355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Бахвалов » Время лгать и праздновать » Текст книги (страница 11)
Время лгать и праздновать
  • Текст добавлен: 15 апреля 2017, 22:30

Текст книги "Время лгать и праздновать"


Автор книги: Александр Бахвалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)

Но ни о какой другой жизни не напоминали троллейбусы, неуклюже сворачивающие за угол, на стоянку, измученные двери магазинов, трущобная глубина арочных проездов, яркая в свету фонаря, еще не смятая, еще хранящая, как имя, тепло чьих-то рук коробка из-под сигарет… И оттого, что все, что попадалось на глаза, было до отвращения обыденным, он шел по городу как по чужому становищу, куда его занесло волей случая и откуда, будь ты как угодно опрятным и не очень общительным, неизвестно, с какими знакомствами или вирусами каких болезней вернешься домой.

3

Загруженный какой-то важной аппаратурой, самолет полдня стоял готовым к вылету, но в месте посадки не принимали из-за сильных туманов. С утра всем экипажем отсиживались в диспетчерской – «у Лизаветы», как это называлось. Сидеть у Лизаветы – означало ждать у моря погоды. Правда, с комфортом: и ме́ста вдосталь, и газеты, и мебель «отдыхновенная», и сама Лизавета, если глядеть с некоторого отдаления, действует умиротворяюще, возвышаясь над столом с телефонами на манер кустодиевской купчихи. Нет ни застежки, ни крючка, ни пуговицы, ни клочка одежды, которые не распирались бы ее цветущими телесами. Но в отличие от знающих себе цену моделей Кустодиева, Лизавета чувствительна, как тропическая мимоза. Заигрывать с ней считается жестокой забавой. Будучи ленивой и незамысловатой, она никак не искала мужского расположения, но застрять кому-нибудь из парней у ее стола – все равно что покуситься на самое незащищенное в ней.

Сегодня Лизавету «без нужды, но целенаправленно» терзал Сергей Мятлев, и когда Нерецкой в очередной раз подошел к ее столу, чтобы позвонить домой, на нее жалко было смотреть: лаково-гладкие щеки пунцово яснели, беспомощная улыбка и окончательно «размагниченный» взгляд выдавали крайнее замешательство, какое охватывает человека, застигнутого за непристойным.

– Кому названиваешь?..

– Жена должна приехать…

– Беспокоится!.. – снова повернувшись к Лизавете, Мятлев качнул головой в сторону Нерецкого, приглашая полюбоваться чудаком: – Брось баловать! Надо – сама найдет!..

– Ты хороший человек, Мятлев, такой хороший, что я очень стараюсь не замечать твоих дурацких шуток. Но время от времени ты все-таки тормози.

– О! Обиделся!.. Тебе дело говорят!.. Им только покажи слабину!..

Если Курослеп рядился в плебейскую шкуру, то Мятлев и не подозревал, что говорит прозой.

«Самолет надо нести к полосе на ручках, как девочку в кроватку. Потом – а-ах! И покатили!..» – растолковывал он секреты мастерства женщине-пилоту, присланной в отряд на стажировку и шалевшей от его манеры делиться опытом. Частый свидетель мятлевских выходок, Нерецкой смирял раздражение тем, что работа не игра, тут напарников не выбирают, и терпимое отношение к человеку, который привязывает тебя к своей судьбе от взлета до посадки, определяется не теми свойствами, которые отличают воспитанных людей. Здесь ты хорош, если на своем месте. Мятлев взлетал и приземлялся на их «дормезе» так, что казалось, машина проделывает все нужное сама собой – в отличие от тех, кто манипулирует управлением «с такой силой», что всем на борту невольно передается всякое неуверенное или неверное движение рулей. И уж тут как ни велико личное обаяние работающего на пределе отпущенных богом способностей, оно только усиливает враждебное неуважение к «милому парню не на своем месте». В одном случае все в экипаже чувствуют себя на борту как дома, в другом – любое осложнение в полете, дымка над полосой вызывает нервное напряжение, а это чересчур высокая цена за удовольствие летать с воспитанным человеком.

