Текст книги "Время лгать и праздновать"
Автор книги: Александр Бахвалов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1
У зеркала в прихожей – цветы, в квартире жилой вид, жилые запахи. Завершая малоприятное открытие, из кухни несется звон оброненной ложки и жалобный вскрик.
Не раздеваясь, он прошел по коридору, приоткрыл дверь: стоя у плиты, Зоя то засовывала в рот указательный палец, то принималась трясти рукой. Так, с пальцем во рту, и застыла.
– Палец обожгла!.. – плаксиво сморщилась она. – Приехал?.. Быстро-то как. Хочешь кофе?..
Нерецкой молча смотрел на нее. Не об этой встрече, а о ду́ше и постели думал он, въезжая в сумеречный город, шагая вдоль липовой аллеи, поднимаясь по лестнице.
Рука Зои сползла к груди, пальцы заметались у распахнутого ворота халата, лицо, наконец, побелело. Нерецкой прикрыл дверь. Вздумай она и дальше вести себя как ни в чем не бывало, он не сдержался бы, сказал что-нибудь оскорбительное.
Бросив плащ на вешалку, вошел в гостиную и долго стоял недвижно, вслушиваясь в опустошенную тишину и принуждая себя напрячь внимание, чтобы понять, чего в ней недостает – пока на глаза не попались часы на стене. Они молчали.
– У меня спектакль… Совсем забалдела!.. – Промчавшись из кухни в спальню, Зоя крикнула оттуда: – Знаешь, я не ждала тебя так скоро!.. – После недолгой паузы явилась в темном платье с расстегнутой молнией на спине, встала у дверей и заговорила, не отводя наступательно распахнутых блестящих глаз, вознамерившись, надо полагать, самым болезненным образом – в открытую – претерпеть первые минуты, чтобы легче было потом. – Я знаю, видеть меня здесь – невелико удовольствие, но мне пока некуда, ты уж извини!..
Всеядная натура, она открыто потешалась над своим барахтаньем в грязи, а заодно и над тем, что он видит ее такой. «Уродством моим тебя позабавлю и с тобой посмеюся» – таково ее искусство, таково ее сущее. Подобное подобному».
– Что же твой деятель?.. – усмехнулся он, глядя на часы.
– А!.. – воскликнула она так, будто он напомнил о хорошо известной им обоим шутке, которую она, большая любительница таких шуток, запамятовала. И как если бы выраженное таким образом ее отношение к упомянутому лицу не могло не понравиться Нерецкому, Зоя подошла к нему, повернулась спиной: – Помоги, а?.. Палец болит.
Просьба прозвучала так естественно, что в первое мгновение он непроизвольно потянулся к застежке и, только взглянув на оголенную ложбинку вогнутой спины, уловив настороженное ожидание в замершей фигуре, шагнул мимо нее, к часам, пораженный открытием неожиданным и неприятным. Так неприятно бывает человеку, трудно пережившему потерю какой-то вещи, долго искавшему ей замену и вдруг обнаружившему утерянное, да притом не претерпевшее никаких изменений, в то время как он был уверен, что если оно и найдется, то уже никуда не годное. Что-то несправедливое было в том, что Зоя по-прежнему хороша и разговаривает по-прежнему – ничуть не сомневаясь, что он выслушает каждое ее слово; что глаза у нее по-прежнему чисты и живы, и смотрит, как не должна смотреть: нельзя же продолжать лгать на глазах того, кто уличил тебя во лжи!.. Но Зоя еще и разглядывала его таким образом, как будто в данную минуту главное – ему скрыть, а ей уловить, подметить в нем какие-то важные перемены. И только голос звучал как бы неуправляемо, нервозно, с деланными интонациями, да двигалась она с несвойственной ей суетливостью.
– У тебя кто-то есть! – бросила она ему в спину – как подытожила гадание на картах, и тут же управилась с застежкой перевернутой за спиной левой рукой и запрокинутой через плечо правой. – Девушка, наверное, а?.. С бабами проще. Бабы не побуждают к щепетильности.
