряхиваясь от всего, что насобиралось в нем за эти два месяца – от навязанных впечатлений, лиц и голосов, от всего, что пребывало бесконечно далеко от его собственной жизни.
7
– С жиру беситесь, и все промблемы!.. – Серафима стояла у подоконника и никак не могла изловчиться подвязать столетник, надломленный Юлиными гостями – больше некому. – Сыты, одеты, обуты, войны нет – какого вам еще рожна?.. По телевизору каждый вечер на работу зовут, ремеслу учиться – нет, наособицу норовят!.. То институт подавай, а то и того чище – театральное заведение!.. Гузном восьмерки вертеть!..
– Сделай милость, оставь нас в покое!.. – требовательно проговорив это в спину тетке, Юля повернулась к сидящей рядом Соне: не обращай, мол, внимания, продолжай.
– Завели моду – от простого дела нос воротить, выучились! – Прижав горшок со столетником к животу, Серафима ушла на кухню, чувствуя себя оскорбленной уже одним появлением в квартире этой девицы, памятной Серафиме с позавчерашнего вечера.
«Ишь повадилась, фулиганка!.. Надрючит кацавейку мехом наружу и ходит – ни дать ни взять испитая баба-бесстыдница!»
В поисках выхода гневу, Серафима уже подумывала напустить на нее брата, пусть бы отвадил раз и навсегда. «И дочери бы наказал, чтоб не срамилась, не якшалась с такой… Да что ему сказать? Гляди, дочь фулиганские повадки переймет?.. Попробуй – сама не обрадуешься: он ведь вдесятеро вообразит. Для него дочь неприкасаемое сокровище… Все бы нянькался… Меньше бы холил, гляди, и в институт бы прошла… «Оставь в покое!..» Отцу бы так не посмела, только его и признает, остальные прочие навроде мебели. С малых лет это в ней – гордыня. Росла плаксивой, чувствительной, а недоброй, неуважительной. Вроде сама по себе. Об матери, бывало, и думать забудет – пока не увидит в телевизоре, как другие ребятишки матерей приветят. Тут и она, гляди, к своей соберется. Да только не засиживалась, верталась ко времени, как отец наказывал. Придет, и в глазах пустота, смотри не смотри, не разберешь, с чем пришла: то ли мать не ахти как обрадовалась доченьке, то ли виду не показывает, что обласкана – чтоб отцу угодить. Иной раз при нем спросишь, как да что у матери, а она стрельнет в отца глазами и губы скривит: мол, погляди на эту ненормальную, нашла об чем спрашивать!..
«Оставь в покое!..» В мать пошла, чего уж… Ейный гонор. Той уж и годов слава те, господи, а все павой вышагивает… Во всем городе одна такая сыскалась, об нее и споткнулись.
Своих-то, деревенских, после войны – господи-и! Пруд пруди!.. Взять хотя бы Валюту Хлопотину, чем не угодила?.. Характером милая, сердцем мягкая, жалостная, а уж статью и сравнить не с кем – девки любовались!.. На ферме, бывало, так вьюном и вьется, минутки не посидит, с телятами, как с детишками, разговаривает. Всякую работу с хохотком, даже завидно – будто ей дело легче или веселее досталось… Так нет, куда нам ее, простоту! Мы в начальники вышли, нам теперь положено какую пофасонистей!..
Вот бы разведать про Валюшу-то, как ей живется?.. Да разве сыщешь… Разбежалися свояки-соседи, кумовья-сродственники по белу свету. Жили, думали, на века в землю вросли, а время тряхануло – и как мором избы повымело…»
Чем старее Серафима, тем сиротливее ей. В тепле и достатке прожила полтора десятка лет, а как оглянешься – будто воду решетом носила. Со всеми городскими порядками свыклась, все улицы изучила, а все кажется, будто на побывку приехала, да никак в обратный путь не сберется… Да уж, видно, теперь одна дорога…
Они сошлись поближе, когда Юля по просьбе Татьяны Дмитриевны взялась помочь Соне перед экзаменами на аттестат зрелости, не подозревая, что откроет в ней «соперницу». Жила она вдвоем с матерью, но общались они не как мать и дочь, а как две женщины, вернее – как две до смерти надоевшие друг другу сестры-бобылки. Соня ни во что не ставила мать, а та, оказавшись наедине с Юлей, принялась охаивать дочь.