Усаживаясь в кресло первого пилота, Мятлев, подобно Курослепу в минуту откровений, становился непохожим на себя обыденного. Сидючи за креслом второго пилота, Нерецкой не единожды с интересом всматривался в «рабочий» облик Мятлева – так разительно он отличался от «досужего». В общении с людьми, каков ни будь их чин, пол и возраст, у него никогда не образовывалось такого собранно осмысленного, напряженно сдержанного выражения лица. Ни в чьи глаза он не смотрел с таким терпеливым вниманием, как на приборную цифирь. Раз навсегда усвоив, что однозначная мощь самолета подчинена законам, о которых, находясь в его чреве, забывать – себе дороже, поднимаясь на борт, он расставался со всей своей беспардонностью. Более того, усевшись на свое место, он как бы наставлял себя сакраментальной фразой, как молитвой.

«И поклонились зверю, спрашивая: кто подобен зверю сему и кто может сразиться с ним?..»

Оставалось только гадать – где, на земле или в воздухе он становился самим собой. Одно несомненно: все по-настоящему человеческое проявлялось у него в общении с машиной, лучшая ипостась принадлежала ей. Возвращаясь на землю, он незамедлительно превращался в лишенного тормозящих центров хулиганистого подростка. Невольно приходило на ум, что в таком устроении человека можно усмотреть нечто уродливое – от времени, но пока они работали вместе, такой Мятлев «тянул на личность», заслуживал уважения. Как раз поэтому, подавляя отвращение ко всем стихийным и календарным вечеринкам, Нерецкой не отказывал Мятлеву, когда он собирал «кворум» на свои посиделки.

Однако всему свое время. Для теперешнего состояния Нерецкого Мятлев со всеми его преображениями был инородным телом. С утра одолевали мысли об Иване, матери, ее прошлом, где все было намного хуже, чем он мог вообразить. Вспоминая ее усталые глаза, всегдашнюю настороженность к взрослению младшего сына, панический страх обнаружить в нем «способность безболезненно подличать», Нерецкой заново открывал для себя ее растерянную, униженную душу.

«Наверное, она и не предполагала, оберегая Ивана от прошлого, что оно само дотянется к нему и в конце концов сведет в могилу – не без помощи человека оттуда, чья мстительная ненависть так же неукротима, как алчность библейского зверя. Что верно, то верно: возлюбившие злобу чтят ее паче благостыни. Ослепленный ненавистью к родителю, Курослеп меньше всего раздумывал о побочном действии отцова письма. Но даже если он и не понял, какой ценой отвратил Ивана от родителя, нельзя оставлять Курослепа в неведении: такого рода неведение – награда, а он не заслужил ее».

В глубине души Нерецкой понимал, что эти никак не свойственные ему мысли в немалой степени рождены чувством вины перед Иваном, которая состояла если не в грехе отчуждения (в своих симпатиях никто не волен), то в безболезненном потворстве худшему в себе.

«Ты не любишь меня, никогда не любил… И веришь, что тебе это надо», – не шли из головы Ивановы слова.

Самое ужасное состояло в том, что, пока он был жив, было совершенно ясно, зачем надо!..

Как действо театра абсурда, неотвязно напоминало о себе вчерашнее – дураки-администраторы Клуба учителей, широкозадая Лариса Константиновна, справлявшая свои дела рядом с неведомым ей трупом, девица-матерщинница, трагически ревущий оркестр, брюхастый любовник вдовы, толпа на поминках – сначала притворно скорбная, потом пьяно говорливая и наконец низменно раскованная, жаждущая насытить слепое озлобление на всех и вся.

Вконец измотанный душевной сумятицей, Нерецкой бессознательно искал определенности хоть в чем-нибудь, нетерпеливо ожидая услышать голос жены в трубке телефона, команды на вылет или отмены рейса, настораживая друзей непривычной неприветливостью.

Время тянулось бесконечно. К полудню стало казаться, что кто-то по злому умыслу не дает ни работать, ни вернуться домой. Потолкавшись в диспетчерской до половины второго, он вспомнил о бильярде в служебной гостинице и ушел играть, наказав Лизавете звонить туда, «если что».

