Текст книги "Навь и Явь (СИ)"
Автор книги: Алана Инош
Жанр:
Короткие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 69 (всего у книги 71 страниц)
– Не будет ли с моей стороны дерзостью, если я передам через тебя твоей матушке приглашение на свадьбу? – улыбнулась она Гледлид, двинув чёрной с проседью бровью.
– Дорогая моя, на всё – твоя воля, но я не думаю, что это будет уместно, – нахмурился помрачневший отец. – Я не хотел бы встречаться с моей бывшей супругой ни при каких обстоятельствах.
– О! – воскликнула Нармад огорчённо и покаянно. – Прости, я не подумала о твоих чувствах… Конечно, разумеется, всё будет так, как ты пожелаешь!
Она предложила Ктору прогуляться по саду наедине с Гледлид: отцу с дочерью было о чём поговорить. Украшенная белым резным кружевом скамейка укрыла их в уединении густых кустов; Гледлид всматривалась в лицо отца, пытаясь понять, счастлив ли он, и тот, словно прочтя её мысли, с озадаченной улыбкой проговорил:
– Признаться, я просто сражён добротой Нармад… Я сам ещё толком не разобрался в своих чувствах. Читая свои строчки перед этим сборищем невежд, я часто ловил на себе её взор, и моё сердце согревалось. «Вот та, кто действительно понимает меня!» – думал я. Покинув дом твоей матери, я жил впроголодь, но чувствовал себя независимым. Вот только стихи – как отрезало. Ну не мог я выдавить из себя ни строчки!… Всё казалось мелким, пустым, да и само сочинительство мнилось мне бесполезным занятием – прибежищем бездельников, по выражению твоей матушки. Я видел тех, кто в трудах гнёт спину и борется за каждый кусок хлеба, я и сам боролся плечом к плечу с ними… Я многое понял, многое оценил по-новому. Мне больше не хотелось брать перо в руки, и я подумывал даже навсегда оставить сочинение стихов. Но тут вдруг я встретил её… Она не сразу узнала меня в нищенском одеянии, а когда всё же разглядела, то в недоумении подошла спросить, я ли это. Когда я удостоверил её в том, что она не ошиблась, госпожа Нармад была столь поражена, что даже расплакалась. У нас была весьма долгая беседа, во время которой я вдруг ощутил сердечный жар, какого не ощущал уже много лет. Она носила с собою мой сборник! Книгу с моей подписью… Знаешь, доченька, читая свои старые строчки, написанные так давно, что даже смешно делается, я почувствовал пронзительную печаль и тоску по былому. Никогда я уже не буду тем глупым и восторженным юношей, каким я был, когда сочинял те стишки. Всё так изменилось! И я сам, и моё ощущение мира… Но знаешь, мне вдруг впервые за долгое время захотелось что-то написать. Что-то новое, совершенно другое! И я понял, что это тяжёлое время было для меня бесценно. Оно стоило гораздо больше, чем все годы, проведённые мной в золотой клетке твоей матушки. Да, да, я знаю, о чём ты думаешь, Гледлид, я читаю этот вопрос в твоих глазах. Не возвращаюсь ли я снова в такую клетку? Да, Нармад обеспеченная, богатая госпожа, но с нею я не чувствую прутьев решётки, удушающих меня. Мне всё равно, есть у неё деньги или нет. В глазах твоей матери я видел равнодушие и холод, а во взоре Нармад читаю тепло и понимание. О, это небо и земля! Эта женщина вернула мне веру в весь ваш род… Ведь я было отчаялся, решив, что все вы такие – жестокие, бездушные… Ну, за исключением тебя, моя родная девочка. Ты – чудесное, светлое исключение, и я счастлив, что ты – моя дочь. – С этими словами отец жарко прильнул губами к виску Гледлид.
Ветерок выдувал слезинки из её глаз, а сердце покалывала солёная, но не злая иголочка.
– Я не знаю, отпустит ли меня матушка на вашу свадьбу, – сказала Гледлид. – Скорее всего, не отпустит, если узнает, но я что-нибудь придумаю. Как-нибудь улизну.