«Все у нее не как у людей. Верно говорю. Мозги, слышь, с придурью совмещенные. Кроме смеха. Без царя в голове. Ну, отцова дочь, в этом причина. Зашибал он. Чего зашибал?.. Поддавал, значит. Как следоваит!.. Кажный божий день «в елочку». Через то и помер. Соньке шести не было… А у меня давление – ни баба, ни работница. Так и осталась одна. Сонька-то и ходила абы в чем, кажный морду отвертывает. Через то и завидущая. У, страсть!.. Еще в детсадике, слышь, учудила: приметила на девочке красненькие ботиночки, ладненькие такие – отдай, не греши! И отняла!.. Такая и осталась… Тебя, слышь, сильно не любит. Верно говорю. Ты не смотри, что с ей занимаешься, это ей нипочем… «Она, – говорит, – своим видом меня нервирует!» И коса-то у тебя, и одежка модная, и стишки какие-то сочиняешь. И еще. «Не терплю, – говорит, – какими словами разговаривает, все по-умному норовит!» Слышь, не уважила! Не по ей говоришь!.. Во! Не дура полоумная?.. Парень там у тебя, художник, что ли?.. «Жива, – говорит, – не буду – отобью!» Видал миндал?.. С ней станется, она на ето дело скорая, еще в восьмом классе с мальчишками по сараям шастала. Верно говорю!..»
Затем последовали малоприличные подробности, уличительные детали, имена мальчишек, и по мере увлечения темой глуповато-сонные глаза женщины принялись азартно блестеть, становились все бесстыднее, и наконец Юля поняла, что она нащупывает, выискивает когтями похабщины чувствительное, ранимое место у слушательницы, говорит о грязном, чтобы распять ее нечистым словом, вызвать смятение, стыд!.. И как ни противно было видеть чужедомную подноготную, обнаженную до последних закоулков изнанку чужой жизни, больше настораживала сама эта полная, малоподвижная женщина – так пугающе настораживают не совсем уравновешенные люди, от которых не знаешь, чего ждать. Да и нормальна ли она? Какой матери придет в голову посвящать одноклассницу дочери в секреты, которые более всех других стараются держать подальше от посторонних ушей?.. Кто в здравом уме станет вовлекать в домашнюю грязь случайного собеседника или увидит в едва знакомой школьнице чью-то любовницу?.. Вот уж воистину: прежде чем решаться на услугу, подумай, чем тебе отплатят.
Впервые в жизни Юля почувствовала себя так оскорбленной, потому и пригласила Соню на день рождения – с умыслом потешиться над тем, как она, оказавшись рядом с Олегом, станет его «отбивать».
«Какая б ни была вина, ужасно было наказанье». Олег не знал, куда от нее деваться, а девчонки, глядя, как охмелевшая Соня вешается ему на шею, хохотали и дурачились у нее за спиной… Одоевцева, довольно озирая происходящее, так понимающе смотрела на Юлю, что становилось не по себе: казалось, Инка разгадала, почему «эта дева» оказалась в их компании.
«Я не посрамить «соперницу» хотела, а поддалась злому искушению отомстить не очень мудрому человеку только за то, что не нравлюсь ему. Но уже одно то, что я таким образом отозвалась на услышанное от ее матери, ставит меня вровень с их представлениями обо мне».
Так размышляла Юля на другой день. Но покаянные мысли недолго беспокоили, и теперешнее появление Сони не устыдило, не вызвало искупительного желания приласкать гостью. «Уж не отношения ли выяснять пришла?» – первым делом подумала Юля.
– Я к Павлу Лаврентьевичу – потолковать насчет работы.
Пришлось пригласить подождать.