В пятом часу объявили, что экипаж свободен до семи утра следующего дня. Можно было подаваться домой, но игра затянулась, потом посыпал дождь, все шло к тому, чтобы заночевать в гостинице, и когда он окончательно решил остаться, его позвали к телефону.

– Ой, вы здесь?.. – Лизавета была в отчаянии. – А я сказала, уехали!.. Женщина звонила из города…

В пригородных поездах начался час «пик». Беспокойно толпившиеся под дождем на платформах, люди бросались к дверям вагонов как к спасению, а втиснувшись, начинали чувствовать себя замурованными, и те, кому вскоре нужно было выходить, принимались загодя проталкиваться к выходу. Сидевшие на диванах дремали, читали или разговаривали, но большинство молча перемогало неопрятную тесноту, утешаясь тем, что это последняя на сегодня му́ка, что дома их ждет горячая ванна, вечерний чай, продолжение занимательного телефильма…

Все это не в лучшее время видимое множество людей-жизней привычно воспринималось Нерецким, как бесконечное разнообразие отклонений от красоты, лада и смысла той жизни, которую вели они с Зоей. Он не думал об этом, не говорил ни себе, ни ей, но если у них заходила речь о событиях в чужой жизни, о ее устроителях, то непременно получалось так, что те не знают и не понимают того, что знали и понимали они с Зоей, да и сам разговор затевался для того, чтобы еще раз утвердиться в счастливой мысли, что в их жизни невозможно ничего похожего, то есть неумелого, безобразного, глупого. Точно так, без всяких слов, само собой разумелось, что то, ради чего он теперь спешил домой, не шло ни в какое сравнение с тем, куда и зачем торопились, что могли найти у себя дома другие люди.

Если бы ему сказали, что он самообольщается, Нерецкой и слушать не стал. Он был уверен, что его семейная жизнь покоится на непреложной основе, которая одна только сближает мужчину и женщину, одна помогает им распознать друг в друге отца и мать своих детей. Всякий «живущий своим домом» по-своему, через свой душевный опыт приходит к этому знанию. Без него супружеская жизнь или корыстна, или лжива, или невозможна. Душа  д и ч и т с я.

В далеком уже прошлом (если обозначать время бывших привязанностей властью настоящих) он неожиданно увлекся студенткой горного института. Она приехала на Алтай, чтобы присоединиться к какой-то экспедиции в качестве практикантки, но на месте для нее не нашлось ни лошади, ни амуниции, без которой в горах не проживешь. Этой бестолковщиной и объяснялось ее появление у них на аэродроме. Однако в Бийск, куда она надеялась попасть, они вообще не летали, и волей-неволей ей пришлось дожидаться оказии в Барнаул, что тоже было делом нескорым.

Наверное, он и раньше встречал ее в городке, но в своей истертой штормовке она мало чем отличалась от местных девушек-строителей. И лицо у нее было не из тех, которые бросаются в глаза. Но тут она оказалась совсем рядом – за одним из четырех столиков гостиничного буфета, куда он зашел по пути из гарнизонного Дома офицеров, где стоял единственный на весь городок старинный «шульцевский» бильярд. Он ждал, пока остынет кофе, а она сидела боком к нему и с картинно неподвижным лицом вчитывалась в какие-то листки. Линии смуглого профиля были по-девичьи округлы и одновременно упруги – сочетание, дарованное только ранней юности. Каждая черточка безупречно вливалась в абрис, безупречно сотворяя единое – облик египтянки времен Нового царства. Господи, да откуда она такая?.. Черные, с вороньим отливом, волнистые волосы были туго, до широкого блика у висков, стянуты на затылке. Он перевел взгляд на лоб и открыл уложенные тончайшими штришками бархатистые брови южной красавицы, чуть вздрагивающие ресницы из того же набора, закругленные углубления в уголках губ, сомкнутых умиротворенно, но и с тем выражением, с каким владеют правом на чужое счастье… И тут он вспомнил черную розу, купленную утром на рынке у Дома офицеров.