Свадьбу отца ей удалось посетить без особых трудностей. Мать отправилась в деловую поездку на десять дней, и счастливая Гледлид могла свободно ходить куда вздумается. Никого из домашних в свои намерения она даже посвящать не стала, лишь Хоргу удалось выпытать у неё, куда она собирается.
– Ну вот, я же говорил, что без женщины этот милый страдалец не останется! – рассмеялся он. – Почитательница-воздыхательница… Ну-ну. Четвёртый муж, ха-ха! И кто же она, наша благодетельница?
Гледлид коротко ответила. Хорг уважительно покивал:
– Да-а… Губа у него не дура! Это такая седовласая, почтенная госпожа в чёрном? Помню, помню её. Она ещё так жадно на нашего несчастненького Ктора взирала, будто хотела его умыкнуть прямо с приёма. Затолкать в повозку и укатить с ним! Что ж, я рад за нашего опального стихотворца… – Ухоженная, подкрашенная мордаха Хорга неудержимо расплылась в ухмылке: – Да только боюсь, что попал голубчик из огня да в полымя! Эти богатые старушенции знают, чего хотят, и своего всегда добиваются. Ох, заездит она его своей… любовью, ха-ха-ха!
Вскоре после бракосочетания отец как ни в чём не бывало блистал в высшем обществе с новыми стихами. Ничего как будто не изменилось: всё тот же вдохновенный свет сиял в его мечтательных очах, всё так же выспренне взмахивал он рукой при чтении, а его мягкие локоны упруго развевались, когда он в художественном упоении встряхивал головой… Новая супруга окружила его обстановкой поклонения и обожания; едва смолкал последний звук стихотворения, как она первая поднималась со своего места, с жаром хлопая в ладоши:
– Божественно! Непревзойдённо!
Конечно, гости вслед за хозяйкой не могли не присоединиться к чествованиям. Отец смущался:
– Дорогая, ты меня захваливаешь… Этак я совсем зазнаюсь.
Но по его сияющему лицу видно было, что похвала ему приятна. Госпожа Лильвана лишь однажды побывала на таком приёме: просто из вежливости не могла отказать хозяйке дома – одной из влиятельнейших женщин города. Отец не повёл и бровью, а бывшая супруга сделала вид, что незнакома с ним. Когда они вернулись домой, она небрежно проронила, обращая свои слова к Гледлид:
– Ну что ж, я рада за твоего отца. Они с Нармад нашли друг друга.
Домашнее образование Гледлид подходило к концу, но на последнем, подготовительном году перед поступлением в Высшую Школу Права над её родиной раскинулась чернокрылая беда: в Шемберру вошли войска властолюбивой и грозной владычицы Дамрад, известной своими быстрыми победами. Город падал за городом, зачастую сдаваясь без боя.
– Мы не выдержим натиск, – металась мать из угла в угол. – Нужно уезжать из Шемберры.
Впрочем, сама градоначальница покидать свой пост не собиралась, отправив в бегство лишь семью. Их путь лежал в пока ещё свободную соседнюю землю – Лехвицу.
– Вы езжайте, а я позже присоединюсь к вам, – заверила госпожа Лильвана, но в леденящем блеске её глаз Гледлид читала отчаянную, смертельную решимость погибнуть на службе…
Когда вещи грузили в повозки, в общей суматохе юная навья покинула родных и бросилась в особняк на Ореховой улице – к отцу. Там тоже шли спешные сборы: весть о том, что враг близко, облетела уже весь Церех. Растрёпанный отец растерянно и бестолково метался по лестнице и только путался под ногами у носильщиков, а госпожа Нармад руководила сборами, сохраняя присутствие духа и отдавая приказы отрывисто-стальным, властным и чётким голосом.
– Дитя моё, ты здесь? – удивлённо и встревоженно вскинула она брови. – Разве твоё семейство не уезжает?
– Уезжает, сударыня, – пробормотала Гледлид. – Но я… Я хотела увидеть батюшку.
Заметив дочь, отец кинулся к ней и прижал её голову к своей груди, расцеловал. В его глазах сверкали безумные искорки.
– Доченька… Едем с нами! – зашептал он, взяв её лицо в свои ладони. – В этой суете мать не станет искать тебя, у неё не будет времени. Мы увезём тебя, и ты будешь жить с нами… со мной!