Юле стоило немалых усилий слушать расположившуюся на тахте Соню – изображать участливое внимание, рассматривать ее большое лицо с белесым пушком на щеках возле ушей, ее настороженные глазки вечно обороняющегося человека. Когда Соня опускала веки, на них показывались сбившиеся в голубые морщинки следы позавчерашней краски.
«Занималась бы своим дельфиньим спортом – умывалась бы чаще!» – мысленно отзывалась Юля, выслушивая Соню, ее жалобы на безуспешность попыток поступить в какое-нибудь учебное заведение. Ее считали способной пловчихой, и вздумай она связать со спортом будущую профессию, дело наверняка пошло бы. Среда помешала. В десятом классе, образованном из двух сильно поредевших, главенствовал не спортивный дух, как в том, где училась Соня, а гуманитарный – сказалось влияние Татьяны Дмитриевны. А тут еще Олег. В свое время он учился в той же школе, и когда поступил в художественное училище, по просьбе директора устраивал для старшеклассников поездки в древние монастыри, где работал его отец, в картинные галереи.
«И как не лень таскаться с нами?» – удивлялась Соня.
«Что делать!.. Преподать урок прекрасного таким, как ты, – прельстительно! – говорил Олег. И – на ухо, касаясь дыханием, почти губами: – Лень и тщеславие несовместны!..»
И Соню потянуло в искусство… Но после трагикомических попыток попасть сначала в художественную, затем в театральную студии, наконец – в манекенщицы («Деве место с веслом в парке, а она в дом моделей подалась!» – язвила Одоевцева), – Соня очень повеселила друзей переоценкой своих дарований, – попросила Юлиного отца устроить ее кассиршей в универмаг.
– Расчетверилась я на прослушивании, – говорила она, упершись глазами в дверь, куда вышла Серафима. – Читаю из «Казаков» про горы – и убей – ничего не соображаю!.. Еще этот уставился… Как его?.. В комиссии?.. Руки скрестил, как Наполеон, и ухмыляется во всю рожу!.. «А скажите, кто такой Сталин?» А я откуда знаю… Потешился, гад. Натка поступила, Инка… Инка ладно, папа ректор, сам бог велел, а вот тишайшая Камачиха! Слыхала, да?.. Одна я пенку пустила.
– А я?..
– Уж ты чего, не знаю!.. Шепнул бы отец кому надо – тары-бары, у нас товары, и все.
– Ничего. Мы с тобой на следующий год поступим – без просьбы, без подкупа, без попойки.
– Ага. Мы пахали. – Соня криво улыбнулась и обвела взглядом комнату, даже обернулась к ковру, на котором сидела: за нехваткой места на стене, он обтекал тахту и сбегал на пол. – У тебя тыл обеспечен, хоть сколько поступай, а мы с ходу не прошли – стоп, надо жизнь устраивать.
– Но работу ты подыскала!..
– Работа как работа… Думаешь, на твоем заводе лучше?..
– Меня иначе на подготовительные не примут, а тебя чего в кассирши потянуло?.. То в искусство, то… – Юля усмехнулась и тут же пожалела и о сказанном, и об усмешке – с такой злобой буравили ее голубые глазки Сони.
– Чего, чего… Завелась, вот чего!.. Люди с малых лет прикидывают, что почем, а я… Ладно! – Она боевито шмыгнула носом. – В магазине жизнь на виду, людей посмотрим, себя покажем… Что ты все ухмыляешься?.. Ухмыляется чего-то!.. – У Сони побелели щеки, она отвернулась и тут же поднялась.
– Куда же ты?.. Папа скоро придет…
– Я к нему на работу зайду. Покеда.
И не обернувшись, Соня вышла из комнаты, по-бабьи раскачивая тяжелыми бедрами, беззвучно ступая ногами в одних чулках: чтобы не раздражать Серафиму, она разулась в прихожей.