«Да вы посмотрите!.. Хорошенько посмотрите!..» – растерянно возглашала девочка-цветочница и, в отчаянии от слепоты людской (покупали цветы поярче), безуспешно протягивала всем идущим мимо темную головку на длинной ножке. Взглянув на обиженное личико девочки, он взял у нее из рук едва распустившийся бутон… и уже не мог отвести глаз.

Каждый из отступивших от сердцевины лепестков, тускло тлея по краям густым кармином, заманивал взгляд в темную глубину бархатистых одежек, где, казалось, затаилось нечто еще более прекрасное, дивное!.. Девочка смотрела восторженно, она по его лицу поняла, что он покорен чарами черной розы. И в самом деле, в цветке увлекал не стройный ворох царственного наряда, а укрытая им воображаемая красота. Вот и теперь он вглядывался в профиль египтянки, как в пылающий краешек лепестка, и тяжелел от волнения, от желания узнать, что за ним…

И ему удалось. Но после нескольких свиданий ее сходство с черной розой рассыпалось в прах – достаточно было услышать, как она смеется. Смех этот, сдавленный, с какими-то харкающими призвуками, – он помнил со школьных лет. Так смеялись избыточно здоровые толстокожие девочки, потешаясь над чьей-нибудь неловкостью, слабостью, приметой наивной детскости. Это был  у л и ч а ю щ и й  смех. И неизменно сопровождался гадливо-радостной гримасой. Ею изображался переживаемый уличенными конфуз, вернее – навязывалась его оскорбительная, карикатурная личина – так великовозрастные пакостники насильно тычут в глаза какой-нибудь тихой девочки непотребный рисунок. Что бы ни веселило ее, студентка смеялась всегда одинаково, точно всякий раз в ней включалась закольцованная запись непристойности.

Знакомство не продвинулось дальше любовных забав. Руки сладостно касались невидимого взгляду, а душа  д и ч и л а с ь. И не успела она улететь, как он забыл о ней. Со всеми своими прелестями, тайными и явными, она была чуждой ему настолько, насколько Зоя – родным человеком.

В ее суматошном изяществе, простодушной веселости, с какой она честила себя за промахи, в милом безрассудстве движений, поз, жестов было столько понятного ему, родственного, что казалось, она росла где-то рядом, насыщала душу тем же, что и он, и потому они не могли не сойтись!.. Он не только не в состоянии был представить другую женщину на ее месте, но не понял бы человека, который попытался бы доказать, как велика и естественна такая возможность. Как не понял бы этот самый человек, если бы ему стали доказывать возможность замены сестры.

Ближе к городу в сильно опустевшем и стихшем вагоне объявился пьяный растрепанный человек и оповестил о себе обличительными стихами:

 
Возьмемьте нас
И без прикрас,
Хоша бы в профиль,
Хоша б анфас!..
 

Прокричав с полметра сатиры на злобу дня и не вызвав интереса у вагонной публики, он сел к окну, выматерился и скоро уснул, обморочно свесив большую костистую голову. Нерецкой посмотрел на никак не потревоженных пассажиров – сидевших напротив пьяного двух женщин и ребенка, и что-то дрогнуло в нем, он пронзительно почувствовал грех своего избранничества и одновременно – страх уподобиться этим людям, с их разрушенной человечностью, с их тупой уверенностью, что ни быть другими, ни жить по-другому, как только в нужде и нравственной грязи, они не могут, и потому так заскорузла их покорность тому, что они есть. Эта покорность отражалась на отрешенно застывшем некрасивом лице молодой матери, в то время как трехлетний ребенок ее, скверно одетый, неухоженный, отвалившейся челюстью и бессмысленным взглядом откровенно оповещал о полученном наследстве и уготованной судьбе. Перехватив взгляд Нерецкого, другая женщина, почти старуха, посмотрела на него с приниженной улыбкой, какая только и бывает у придавленных материнской любовью и страданием из-за неспособности хоть как-то скрасить жизнь дочери и внуку.

«Что со мной?.. Зачем мне  т а к  понимать?.. Чтобы с ними произошло то, что произошло, неведомые ни им, ни мне люди собирались в партии и армии и долго убивали друг друга. И кто виноват, что у потомков победителей нет ни родовых гнезд, ни родовых могил, ни достойного приюта бренной плоти, ни достойного Храма для умиротворения духа?..»