Эта мысль молнией полыхнула в душе Гледлид, выхватив своим светом из сумрака страстное решение. Она схватила отца за плечи и отчаянно, до звона в голове, закивала.
– Да… Да, батюшка, я хочу остаться с тобой! Всегда хотела!
– Вот и умница, – обрадованно выдохнул Ктор, со слезами обнимая дочь. – Едем!
Госпожа Нармад не возражала, лишь кивнула Гледлид в сторону повозки.
– Садись, дитя моё.
Но едва девушка поставила ногу на подножку, как во дворе раздался гулкий стук копыт по каменным плиткам дорожки. Верхом на чёрном гривастом коне с глазами-угольками к ним скакала мать – в служебном кафтане с золотыми наплечниками и с саблей на поясе. Шляпа слетела с её головы во время бешеной скачки, и волосы гневно развевались за плечами, а взор извергал ледяные молнии.
– Гледлид! – Окрик хлестнул молодую навью меж лопаток. – Что ты здесь делаешь? Мы задерживаем отправку, ищем тебя, а ты… Немедленно домой!
Гледлид повернулась к матери лицом, упрямо вскинув подбородок и сжав кулаки. Алым пламенем под сердцем горело: сейчас или никогда.
– Прости, матушка, я останусь с отцом, – твёрдо заявила она. – Я поеду с ним и госпожой Нармад.
Мать гарцевала перед нею на звероподобном коне, способном скакать быстрее любого пса-навия; ветер трепал её огненную гриву, голенища щегольских высоких сапогов сверкали, трепетала бахрома нарядных наплечников… Строгий чёрный кафтан с тугим кожаным поясом и сабля с усыпанной каменьями рукоятью придавала госпоже Лильване воинственно-суровый вид, а красивое, точно высеченное из холодного мрамора лицо застыло маской негодования.
– Об этом не может быть и речи! – прогремела она, еле сдерживая поводьями возбуждённое животное. – Ты поедешь со своей семьёй!
– Вот моя семья, – ответила Гледлид, становясь рядом с отцом и кладя руку на его плечо.
– Лильвана, позволь девочке самой решить, – учтиво вставила слово госпожа Нармад.
– Сударыня, не вмешивайтесь в дела нашей семьи, – холодно отрезала Лильвана, переходя на «вы», что служило знаком подчёркнутой враждебности. – Моя несовершеннолетняя дочь обязана повиноваться моей воле.
В груди Гледлид жгучим потоком прорвалось жерло накопленной обиды, плюнуло раскалённой лавой, зашумело в висках.
– Матушка, я не желаю тебе повиноваться, потому что ты несправедлива и жестока! – крикнула она, чувствуя, как от мертвеющих щёк отливает кровь. – Я не простила и не прощу тебе того, как ты поступила с батюшкой! Как ты унижала его и смеялась над ним! Ты – не мать мне, мы чужие и всегда были чужими!
Поток этих колючих, надрывно-исступлённых слов оборвался от хлёсткого удара по лицу: плеть, которой мать подгоняла коня, оставила на коже Гледлид горящую полосу боли. Горло захлебнулось вихрем дыхания.
– Лильвана, не смей поднимать на неё руку и унижать её достоинство! Она и моя дочь тоже! – вскричал смертельно бледный отец.
– Нет времени выяснять отношения, – жёстко сказала мать. – Я вынуждена применить силу.
Не успев и моргнуть, Гледлид очутилась в седле. Одной рукой мать правила конём, а второй крепко прижимала её к себе, и от тряски у девушки стучали зубы. Всё, что она могла лепетать, захлёбываясь гневом и слезами, было:
– Ненавижу тебя… Ненавижу…
Они не отъехали далеко от особняка госпожи Нармад: их нагнал вестовой – запыхавшийся, с круглыми от ужаса и отчаяния глазами.
– Госпожа градоначальница! Войско Дамрад прорвало нашу оборону! Враг в городе!
Мать круто остановила коня, и он несколько мгновений вертелся волчком, прежде чем успокоиться на месте.
– Церех окружён? – только и спросила Лильвана. – Пути отхода для горожан перекрыты?
– Нет, Южные ворота ещё свободны, сударыня!
С ними поравнялась повозка госпожи Нармад, и из окошка высунулось известково-белое, тревожное лицо отца. Мгновение подумав и приняв решение, мать спустила Гледлид с седла.