Надо бы встать, извиниться, объяснить, что у нее и в мыслях не было смеяться над ней, но Юля не двинулась с места. Как то случилось и в отношении матери, сопротивление должному легко оправдывалось тем, что Соня попросту не стоит того, чтобы тратиться на нее таким образом, а приносить извинения вопреки нежеланию делать это, значит – лицемерить.
«И все-таки нескладно вышло… – великодушно укоряла себя Юля. – Нехорошо. Непристойно… Нельзя быть порядочным только среди избранных… И потом – меня ждет развлечение в Доме кино, путешествие к морю, а ей нужно зарабатывать на жизнь. Скверно я поступила…»
Но как ни старалась, не могла почувствовать себя виноватой, пристыженной. Мысленно произносимая укоризна не трогала сердца, не омрачала праздничное настроение. Искусственно возбуждаемыми добрыми чувствами ей хотелось оправдаться перед кем-то – дабы не лишиться права жить ожиданиями Наташи Ростовой.
– Убралась, что ли, артистка-то?.. Из нее артистка, как из хрена вешалка. А туда же, дылда стоеросовая… – Серафима водрузила на подоконник перебинтованный столетник. – Сидела бы, не рыпалась, да отца твоего благодарила, что к месту определил.
– Ты-то чего на людей кидаешься?.. Больше всех надо?.. Человеку не везет, нет бы пожалеть!.. – Кажется, теперь она вслух выговаривала себе.
– Что она, убогая – жалеть-то?..
– Ну не жалей, а относиться по-человечески можешь?.. К тебе придет подруга, а я зуду заведу, понравится?..
– Нашла подругу, глаз не оторвать!..
– А ты уж и разглядеть успела!..
– И рада бы не глядеть, да такие бесстыжие сами на глаза лезут!.. Давеча Олег скажет тебе какое слово или угодит чем, а «подруга» губы сожмет и сопит – прикидывает, чего бы в тебе испортить – себе на пользу! А уж как танцы заиграли, она и пошла выламываться, перед Олегом гузном вертеть – завлекать, значит! Рожи бог не дал, так нате вам, любуйтесь!.. Тьфу, глядеть срамно!..
– Ну и не глядела бы. – Едва сдерживая смех, Юля отвернулась. – А если он ей нравится!..
– Загадушки сокольи, да полетушки вороньи!..
– Как это?..
– Не чета ей, вот как. Он парень самостоятельный.
– В чем самостоятельный?..
– У во всем! И себе цену знает, и к людям уважительный.
– Особенно к тебе.
– А и ко мне, так что?.. Кто другой и голову не повернет, эка невидаль – старуха! А он с открытой душой. Потому – сердцем понятливый. Бестолочь, та стариков не замечает… Вот с кем дружить-то, а то нашла подругу!..
– Ладно. Без тебя разберусь. Своя голова на плечах. – Юля произнесла эти слова с раздражением новообращенной, которую не хотят замечать в ее новом качестве.
Отец задерживался. Ближе к семи она рискнула отпроситься по телефону, но попала, как видно, не ко времени; не дослушав, он негромко сказал:
– Скоро приду. – И положил трубку.
Пока дождалась, пока ехала, пересаживаясь из одного троллейбуса в другой, все казалось, опоздает, испортит себе вечер. Но, добравшись к Дому кино, с полчаса еще прогуливалась перед входом, дожидаясь матери.
Плоский, на две трети остекленный фасад стоящего на возвышении здания предваряла широкая бетонная лестница. С верхней, бессмысленно широкой ее площадки хорошо просматривалась улица. Все чаще от поредевшей к вечеру уличной толпы отделялись прохожие, чтобы свернуть к Дому кино, подняться по лестнице, пройти мимо Юли и скрыться за поблескивающими цельностеклянными дверьми, всякий раз подхлестывая в ней то волнение приятного нетерпения, каким обыкновенно заполнены последние минуты перед началом захватывающего зрелища.
«Господи, куда же она запропастилась? Скоро восемь!..»