«Она теперь смыла дорожную грязь и с ногами забралась в большое кресло…» – думал он, быстрым шагом проходя бесконечную аллею.

Вообразив ее в кресле, он как въяве увидел ее глаза цвета мокрой гальки, нетерпеливо распахнутые ему навстречу, услышал тихий, только для него голос, каким она всегда жаловалась на непереносимость бродячей жизни.

«Какое это счастье, что со мной ничего не случилось, я не умерла, вернулась и вижу тебя!..»

В милом холодке ее щек, в ее глазах, звуке голоса, в том, что она живет и дышит рядом, содержался спасительный исход всем его терзаниям.

Он сразу расскажет ей о смерти Ивана, о своей вине перед ним, обо всем, что роем кружится в голове.

Он чувствовал себя мальчишкой, который набедокурил в отсутствии старших и торопит встречу с ними, чтобы во всем признаться и снять камень с души.

Он вспомнил женщин из вагона и неожиданно подумал, что жизнь изменится, иначе быть не может. «Лучшее все еще в людях, и оно заговорит…»

Господи, как ему нужно, чтобы Зоя сидела в кресле, привычным жестом сжимая у подбородка воротник халата, и слушала. Кому во всем свете он может выговориться, кто поймет?.. «Душу лечат любимые…» И в ней все стихает от его ласки, замедляется, а доверчиво открытое сероглазое лицо беспомощно бледнеет, и тогда кажется, что то, к чему его влечет, – ему одному свойственная жестокая прихоть.

– Вы Нерецкой?..

Первым пришло в голову подозрение, что его вознамерились вовлечь в «мероприятие», скажем, в разбор очередной баталии перманентной войны между живущими на первом этаже садоводом-любителем и его незамужней дочерью, обострившей отношения с родителем очередной беременностью.

«Другого времени не нашлось?» Он не сказал так, потому что искательный взгляд и нерешительная улыбка женщины показывали, что она очень опасается неудачи, краха каких-то надежд, которые ночью, в дождь, привели ее сюда, под навес подъезда.

«Сколько же она простояла тут?» – подумал он, наклоняясь к ее мокрому лицу, чтобы разобрать слова, произносимые каким-то конспиративным шепотом:

– Вам надо поехать со мной в одно место.

– В какое место, зачем?..

– Ваша жена… ну, не очень прилично ведет себя! – Искательная улыбка изогнулась в сострадательно-насмешливую.

«Она о Зое?.. Что значит «не очень прилично ведет себя»?..

– По отношению к вам?..

– И к вам тоже.

И уже с уверенной насмешливостью хозяйки положения назвала адрес, с усугубляющей «неприличие» небрежностью присовокупив, что поездка займет немного времени.

Еще не уяснив до конца, с чем она пришла, Нерецкой ощутил упруго-вкрадчивое прикосновение к ноге и услышал тихий голос Дирижера – рослого кота, обладателя великолепной черной шубки с белой манишкой, за что Нерецкой и величал его Дирижером. Как его звали на самом деле и была ли у него кличка, этого даже дворовые мальчишки не знали. Жил он вольным котом, никому в руки не давался и только в очень уж скверную погоду приходил под навес подъезда и, дождавшись Нерецкого, просился переночевать. Отчего именно к нему, тоже было загадкой. Август стоял дождливый, ветреный, но сколько он ни высматривал Дирижера на липовой аллее, на заброшенной детской площадке, в палисаднике садовода-любителя, за всеми ближними и дальними заборами, своенравный кот как в воду канул. И теперешнее его появление невольно отвлекло Нерецкого, понадобилось новое усилие, чтобы понять, что же все-таки означает приход маленькой женщины в черном плаще. Мало-помалу недоумение (как если бы кто-то проходивший мимо дал подержать что-то тяжелое и скользкое) сменилось чувством слабости, недомогания (не удержал, упало, развалилось). «Надо ехать, иначе  н е  з а в е р ш и т с я… Надо, чтобы завершилось».