– Скачите к Южным воротам: вы ближе к ним, чем мы, – коротко и сухо бросила она. – Везите Гледлид, спасайте её, а мои вас нагонят… если успеют.
Снова этот суровый, холодящий кровь блеск решимости озарил её взор, устремлённый на север – туда, где прорвались враги. Госпожа Лильвана обнажила саблю, и звук вынимаемого из ножен клинка полоснул Гледлид по сердцу внезапной тягучей тоской. Неужели мать собиралась ринуться в бой? Она и саблю-то носила только потому, что положение обязывало: оружие прилагалось к служебному облачению… Мысль о том, что, возможно, она видит мать в последний раз, сверкающим острием вспорола пелену вражды между ними, и Гледлид кинулась вслед:
– Матушка! Куда ты?
Та лишь на миг обернулась, отпустила поводья, приложила руку к сердцу, а потом – к губам, пуская поцелуй по воздуху. Стук копыт бился в душу Гледлид, а тёплая рука госпожи Нармад ласково, но твёрдо подсказывала ей садиться в повозку.
– Едем, дитя моё, едем скорее…
Псы-носильщики плавно бежали по слою хмари, отец то и дело обеспокоенно выглядывал в оконце, отодвигая занавеску, а Гледлид с помертвевшим сердцем думала о том, каких ужасных слов она наговорила матери на прощание. «Ненавижу», «мы чужие», «не прощу тебя»… Кто знал, суждено ли им было увидеться вновь? В животе засела ледяная глыба тягостного предчувствия.
Они не единственные покидали город через Южные ворота: вскоре они влились в поток повозок. Кто-то ехал медлительно, кто-то гнал сломя голову; образовывались заторы, горожане ругались между собой… Повалил крупными хлопьями снег – удивительно безмятежный, мягкий. Ему не было дела до земных войн.
Лязг и грохот оружия заставил Гледлид похолодеть. Вражеские воины поймали беженцев в клещи, наскочив с двух сторон; они останавливали повозки и вытаскивали наружу тех, кто помоложе, прочих просто отпихивали и швыряли наземь.
– Не бойся, детка, не бойся, – шептала госпожа Нармад, прижимая Гледлид к себе.
Их повозку тоже остановили. Звериные хари на чудовищных шлемах воинов присыпал мирный снежок, а Гледлид как-то отстранённо думалось, что её зимние вещи остались в другой повозке.
– Сударыня, мы вынуждены вас развернуть, – с насмешливо-учтивым поклоном сказал воин, заглядывая внутрь и обращаясь к седовласой Нармад. – Церех захвачен, жителям запрещено покидать город. Пожалуйста, возвращайтесь домой и не извольте выходить на улицу до следующего рассвета. С сегодняшнего дня вводится «мёртвый час».
Он говорил «пожалуйста», «не извольте выходить», и эти вежливые обороты звучали до жути нелепо и издевательски из его клыкастой пасти. Остановив холодный взгляд маленьких смоляных глаз на Гледлид, он протянул к ней ручищу в латной перчатке:
– Вы езжайте, а вот девушка пойдёт с нами.
Он поволок рычащую и бьющуюся Гледлид наружу, под разразившееся метелью небо. Отец, обычно мягкий и нерешительный, вдруг оскалил зубы и зверем ринулся на захватчика:
– Не смейте! Оставьте мою дочь в покое! Убери от неё лапы, мразь, или я тебе кишки выпущу!
Откуда только что взялось… Гледлид никогда не видела отца таким разъярённым, когтистым и клыкастым, никогда не слышала из его уст таких слов. Казалось, вот-вот – и его щегольской чёрный наряд лопнет по швам от волчьей мощи, а белый шейный платок просто расползётся в клочья на вздувшейся шее…
В снежном молчании клинок вошёл в мягкую плоть, и отец с мученически разинутым ртом рухнул на колени, раненный в живот. Сознание Гледлид расширилось, раскинулось огромным напряжённым парусом во всё небо; витая где-то над крышами повозок, она в тягостной зимней безнадёге взирала со стороны на себя, бьющуюся в руках воинов… От крика в душе рвались натянутые струны, а где-то за городскими стенами мать лицом к лицу встречала врага. Она не бросила свой пост и, подобно кормчему, который покидает своё тонущее судно последним, осталась внутри… Не исключено, что на верную гибель. А отец лежал на боку, пятная алой кровью тонкое покрывало первого снега; взмах меча – и его голова откатилась в сторону.