Она говорила, как никогда не позволяла себе, и, наверное, знала, что ведет себя скверно, некрасиво, но совладать с собой, сменить тон не могла: что-то неподвластное металось в ней, принуждало вести себя п р и м е н ит е л ь н о к тому, какой она должна казаться ему. Зоя пребывала в той не находящей выхода истерике, когда самое ужасное, самое уничижительное о своей вине человек слышит в самом себе и мечется, не находя этому ни оправдания, ни прощения, ни наказания.
– Собираешься говорить о щепетильности?.. – обернулся Нерецкой, озлившись и сразу почувствовав, что так проще разговаривать.
– Да, я понимаю, надо о разводе!.. – Она ушла в спальню и принялась оговаривать условия. – Извини, но в суд я не пойду. Или куда там… Ты уж сам. Я бумагу напишу, что… согласна! – Голос ее стал обрываться в самых неожиданных местах – это она присела к зеркалу и занялась лицом. – Так делают… Хорошо, что ты не один… гора с плеч… Не поверишь, замучилась. Уж больно… противно дрянью себя чувствовать… А теперь ты и сердиться на меня не будешь… – Она замолчала и скоро объявилась рядом, в прихожей: – Ну и нагорит мне сегодня!.. Я хоть и во втором действии, да приходить-то надо к началу. – Встав у дверей гостиной, уже в пальто, принялась шарить по карманам. – Скажи, пожалуйста, как нарочно!.. – Метнулась в спальню и минуту молчала, затем крикнула: – Послушай, у тебя не найдется три рубля, а?.. На такси. Кажется, кошелек посеяла, за картошкой ходила…
Он подождал, пока она войдет, и положил деньги на край стола.
– Ага! Спасибо. Это в долг!.. Ты ведь больше не обязан давать мне деньги!.. – не удержалась она от иронии – то ли над собой, то ли над проистекающей из новых отношений выгодой для него, то ли вообще над таким положением вещей. – Ну, все. Побежала.
Шагнув к двери, остановилась и, не оборачиваясь, постояла в нерешительности, опустив голову.
– Прошу тебя… – едва расслышал он. – Не приводи ее сюда, пока я не уеду… из уважения… к ней хотя бы…
Пола ее красного пальто неряшливо подвернулась, придавая и ей и ее словам какое-то жалкое выражение.
2
Рутина спасительна, когда существование лишено увлечений, отрады, привязанностей: как ни однообразны, как ни бесцветны будни, без вовлеченности в их однообразие и вовсе тоска изгложет. Да и что не рутина?.. В который раз наступает осень, а, как и тысячу лет назад, ласкает глаз сменой красок в лесах, ярким оперением перелинявших голубей, стаями жирующих на железной дороге, чистой синевой неба, отраженной в каждом озерце, в каждой речушке, что мелькают за окнами электрички. Рутина – это, значит, мир доволен своим существованием, живет и крутится помаленьку, жив и ты в нем и над всем в тебе сознание своего места среди таких же, как и ты, обремененных буднями.
Чувствовать себя человеком, на которого можно положиться, этого хватит на всю жизнь!.. Наверное, плохо пришлось бы человеку, не окажись на этой земле столько будних забот для ума, честолюбий, склонностей, не утверждай он себя по ту сторону домашнего удушья».