Поднявшись до середины лестницы, высокий худощавый парень в черном плаще-накидке и широкополой шляпе неожиданно остановился, картинно вскинул левую ногу на две ступени выше правой и принялся что-то нервно декламировать для своей спутницы. За спиной мотался плащ, руки простирались навстречу ветру, то и дело оказываясь над головой девушки… Черты лица декламатора мелки, на скулах лилово и бугристо от цветущих и вянущих прыщей, но выражение лица напряженно-неистово, жесты манерно-величавы… Увлекшись позером, Юля проглядела мать, подошедшую вдвоем с неспокойной, какой-то дергающейся женщиной. На ее жилистой открытой шее висело громоздкое ожерелье из темно-зеленых квадратных камней, скрепленных воронеными кольцами. Не украшение, а вериги. Дважды порывисто переспросив у Юли, как ее зовут, точно глухая, женщина провела их мимо билетерши, подталкивая в спины маленькими и жесткими, как детские грабельки, пальцами.
– Со мной! – со значением объявила она и тут же возмущенно вперилась в билетершу: – Что?! – Хотя та и рта не раскрывала.
Между двумя восходящими в противоположные стороны лестницами на второй этаж поблескивали вешалки гардеробной. Сняв плащ, мать неприятно удивила Юлю тесной юбкой и молодежной замшевой курточкой цвета «бирюза в тумане». Избирать подобный способ нравиться просто неприлично в ее возрасте. Юля не сразу справилась с чувством неловкости и потому, наверное, длинную лестницу с просветами между тонкими плитами бетонных ступеней прошла чуть не на ощупь: почему-то казалось, нога вот-вот провалится в пустоту. Весь вечер потом ее не покидало это чувство зыбкости, от которого пустело в животе.
Поднявшись в фойе второго этажа, они встали у поворота в длинный сумеречный коридор. Мать занялась разговором с нервной приятельницей, а Юля принялась оглядываться.
Несмотря на многолюдье, в глаза бросались завсегдатаи: как члены клана, они отличались от прочей публики тем, что носили кожаные пиджаки, говорили во весь голос, здоровались с поцелуями («Как не противно?») и беспокойно косили по сторонам: видят ли, узнают ли, что это Я-тот-самый?..
В кирпичного цвета сорочке, повязанный черным шейным платком, с запрокинутой головой, важно сжатыми губами и заведенными назад, по ту сторону выпуклого животика, руками, в трех шагах от Юли стоял розовощекий упитанный старичок. Ей были знакомы его белесые выпученные глазки, сытенькие блики на пузырящихся щечках, она видела его в каком-то фильме, но не могла вспомнить, в каком и кого он изображал. Заметив, что его разглядывают, старик точно проглотил всю свою важность и восторженно уставился на Юлю.
«Я нравлюсь, следовательно, существую!» – сказала бы Инка Одоевцева.
В дальнем конце фойе, в полутьме, будто в гроте, ютился буфет. На его задней стене, до потолка уставленной бутылками в ярких этикетках, криво висел магнитофон, источавший «ужасно» интимную музыку, перемежавшуюся стонами и томным мычанием, замирающими в истоме придыханиями. Вместе с музыкой, приметой этого дома, оттуда истекал, расплываясь по всему фойе, сигаретный дым, напитанный запахом крепкого спиртного. Невысокий плотный молодой буфетчик в клетчатом костюме-тройке, повязанный красно-золотым галстуком, с застывшим выражением нагловатой скуки на потном лице, поблескивая перстнями на проворных пальцах, беспрестанно кувыркал бутылки, разливая вино для тех, кто сидел перед стойкой на высоких тумбах. Как и тумбы, столы возле буфета все были заняты. Смутно темнели бороды, бакенбарды, висючие усы… Картина казалась жалкой уже тем, что все в ней было подражательно. Сколько раз в дремучих иностранных фильмах показывали такие же полки с бутылками, скопища бородачей и хмуро-самодовольных, всезнающих буфетчиков. Они то вот так же кувыркали бутылки, то протирали стаканы, то деловито вытирали руки о длинный белый фартук. «Уподобились и умилились, убогие…»