– Что вы творите, злодеи, что вы делаете?! – Госпожа Нармад со скорбным криком простёрлась на теле Ктора, а мужья пытались её оттащить и вернуть в повозку.
Пшеничные локоны белил безвременной сединой снег, вдохновенные очи смотрели в небо застывшим, мёртвым взором. Больше эта рука не поднимет перо, и не родятся прекрасные строчки, пронзающие сердца читателей то тоской, то трепетом… В окровавленной зимней тишине рождалась клятва: все стихи, которые замерли не прочтёнными на его безжизненных устах, напишет она, Гледлид. Если выживет.
Душа вернулась в озябшее тело и увидела вокруг себя сотни таких же растерянных, объятых ужасом душ. Огороженный загон был битком набит пленниками; тех, кто пытался перескочить через ограждение и убежать, обезглавливали на месте в назидание остальным. Головы бросали внутрь для устрашения.
«Жить, жить. Спастись, – стучало леденеющее сердце. – Выжить и писать так, чтобы отец гордился. Пусть эти стихи будут написаны кровью…»
– Стройся! В ряд по пять! – рыкнул над головами приказ. – Пешим строем – впер-р-рёд!
Потянулась серая пелена заснеженной дороги. Пленных даже не заковывали в кандалы: непокорных смутьянов тут же «успокаивали» ударами хмарью, раз за разом доказывая, что пытаться бежать бесполезно. Все, в ком билась свободолюбивая, отчаянная жилка сопротивления, проявляли себя первыми – их-то и убивали, а оставались покорные, запуганные, затаившиеся. «Бух, бух, бух, ра-та-та», – рокотали барабаны, задавая ритм, в котором следовало двигать ногами. Тех, кто не поспевал, подгоняли тычками в спину, а падавших жестоко избивали. Гледлид не видела, что с этими несчастными потом стало. Она старалась шевелиться под мерное «бух-бух-бух».
Ветер швырял ей в лицо пригоршни снега, ставшего мелким и колким. Давно растаял в желудке завтрак, обеда не было, а до ужина многие могли просто не дожить. Ночью объявили привал. Загорелись костры, и Гледлид прижалась к одному из них. Она не всматривалась в лица братьев и сестёр по несчастью: не хотела запоминать, чтобы потом сердце не кровоточило от новых смертей.
В снег у ног Гледлид шлёпнулась серая лепёшка, но прежде чем она успела пошевельнуться, пищу уже схватила более проворная рука. Пленные жадно ели этот пресный, полусырой хлеб, который доставался далеко не всем.
– Куда нас гонят?
– В плен, вестимо.
– А что там, в плену? Убьют?
– Те, кого хотели убить, уже мертвы. Тех, кто выживет, работать заставят, видимо.
– Лучше умереть, чем гнуть спину на них…
Гледлид слушала разговоры, но не различала голосов. Все звучали одинаково – со смертельным эхом обречённости. Уже тысячу раз она раскаялась в том, что наговорила матери напоследок, но сорвавшихся с языка слов нельзя было вернуть туда, где они зародились – в ожесточённое, полумёртвое, обожжённое войной сердце. К образу отца она боялась прикоснуться даже мысленно: душа бы не выдержала, разорвалась. «Он жив, жив, – кипели не выплаканные слёзы. – Ничего этого не было, он просто уехал с госпожой Нармад домой».
За три дня пешего перехода Гледлид не досталось ни кусочка еды. Никто ни с кем не делился, каждый рвал себе. «Те, кто бузил, первым поднимал смуту – все те, кого милосердная смерть уже раскидала вдоль дороги – вот они поделились бы, – думалось ей. – Они были настоящие. С душой. А эти… Скотина, пригодная лишь к рабскому труду». Другая, недоуменно-горькая мысль ползла за первой: «Раз я здесь, с ними – наверно, и я такая же».