Несмотря на темноту, дрожащую россыпь огней, отраженных мокрым асфальтом, такси катило без остановок. Без остановок раскачивались стеклоочистители, без остановок бог знает о чем чесал языком шофер, изъяснявшийся на каком-то зверском наречии.

– …Нашел кому мозги вкручивать! Да я усе дороги изучил удоль и поперек, и без него знаю, что поперок усе они короче!..

По какому случаю это говорилось и как было связано с последующими откровениями, Нерецкой не понимал.

– Раньше через почему кажный хотел висунуться?.. Врэмья такое было!.. Ты начальник, я дурак, я начальник – ты дурак! И пусть неначальник плачет!.. Так то раньше. Теперь все переменилося, врэмья впирод зашло!.. Теперь за ради голого куражу, шоб без навару, одни придурки горло дируть! Люди поняли как и шо и хочут иметь с поправкой на коэффициент! Люди уже не говорять: я начальник и усё! Они говорять: я кретин пускай, но у лапу ты мине дай!.. А за шо?.. Кто работает? Он работает или я работаю?..

Поворачиваясь к шоферу, Нерецкой зачем-то делал вид, что слушает, тупо глядел на карикатурное лицо парня (подбородок варежкой, расстояние от носа до верхней губы по-обезьяньи большое), ни на секунду не упуская из памяти предстоящее.

«Где она? Что у них там?.. Какой-нибудь сабантуй? Как я буду выглядеть?..» Приуготавливая себя, он пытался думать о жене оскорбительно, но на память приходило лишь то, о чем он думал всегда, когда думалось о ней, и не мог по-другому. Вспомнилась другая ночь, теплая, сухая, и долгая безобразная дачная вечеринка в Липовках, у черта на куличках, на только что купленной даче Мятлева. Новосел был доволен вечером, и от радости, что все так хорошо удалось, все довольны друг другом, хватал каждого за голову так, чтоб не вырвался, и слюняво целовал на прощанье, пока гости суматошились на узкой улочке между двумя машинами, выясняя, кому с кем сподручнее «в рассуждении маршрутов». В «Волге» Нерецкого оказалось шестеро, в их числе студентка театральной студии, прожившая воскресенье «на кормах» у тетки, владелицы соседней дачи. Пассажиры подобрались такие «в рассуждении маршрутов», что он носился по городу до часу ночи, а когда осталась одна студентка, оказалось, что к ней в общежитие после одиннадцати «и соваться нечего».

«Куда же вас, Зоенька?»

«Почем я знаю. Везите обратно».

Ничего себе – ему утром в рейс!.. Он включил свет и обернулся: скинув обувку, его пассажирка забралась с ногами на сиденье, привалилась к уголку и закрыла глаза. Потертая курточка, васильковые джинсы, ноги в черных носках, из дырки одного из них торчит еще не замученный «шпильками» и «платформами» розовый палец. Тогда этого костюма было достаточно, чтобы выглядеть «как следует», теперь одежкам несть числа, а выглядеть как следует почти не удается: чем разнообразнее гардероб, тем труднее смотреть на себя со стороны, «видеть себя», как выражаются театральные дамы, чей жаргон состоит из умения выжимать корпоративное значение из обычных слов и при этом водить перед носом хищно растопыренными пальцами.

«Похожа на женщину-посла?» – спрашивала она перед отъездом, глядя на него из-за плеча, «свысока» – подлаживаясь под строгий темный костюм.

«Похожа на даму-метрдотеля, у которой физиономию распирает от избытка принципов, а костюм от примет упитанности».

«Такое не сочетается?»

«Что-нибудь одно: или принципы или даровые харчи».

«Убийственная логика!»

«На ком-нибудь видела такой же костюм?»

«Угадал».

«Вот откуда берется столько никудышных модниц!..»

«Ты прав. Надо наряжать себя, а не свою зависть… Досада какая! Я-то вообразила, что буду выглядеть дамой с хорошо различимым чувством собственного достоинства!»

«Не горюй. Из всех моих знакомых один Дирижер умеет показать, что обладает чувством собственного достоинства. Да и то – в теплую погоду».