Такие размышления вполне отражали душевное состояние Нерецкого после возвращения из отпуска. Даже уродливая домашняя обстановка воспринималась как приход будней после немногих дней праздника. Зою он видел (чаще – догадывался, что она дома) раз, много два в неделю – обычно по утрам, если был свободен от рейса. Оказываясь в городе ранними вечерами, шел гонять шары в бильярдную (откуда внезапно исчез Курослеп) – до того часа, когда Зое полагалось находиться в театре. Вряд ли ее ждали там каждый вечер: в их заведении и не такие, как они с Плаховой, лицедеи позанятнее простаивают по десятки месяцев в году – за ненадобностью. Но как бы там ни было, Зоя возвращалась в квартиру не раньше чем к тому времени, когда он спал или собирался ложиться. Она обосновалась в спальне, он – в маленькой комнате. Разделившие их коридор и гостиная образовали ничейную зону. Первое время у Зои замечалось поползновение ввести в оборот какой-нибудь «раскрепощенный» стиль общения. Был испробован и легкий ернический, присущий разведенным супругам в американских пьесах. Но Нерецкой смотрел в ее сторону всегда одинаково, без тени интереса, как случайный прохожий на себе подобного, и скоро ситуация обрела отечественный колорит. Жили молча, каждый сам по себе. Зная, что он дома, она старалась не показываться на глаза, не греметь посудой, не шаркать шлепанцами, не брать книг из гостиной, не забираться в большое кресло у телевизора, словом – выявлять как можно меньше признаков своего присутствия. И уже через месяц, ненароком столкнувшись с ним возле ванной, испуганно охнула:
– Извините!..
Но и эта жизнь стала обыденной, само происхождение ее воспринималось как нечто обязательное, в порядке вещей. Начальные впечатления мало-помалу теряли значение, а легкость, с которой прижилась в душе Юля, и вовсе уравняла его с Зоей. И это равенство как свидетельство его заурядности образовало в нем еще недавно немыслимое, неопределенное, бесформенное самоощущение, которое вполне можно было назвать душевным безвременьем: от старых представлений вроде бы освободился, а «новая вера» не прижилась. И только с Зоей держался так, чтобы не оставалось сомнений: для нее он все тот же, каким она знала его; вместе с последними днями под одной крышей он доживал и себя прежнего. Но это давалось легче, чем делать вид, что теперешние отношения с Юлей не нуждаются ни в каких переменах.
«Новое само по себе ни хорошо, ни плохо, оно предстает таким или этаким на виду старых привычек», – рассуждал он, видя, как старое разваливается, а новое ни во что не складывается, все в нем остается зыбко, рыхло, недоговорено, и при этом он как бы лишен права что-либо выяснять.
Из того, что ему было известно о ее отце, а ей – о его семейных делах, как-то само собой вытекало, что до поры, когда он будет совсем свободен, а будущее Юли, в понимании ее отца, окончательно определится, об их отношениях никто не должен знать. Да и зачем? «Нам и так хорошо, правда?» – говорила она, и он кивал в безмятежном духе – разумеется, лучшего и желать нечего.
А между тем самое время было подумать, стоит ли вообще продолжать эту их бездомную, чуть тепленькую любовь-прозябание, воскресное приложение к той жизни, которую они вели каждый сам по себе и о которой ни слова не говорили друг другу: Юля потому, что с малых лет приучена была помалкивать о своем сокровенном, а о нем и говорить нечего, у него более чем достаточно причин держать все свое при себе отныне и до предела дней. Списки урезаны.
Виделись они по вечерам, один-два раза в неделю, причем Юля могла пробыть с ним не более двух часов – от семи до девяти, и тут ничего изменить нельзя было: ее ждали дома не позже половины десятого. Сразу по приезде свидания заполнялись воспоминаниями о море, о путешествиях по Крыму, о домике на окраине, о носатом адвокате с его «энтропиками», о последней ночи у Лебединки… Но когда негде побыть наедине, такие воспоминания в конце концов становятся неуместными, и с каждым разом, сходясь, они все определеннее чувствовали себя игроками захудалой команды, у которой в прошлом одни проигрыши.
В конце октября Юля поступила на работу и одновременно стала заниматься на подготовительных курсах, и встречи их сделались еще короче, да и сходились они, кажется, только для того, чтобы отдать дань прошлому… Но от постоянной дани прошлому пропадает вкус к настоящему: вознамерившись поцеловать ее на скамейке бульварной аллеи, он только что по физиономии не получил.
– Как ты можешь – здесь!..
«Ты опять за свое?» – послышалось ему. С тех пор они не целуются и не вспоминают о Крыме. Их вечерние прогулки становятся все реже, как если бы каждое очередное свидание оставляло все меньше поводов для следующего.