Поясница гудела, колени подламывались. Голод сначала нещадно жёг нутро, а потом уснул где-то в сугробе и остался позади. Начал наваливаться сон, похожий на ласково-коварное дыхание смерти. Ноги уже не поспевали под звук барабанов, заплетались, и стёжка следов на снегу вихляла, пока Гледлид наконец не упала на такую блаженно-мягкую холодную перину сугроба. «Вот и я лежу – как многие до меня», – ползла мысль. «Уснуть бы навечно», – подступил, лизнув сердце, соблазн.
– Встать! – рявкнуло небо.
Нет, это воин тыкал её в бок носком сапога.
– Встать, или убью! Считаю до трёх.
Ей было всё равно, на какой счёт умирать – «раз» или «три». «Три» прозвучало, но занесённый над нею меч вдруг вылетел из руки воина – вероятно, от чьего-то удара хмарью.
– Оставьте её! – прогремел чистый, сильный голос, который хотелось слушать и слушать, а быть может, пить и пить, как родниковую воду.
Воин растерянно попятился, а потом упал наземь в раболепном поклоне. Какая-то знатная госпожа… Судя по выговору – не жительница Шемберры. Помутившееся от изнеможения зрение Гледлид различило только блестящие сапоги, строгий чиновничий кафтан и красную бахрому на наплечниках. Чёрный плащ с меховой подбивкой окутал девушку, и она очутилась на руках у властной незнакомки.
Обитое алым бархатом нутро богатой повозки встретило её мягкостью сиденья.
– Розгард, позаботься о ней, – сказала кому-то спасительница. – Бедная девочка… Накорми и сделай всё, чтоб ей было удобно.
Бывает так, что услышишь голос – и всё, сердце погибло… а потом воскресло и билось только для того, чтобы уши могли слышать этот голос снова и снова. Перед глазами Гледлид словно реяла пелена инея, но душа оживала и расправляла обмороженные крылья. Она в смятении рванулась следом за незнакомкой, боясь потерять её из виду, но её мягко удержали чьи-то руки.
– Успокойся… Ты в безопасности, – серебристо прозвенел возле уха девичий голос, а щеки Гледлид коснулось тёплое дыхание.
К её губам прильнула чашка с тёплым мясным отваром. В нос Гледлид ударил такой густой, сытный дух, что в горле встал ком, в первый миг помешавший глотать… Такой отвар она часто ела дома – с ломтиками поджаренного хлеба и мелко накрошенной зеленью. Откуда это уютное чудо здесь, на заснеженной дороге?
– Мы с матушкой едем, чтобы на наши средства помогать несчастным жителям земель, пострадавших от захватнических набегов Дамрад. Пей, пей, тебе надо набираться сил… – Ласковые руки девушки откидывали волосы с лица Гледлид и подносили чашку к её рту снова и снова. – Моя матушка – троюродная сестра владычицы, но она не одобряет действий своей родственницы. Мы давно гнались с обозом за вами и вот наконец нагнали… Сейчас матушка всех накормит.
От отвара, до слёз пахнувшего домашним обедом, Гледлид слегка опьянела, но зрение наконец прояснилось, и она разглядела девушку. Ясные глаза синели чистотой летнего неба – немного колючие, внимательные и строгие; тёмно-серый кафтан с двумя рядами пуговиц ловко облегал стройный стан, а пушистые красивые брови придавали округлому личику серьёзное выражение. Гледлид спросила эту незамутнённую чистоту:
– Зачем накормит? Чтобы они успешно дошли до того места, где их будут мучить тяжким трудом? Бóльшим благом для них была бы смерть, поверь мне. Так что это не помощь получается, а какое-то издевательство.
Наверно, эти жёсткие слова были плохой благодарностью за спасение и вкусный отвар, и Гледлид пожалела о сказанном. Девушка смутилась и замялась, ища ответ, но Гледлид махнула рукой:
– Не трудись. Вряд ли ты сможешь придумать что-нибудь вразумительное… Вы хотите как лучше, я понимаю… Вот только получается-то глупо.