Ее медлительному, «хорошо различимому» телу шли свободные платья, гладкие тяжелые ткани теплых тонов, особенно – длинный мохнатый халат после вечерней ванны, и широкое покойное кресло, куда можно забираться с ногами и класть книги на подлокотники. Совсем не маленькая, забираясь в кресло, она укладывала себя как хотела, точно была без костей.

«Уедем в тмутаракань!.. Куда-нибудь, где можно побыть вдвоем.. – жалобно шептала она в телефонную трубку неделю назад. – Куда-нибудь в дремучие леса!..»

«Это где?»

«Не знаю… Так в песне поется: «Бежим, моя краса, из терема-темницы в дремучие леса!» Бежим? Или я уже не твоя краса?..»

«Куда везет меня эта тетка?.. Зачем я поехал?.. Кто она?.. Знает Зою… Наверное, из той же театральной шатии».

С каждой минутой он все больше терял уверенность, что понимает и поступает как нужно. Он силился превозмочь оцепенением охватившее его безволие, и порой казалось, еще немного, небольшое напряжение, и смутность происходящего прояснится. Он предвосхищающе вздыхал, внушал себе холодное трезвомыслие, как человек, которому надлежит вынести итоговое суждение… «Сейчас, сейчас… Надо получше всмотреться и найти верную точку зрения…» Но минута проходила за минутой, шофер увлеченно нес ахинею, такси катило все дальше, добираясь ко всеразрушающей цели с какой-то бесчувственной неколебимостью, а просветления не наступало. Было как во сне, когда, не понимая вины, чувствуешь себя виноватым уже тем, что не смог уберечься от случая, который сделал тебя жертвой. И от безысходности, тягостного ожидания неотвратимого замирает сердце.

Женщина что-то сказала, машина убавила ход, прижалась к тротуару, повернула, въехала под арку и остановилась во дворе. На счетчике значилось два рубля с мелочью. Нерецкой протянул три.

– Рубель накинь, хозяин!.. Овес в этом году, как говорыться!..

– Топай. Интеллигент.

Это был окраинный квартал новых домов, с огромным, как стадион, изрытым и захламленным двором, продуваемым со всех сторон сквозняками. Под холодным светом фонарей безжизненно блестели лужи, торосами громоздились забытые бетонные блоки, чернели кучи земли и строительного мусора. В воздухе было пронизывающе сыро, неуютно.

«Где же она тут?..»

Нерецкой смотрел на светящиеся окна, и ему казалось, что жители этих неправдоподобно длинных домов, люди какой-то общей невеселой судьбы, никак не улягутся, прожив еще один несчастливый день.

– Э, э! Кого надоть?.. – Разбуженная хлопнувшей дверью полная пожилая привратница выбралась из остекленного закутка и глядела на вошедших осоловелыми глазами.

– Это я, тетя Варя! Мы к Рафаилу Ивановичу, он знает, – невозмутимо отозвалась спутница Нерецкого, надавливая на кнопку лифта и от настырности в ниточку сжимая губы.

– Ну, ну… – Неслышно ступая ногами в тапочках, толстуха направилась к своему креслу. – Дрыхнет небось твой Рафаелич! – слезливо-восклицающим от зевоты голосом пропела она, прикрывая рот щепоткой. Добравшись до окна, ткнулась в него лицом. – Во зарядил, прямо наказание господне – цельное лето без передуху!.. Хоть бы уж батареи затопили…

Пока лифт поднимал их, Нерецкой видел в зеркале себя и – со спины – вставшую лицом к двери женщину. Она была невелика ростом, худа сложением, и он рядом с ней, в аэрофлотовской фуражке и синем плаще, напоминал дюжего милиционера, провожаемого пострадавшей к месту бесчинства. Выбравшись из кабины, она юрко шагнула к одной из четырех дверей на широкой площадке, тем же нетерпеливым движением позвонила в квартиру, жестом веля Нерецкому отступить от глазка в двери. Бывалая тетка.