3
В середине ноября Нерецкой не появлялся дома больше недели, и, застав его в кресле перед молчащим телевизором, с запрокинутыми за голову руками, разгоряченная ходьбой и тяжелой сумкой Зоя обрадовалась раньше, чем вспомнила «правила игры».
– Господи, ты дома!..
Но, спохватившись, тут же подавила вздох облегчения и заторопилась на кухню.
– Погода – сил никаких нет!.. Скорей бы уж снег… – бормотала она, затушевывая опрометчивое вмешательство не в свои дела. «Он думал, меня и след простыл, а я – вот она, да еще с любезностями!..»
А все потому, что неприметно для себя свыклась с мыслью, что «ситуация исчерпана», натянутость между ними лишилась своего главного смысла – злободневности, они отдалились на такое расстояние, откуда уже не вызовешь друг в друге ни хороших, ни дурных чувств. Не тут-то было: стоило ей «подать голос», и все то безобразное, что их разделяло, тотчас объявилось во всей первозданности.
Пока она стояла у дверей гостиной, Нерецкой успел заметить, что пальто на ней сильно намокло на плечах и груди, а оттягивающая руку магазинная сумка блестит от влаги. «Зонт забыла. Или потеряла». И тут же вспомнил, как по пути с юга наткнулся на женскую перчатку в багажном ящичке. Что-то дрогнуло у сердца… Мягкий, изысканно скроенный комочек серой кожи источал нежную теплоту беззащитного существа, доверчиво ткнувшегося в руки. Перчатки покупались к новой шубе, но одну Зоя скоро потеряла. «Все такая же. От неуверенности в себе, что ли… Ту же шубу ползимы не отваживалась надеть – из опасения нажить врагов, вызвать зависть «руководящих баб». Бесхарактерная, незащищенная, такие легко даются в руки…»
Вернувшись в прихожую, чтобы снять пальто, она снова заговорила – если не для того, чтобы извиниться, то в объяснение произошедшей неловкости.
– На работе что-нибудь?..
– Да, – отозвался он, дивясь своей незлобивости.
– Я почему спросила!.. – Уловив эту его незлобивость, она и сама не заметила, как переступила порог большой комнаты. – Тебя нет и нет, и что делать, ума не приложу!.. Звонить вашей Лизавете или еще кому – вдруг не понравится. Так нехорошо и так нехорошо!..
Выговаривая все это, Зоя виновато моргала, но не отводила глаз – как школьница, которую уличили в обмане, требуют объяснений и при этом велят смотреть в глаза старшим, отчего она вот-вот расхнычется.
Опутанный вдруг сложившейся нелепицей, не зная, как держаться, он неожиданно для самого себя принялся объяснять, почему так долго не приезжал, делая при этом длинные паузы, чтобы хоть так приглушить нарушение устоявшегося отчуждения, и не замечал, что за обыденностью голоса, за небрежностью рассказа угадывалось, как малозначаще все то, о чем он говорит, в сравнении с тем, чего сказать не может.
…Приход Зои оборвал невеселые размышления о том, что если бы неделю назад их экипажу не повезло, то и здесь, как в квартире Ивана, принялся бы по-хозяйски расхаживать, пить вино из столетнего хрусталя, спать с Зоей в солнечной спальне какой-нибудь не очень обремененный условностями «энтропик» в меховой кепке. Никогда прежде всерьез не размышлявший о собственной смерти, Нерецкой вдруг открыл, что ему не все равно, что станет с дедовской библиотекой, серебряной дамой Розальбы Карргера, с таинственной, как мумия, виолончелью, офицерским сундучком отца, где когда-то так и не нашлось сокровища и где теперь все стало сокровищем… И впервые, пузырьком сквозь болотную топь, пробилась мысль предложить Зое остаться: для себя он ничего лучшего не ждет, да и ее, судя по всему, не очень зовут, иначе бы давно ушла. Надо только как-то все… оговорить, одолеть прошлое, на худой конец – умалить его до приемлемых значений…
Но стоило всерьез примерить этот суррогат согласия, вообразить всяческие подробности возобновленного общения, от каждодневного глядения друг на друга до интимных прикосновений, и все рушилось. Сойтись с ней означало принудить себя жить в унизительной нечистоте, осязать эту невидимую грязь на всем в доме, недужить от презрения к себе – как после собачьего свидания с дочкой Ларисы Константиновны. Да, да, это будет не дом, а место свиданий, от которых тоже могут появиться дети, но в лучшем случае – как нежелательное следствие… Всякая жизнь, разумеется, священна, как бы она ни была зачата. И всякое дитя не лучше и не хуже твоего, и все-таки проще усыновить бедолагу из детского дома, чем жить под одной крышей с ней и е е ребенком. Это и есть несоединимые чувства.
Малоприятное событие, которое вызвало эти подспудные подвижки в душе и в которое он, не отводя глаз от пустого экрана телевизора, не очень старательно посвящал Зою, произошло за тысячу верст от Юргорода. Их самолет и они вместе с ним оказались в жерновах обстоятельств, которые складываются в смертельную ловушку у всех на глазах и остаются незамеченными.
В утро вылета с аэродрома большой стройки резко сменилась погода: после морозной ночи сильно потеплело, повалил снег, да такой, что пришлось дожидаться, пока два грейдера расчистят полосу. Ближе к полудню дело как будто пошло на лад. Они забрались в самолет, но вылет снова задержали: появился «небольшой срочный груз», который всенепременно надлежало прихватить. Пока груз везли, сыпала изморось. Но морось не снег, на нее не обращали внимания, да и как могли обратить, если Мятлев от души потешал всех рассказом о чрезвычайном происшествии времен его пребывания в летном училище: о том, как в учебном классе появился портрет конструктора первого самолета и что из этого вышло.
Появление портрета было своего рода знамением времени: наломавши дров по поводу того, кем и чем из прошлого подобает гордиться, а кем и чем нет, россияне помаленьку принялись возвращать Богу богово. И поскольку не только в училище, но и на тысячу верст вокруг ни единая душа – включая и начальника АХО, которому приказали добыть портрет, – понятия не имела, каков из себя Можайский, то, обозрев приобретенное изображение, все сошлись на том, что «очень похож». Знаменитый конструктор выглядел солидным мужчиной: черный мундир, ордена и, что производило особенное впечатление, черная раскольничья бородища лопатой. Водруженный одесную от бритого и на вид злющего Чаплыгина, бородач собирал большую часть почтительных взглядов как начальства, так и будущих авиаторов – пока не попался на глаза доке-лектору из министерства. Заинтригованный соседом Чаплыгина, лектор долго рассматривал патриарха отечественного самолетостроения, не единожды прочитывал подпись и наконец произнес голосом мальчика из сказки о голом короле:
«Друзья мои, Можайский не носил бороды!..»
Утром следующего дня входящих в учебный класс встречал один Чаплыгин, глядевший еще сердитее. Поползли слухи, что вместо Можайского некие злоумышленники подсунули начальнику АХО известного царского сатрапа!.. Мятлев мастерски в лицах изображал сцены разносов, учиненных над незадачливым хозяйственником в разновеликих кабинетах, где у него, год назад слыхом не слыхавшего (равно как и владельцы кабинетов) об изобретателе с такой фамилией, допытывались:
«Где ты видел Можайского с бородой?..»
История на том не заканчивалась, но рассказчику помешал подоспевший груз. Своим чередом прошли предвзлетные переговоры с диспетчером, выруливание, начался разбег…
И тут, едва машина набрала взлетную скорость, послышался крик Мятлева:
«Не полетит!..»
Всполошенно взвыли развернутые на торможение винты, но, и добежав до конца полосы, самолет не остановился. Они протаранили метров триста снежной целины, пока наконец встали на подъеме из широкой лощины, где снегу набралось вровень с гондолами шасси.
Никто ничего не понял, все смотрели на Мятлева, а тот тыкал пальцем то в одного, то в другого и от души гоготал, как будто увидел нечто, один к одному совпадающее с историей о бороде Можайского.
«Ну и рожи!.. Как у мороженых судаков!..»
«Может, скажешь, что случилось?»
«А я и сам не знаю!..»
«Ты что, спятил?..» Второй пилот плохо переносил нервные перегрузки: всякие неожиданные и неприятные переживания непременно сменялись злобой, которую нужно было на ком-то выместить.
Но Мятлев пребывал в здравом уме, и, чтобы в том убедиться, достаточно было выбраться на свет божий: крыльевые баки, с вечера заправленные десятками тонн топлива, набравшись за ночь холоду, вынудили так безобразно обледенеть орошаемые моросью плоскости, что они потеряли всю свою полетную геометрию, а самолет – способность летать. Вдобавок, побродив но грузовому отсеку, второй пилот отыскал еще одну предпосылку к аварии: торопившийся в Юргород по жилищным делам Митенька, не спросив о весе «небольшого груза» – пяти бухт легированной проволоки, – велел бросить его как раз там, куда бросать нельзя было, не осложнив условий взлета… Короче говоря, не окажись на борту Мятлева, самолет отыскали бы немногим дальше той лощины, по уже не на колесах.
Из-за волнения Зоя ровным счетом ничего не поняла, и волновали ее не столько обращенные к ней слова, сколько возможность глядеть на него все то время, пока он говорил. Бледное похудевшее лицо Нерецкого казалось ей добрым и мудрым, и, обласкивая его глазами, она ни минуты не верила, что с ним могло произойти несчастье, хотя сердце и замирало, стоило ей подумать об этом. Она не сразу заметила, что он замолчал и как-то по-старому глядит на нее, а заметив, быстро отвернулась, как спрятала улику, по которой легко понять, о чем она думает, и вышла. Ненадолго. Повозившись минуту в спальне, вернулась в новом домашнем платье (цветной халат, в котором он застал ее у зобатого дядьки, она больше не надевала.)
– На днях переберусь!.. – объявила она, нервно массируя пальцы и заметно бледнея. – Людка едет в Москву. Там понадобился голос «с сатирической кислинкой» – продублировать какую-то хитрованку в ужасно многосерийном фильме. Она оставила мне ключ. Доволен?..
Кажется, это было чересчур. Он молча посмотрел на нее.
– Извини, я задаю идиотские вопросы… Но в моем положении все вопросы выглядят идиотскими. – Она внимательно разглядывала пальцы, втирая в них что-то пахучее.
Потянувшись к телевизору, Нерецкой спросил:
– Ну а как твои дела?..
– Мои?.. – Она дернула плечами. – Дела, как в театре. Выбрали новую пьесу – чтоб в аккурат на всю ораву. Да разве угодишь!.. И тут переругались, каждый жаждет хорошей роли.
– Для тебя, разумеется, нашлась хорошая роль?..
Вслед за шумом аплодирующего зала, на экране вспыхнуло изображение большой концертной сцены. Когда шум оборвался, он услышал затихающие шаги Зои.
«Ненадолго хватило твоей незлобивости».
Чтобы отвлечься, попытался думать о Юле, но ему никогда не удавалось думать о ней в присутствии Зои, и он подумал о ее уходе, о том, как устала она от его неприязни и как это вообще невыносимо, когда некуда деться от чьей-то нелюбви, ежедневного молчаливого напоминания о пережитом унижении. Кажется, ему впервые пришло в голову, что Зоя унизила и себя тоже. Ненадолго пришло. Тут же вспомнилось стояние у дверей чужой квартиры, запах клеенки и мусоропровода, затем – Зоя, освещенная светом из двери, за которой, наверное, была спальня, куда она пришла доступной кому-то, чьей-то похоти. Он вспомнил все это, уже неотделимое от пережитого унижения, которое ему не забыть, пока она рядом, и благое намерение понять и простить, едва шевельнувшись, рассыпалось прахом.
«Может быть, она и не очень обрадуется, если меня не станет, но это не помешает ей ночевать у зобатого дядьки».