Между тем вернулась знатная госпожа. На Гледлид внимательно взглянули морозно-голубые глаза под сенью тёмных ресниц – умные, волевые, немного усталые. Затянутая в такой же, как у матери, служебный кафтан, она, тем не менее, совсем не выглядела суровой; её светлая, живая и одухотворённая красота вырывалась из этого строгого обрамления. Внутри повозки она сняла отделанную птичьим пухом треуголку, и её гладко зачёсанные назад и схваченные чёрной лентой волосы заблестели тёмным шёлком. Оружия она не носила, а на груди у неё сверкала драгоценная печать с гербом – такими щеголяли только особы княжеских кровей.
– Всё, дальше эти несчастные пойдут за нашим обозом – в свой родной город, – сообщила она, садясь около Гледлид и поправляя на её плечах тёплый плащ. – В качестве моей собственности… Я купила их всех. На бумаге они – наши рабы, и никто не имеет права трогать их и пальцем. Но это лишь бумага, которая просто будет их охранять от посягательств. На самом деле они останутся такими же свободными, какими были до этого злосчастного набега моей беспокойной сестрицы. А мы поедем домой.
Гледлид была готова проглотить злые и угрюмые слова, которые она только что сказала дочери этой прекрасной госпожи. Они не прикидывались, что помогают, а помогали на самом деле – как могли.
– Милое дитя, ничего и никого не бойся, – мягко молвила спасительница. – Мы – не враги тебе, хоть и являемся подданными враждебного государства. Моё имя – Седвейг. Что мы можем сделать для тебя? Может, отвезти тебя домой, к родителям?
– Мои родители погибли, – проронили губы Гледлид, прежде чем окоченелая мысль выбралась из придорожного сугроба.
Ледяная глыба предчувствия сменилась скорбной уверенностью, усталой и горькой, как сухая трава: скорее всего, матери не было в живых. Зачем она рванула куда-то с обнажённой саблей? Уж наверняка не для того чтобы вести мирные переговоры… Да даже если она и жива – что с того? Роднее и ближе друг другу они от этого не станут. Кровь отца на снегу – вот что стучало в висках и гнало прочь с обагрённой и опалённой земли. Что ей делать в этом осиротевшем краю, который уже никогда не озарится мудрым светом его строк?
– Бедное дитя, – покачала головой госпожа Седвейг. – Моя жестокосердная сестра отняла у тебя семью, и всё, что я могу сделать – это удочерить тебя и дать всё то, чего ты лишилась по её вине. Если ты, конечно, согласишься принять от меня такую помощь… Розгард, ты не против, если у тебя появится сестрица?
– Конечно, нет, матушка, – отозвалась девушка.
Мать и дочь были похожи, как две капли воды: обе серьёзные, деятельные, со страстью в глазах, неравнодушные к чужой боли. Вдобавок к отвару освобождённой пленнице дали несладкого печенья и немного сыра, и измученная Гледлид осоловела от сытости, а от нескольких глотков хмельной настойки из золочёной фляжки госпожи Седвейг по телу заструилось уютное тепло.
Через несколько дней они въехали в город – Великую Вогну. Особняк госпожи Седвейг больше походил на дворец, окружённый огромным садом с безупречно правильным рисунком дорожек. Расчищавшие снег слуги кланялись повозке хозяйки.
Знатная Седвейг могла позволить себе нескольких мужей, но остановилась только на одном. Тот управлял обширным домашним хозяйством супруги и своей деловитой степенностью напоминал слугу-ключника. Серебристо-белокурые волосы он носил забранными в длинный пучок на затылке, в острых ушах блестело несколько пар серёжек, а изящные ноздри были украшены колечком из белого золота. Два его младших брата служили у него в помощниках.
– Чувствуй себя как дома, моя милая, – сказала госпожа Седвейг, показывая ёжившейся от робости Гледлид роскошную спальню. – Это твоя комната. Но если тебе тут не понравится, можешь выбрать любую другую.
Больше всего Гледлид обрадовалась, конечно же, огромной библиотеке – в несколько раз больше, чем в родительском гнезде. Сколько здесь хранилось томов? Многие тысячи… Девушка заворожённо бродила среди полок, скользя рукой по корешкам, а госпожа Седвейг сказала:
– Моя библиотека – к твоим услугам, дитя моё. Ты уже начала где-то обучаться, или тебе только предстоит сделать выбор жизненной стези?
– Я собиралась поступать в Высшую Школу Права у себя на родине, – ответила Гледлид. – По настоянию матушки.
– Но на самом деле твоя душа к правоведению не лежит? – проницательно догадалась хозяйка этого потрясающего хранилища знаний.
Гледлид покачала головой.
– Мне больше по нраву изящная словесность, – призналась она. – Я… Я немного пишу стихи.
Это признание далось ей непросто. Давний душевный шрам заныл: «Не открывайся, не говори о сокровенном, чтоб потом не собирать осколки…» Но госпожа Седвейг, в отличие от матери, выслушала Гледлид с доброжелательным вниманием.
– Ты получишь самое лучшее образование, какое только доступно в нашем краю, дорогая, это я тебе обещаю.
Обещание она сдержала, и Гледлид стала слушательницей в Высшей Школе Искусств. Окунаясь в учёбу, она старалась забыть окровавленный снег на дороге, но в снах он снова и снова кружился и падал ей на плечи – сразу красный, и каждая снежинка шептала ей какие-то строчки голосом отца. Просыпаясь, Гледлид некоторое время проводила в растерянности, но плакать не могла: слёзы будто навсегда пересохли. Она садилась к столу, брала перо, и строчки ложились на листок, снисходя на неё из какого-то незримого чертога. Порой в уголках глаз скреблось что-то солёное, но она ожесточённо тёрла их и продолжала писать. Эти стихи разительно отличались от её прежних сочинений: в них появилась новая, горькая глубина. Порой Гледлид даже казалось, что они ей не принадлежат. «Стихи отца», – так она подписала папку, листки в которой прибавлялись день ото дня.
– Удивительно зрелые стихи для столь юной девушки, – молвила госпожа Седвейг, ознакомившись с несколькими работами. – Но позволь мне промолчать: моя душа кровоточит от прочтённого. Слишком много в них боли.
«Говори со мной, батюшка, я напишу всё, что ты не успел», – мысленно обращалась Гледлид к отцу, с нежностью гладя пухлую папку поздними вечерами после учёбы.
Когда стихов накопилось более трёх сотен, госпожа Седвейг предложила издать сборник. Гледлид согласилась, но при условии, что подписан он будет именем её отца. «Невысказанное», – так она озаглавила книгу.
Глубокое уважение к госпоже Седвейг незаметно перерастало в душе Гледлид в нечто более трепетное. Это чувство сжимало её сердце нежным обхватом корней, которые оно прочно пустило там; каждое слово, сказанное хозяйкой дома, отзывалось голосом истины, которой хотелось безоглядно следовать. Скользя взглядом по изысканным очертаниям её высокого лба, Гледлид мечтала прильнуть к нему губами, но не осмеливалась этого сделать. Госпожа Седвейг олицетворяла собой для неё безупречный образец благородства и порядочности, образованности и мудрости, душевной глубины и тонкого ума, и порой перо Гледлид задумчиво выводило дорогие сердцу черты на полях рядом со стихами.
Она не смела облечь свои чувства в слова и произнести их, но строчки сами собой сложились в нежное стихотворное послание. Перечитав, Гледлид нахмурилась и скомкала листок: слишком страстное дыхание чудилось ей в этом обращении. Дерзко, пошло, низменно-чувственно… Суровый приговор был вынесен, и комок бумаги полетел в корзину, а раздосадованная на саму себя Гледлид отправилась спать. Каково же было её удивление, когда на следующий день госпожа Седвейг с улыбкой протянула ей мятый листок.
– Какое чудо! Это дивный образец любовного стихосложения, зачем же ты так несправедливо обошлась с ним?
– Это такая пошлость, сударыня! – вспыхнула Гледлид до корней волос. – Особа, к которой обращены эти строки, должна быть оскорблена.
– Не вижу здесь ничего пошлого и оскорбительного, дитя моё, – удивлённо подняла брови госпожа Седвейг. – Эта, как ты выразилась, особа должна быть польщена и тронута столь благородным и чистым пылом, выраженным в сих строках. Прости меня за моё любопытство, но меня живо волнует всё, что касается тебя… То, что описано в этом стихотворении – правда или вымысел? Просто мне показалось, что для отвлечённых рассуждений о любви это сочинение слишком… особенное, что ли. Сокровенное и личное, трепетное. Читая его, невольно чувствуешь смущение, будто заглянул в душу писавшего.