Пахло трубой мусоропровода и, как новой клеенкой – дерматином дверной обивки. Им долго не открывали, и Нерецкой все это время тупо смотрел на маленькую женщину, навязчиво напоминавшую кого-то, но кого, никак не удавалось вспомнить. Что-то не сходилось. Ей было лет тридцать, вряд ли больше, но кожа щек давно потеряла свежесть, профиль чистоту линий, под глазами обозначилась темнота, как на побитом яблоке. Лицо подростка с дурными наклонностями.

Ружейным затвором складно лязгнуло железо замка, и дверь подалась внутрь. Дохнуло дурным теплом – смесью лекарственных запахов, чужим, враждебно неопрятным  л о г о в о м.

– Изольда?.. – По-актерски выразительный тенорок прозвучал осторожно, как бы с оглядкой на спящих. – Что-нибудь случилось?..

Прикрыв за собой дверь, вышел немолодой мужчина в красно-синем спортивном костюме, с запрокинутой тяжелой головой, сохранившей густую седую шевелюру. Нездоровое желтоватое лицо сильно увеличивал зобом выпирающий второй подбородок.

– К вам товарищ… – недоговорила женщина, всячески давая понять, что остальное очевидно. От наслаждения ситуацией она похорошела, в глазах очнулся игривый блеск, лицо посвежело.

– Ко мне? – Дядя воззрился на Нерецкого с более сдержанным недоумением, чтобы затем уважительно, даже как-то законопослушно не сводить глаз с его фуражки. – У вас что-нибудь неотложное?.. Я не совсем здоров…

– Здесь… гостит моя супруга… – покосившись на тетку, не очень твердо произнес Нерецкой и, озлившись на свою нерешительность, грубо прибавил: – Попросите.

Мужчина покорно кивнул, раскрыл дверь и тут же вытянул руку в сторону коридора:

– Вот… Это к вам!.. – недоуменно прибавил он, обернувшись.

Зоя стояла в глубине коридора, слегка освещенная светом из комнаты слева, обеими руками сжимая у подбородка воротник длинного мохнатого халата. Ее окаменелость странным образом передалась и Нерецкому, и зобатому дядьке, и маленькой женщине, у которой восторженно горели глаза.

И вдруг Нерецкой почувствовал, как это нехорошо – видеть Зою в чужой квартире, вот так одетой, кольнул стыд за  н и х… Но тут же пришла мысль, что она-то видит в нем нежелательного визитера, который испортил ей вечер, и он заговорил со спокойным пренебрежением к тому, что она думает о его появлении, хотя говорить, наверное, вообще ничего не следовало, да еще при посторонних. Но кто тут посторонний?..

– Я уезжаю в отпуск, – слышал он свой голос. – У тебя будет время перевезти сюда свои вещи.

И чтобы ей не пришло в голову, что он ожидает каких-то слов в ответ, что у нее есть право на его внимание, резко отвернулся и пошагал вниз.

– Вещи? Какие вещи?.. – испуганным шепотом вопрошал хозяин квартиры. – Категорически против!.. Я не собираю вещей!.. Какие могут быть вещи, если я… если она проездом, можно сказать?..

Спускаясь по лестнице, Нерецкой слышал за собой шаги маленькой женщины. Порой шаги затихали и за спиной пустело. Но сворачивая на очередной лестничный марш, он краем глаза улавливал, что она неотступна, как тень.

Пройдя мимо задремавшей привратницы, они вышли во двор. Дождь сыпал по-прежнему.

У выхода из-под арки женщина остановилась.

– До свидания. Мне тут недалеко.

– Послушайте… Этот деятель, он кто вам?..

– Мне?.. Никто. – Она лживо пожала плечами.

– Но не ради меня вы… беспокоились? Зачем?..

– Значит, надо было.

Он только теперь заметил, что у нее редкие мелкие зубы, и отгадка – на кого похожа – пришла сама собой. «Вылитый Курослеп… Всего и разницы, что тот оказался мужчиной. Тоже уверена, что лучше сотворить подлость и пожалеть, чем всю жизнь изводить себя за то, что не решилась». Нерецкой смотрел ей в спину, пока она не затерялась. Его знобило.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю