Текст книги "Бабье лето"
Автор книги: Адальберт Штифтер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 41 страниц)
Время близилось к полуночи. Мать, всегда озабоченная в подобных обстоятельствах здоровьем близких, была еще одета и ждала меня в столовой. Сказав мне об этом, отпершая дверь служанка направила меня туда. У матери был готов для меня ужин, и она хотела, чтоб я съел его. Но я сказал, что слишком еще занят спектаклем и есть не могу. Она встревожилась и заговорила о лекарстве. Я ответил, что вполне здоров и ничего, кроме отдыха, мне не нужно.
– Что ж, коль тебе нужен отдых, то и отдыхай, – сказала она, – не буду тебя принуждать, я желала тебе добра.
– Желала добра, как всегда, дорогая матушка, – отвечал я, – спасибо тебе за это.
Я схватил и поцеловал ее руку. Мы пожелали друг другу спокойной ночи, взяли свечи и разошлись по своим комнатам.
Я разделся, лег в постель, погасил свечи и дал постепенно успокоиться своему пылкому сердцу. Уснул я только под утро.
Первое, что я сделал на следующий день, – это попросил у отца сочинения Шекспира из его библиотеки и, получив их, положил у себя в комнате для чтения этой зимой. Я снова стал упражняться в английском, чтобы читать их не в переводе.
Когда минувшим летом, простившись со своим старым гостеприимцем, я шел по опушке леса проселочной дорогой, мне встретились две ехавшие в коляске дамы. Тогда я подумал, что человеческое лицо – лучший предмет для рисования. Эта мысль возникла у меня снова, и я старался приобрести какие-то знания о человеческом лице. Я пошел в императорскую картинную галерею и посмотрел все имевшиеся там картины с прекрасными женскими головками. Я часто ходил туда и рассматривал эти головки. Но я разглядывал и головки живых девушек, с которыми встречался, а в сухие зимние дни даже ходил на общественные гулянья и смотрел на лица встречавшихся девушек. Но среди всех головок, будь то на картинах или живых, не было ни одной, лицо которой по красоте могло хотя бы отдаленно сравниться с лицом той девушки в ложе. Это я знал наверняка, хотя, собственно, не мог даже представить себе это лицо и не узнал бы его, если бы увидел его снова. Я увидел его в исключительных обстоятельствах, а в спокойной жизни оно, конечно, должно быть совсем другим.
У отца была картина, изображающая читающего ребенка. Лицо ребенка не было ничем примечательно, оно не выражало ничего, кроме внимания к чтению, да и видна была одна его сторона, и все-таки оно было прелестно. Я пытался нарисовать это лицо, но мне никак не удавалось даже отдаленно передать линиями простые черты, в которых и глаза-то не было видно, потому что его закрывало веко. Я снимал картину, ставил ее так и эдак, чтобы снять копию. Но ничего не получалось, хотя я и пустил в ход все свое умение, приобретенное рисованием других предметов. Наконец отец сказал мне, что обаяние этой картины состоит преимущественно в нежности колорита и что ее-то и нельзя воспроизвести черными линиями. Видя мои усилия, он вообще ближе знакомил меня со свойствами красок, а я старался постигать это дело и набивать в нем руку.
Странно, что мне никогда не приходила мысль разглядывать собственную сестру на предмет воспроизведения ее черт и что у меня не возникало желания нарисовать ее лицо, хотя оно, на мой взгляд, было самым прекрасным на свете после лица девушки в ложе. У меня не хватало на это мужества. Мне и теперь еще часто думалось, что на земле не может быть ничего столь прекрасного и чистого, как Клотильда. Но тут мне вспоминались черты плакавшей девушки, которую старались утешить ее родные и на счет которой я вообразил, что она приветливо взглянула на меня в переднем зале театра, и предпочтение я отдавал ей. Представить себе я ее, правда, не мог, какой-то неясный, какой-то смутный образ красавицы маячил передо мной. Лица подруг сестры, как и лица других девушек, с которыми мне приходилось встречаться, обладали многими приятными и милыми свойствами; рассматривая их, я думал, как следовало бы нарисовать то или другое; но и к ним тоже обращаться мне не хотелось, и так мне и не довелось нарисовать кого-то с натуры. Я рисовал, стало быть, либо по памяти, либо с картин. Наконец, мне указали на то, что я всегда делаю наброски девичьих головок. Устыдившись, я стал рисовать мужчин, стариков, женщин, даже отдельные части тела, если мне попадались их образцы или слепки.
Несмотря на эти устремления, которым, в согласии с правилом нашего дома, не чинили препятствий, я не оставил своих основных занятий. Я очень любил расхаживать среди своих коллекций, любил вспоминать речи старика из дома роз, и в отличие от празднеств, куда меня приглашали, даже от прогулок и деловых визитов, мое жилье давало мне прекрасную, полную смысла уединенность, которая была тем приятнее, что его окна выходили в сад и на местность нешумную.
По мере того как зима шла к концу, увеселений в городе становилось все больше, и по этой, да и по другим причинам, мне чаще приходилось ходить в гости в разные семьи.
При таких обстоятельствах и произошел со мной случай, который после постановки «Лира» занимал меня той зимой больше всего. Мы много лет были очень дружны с одной семьей, жившей в Хофбурге. Это были вдова и дочь одного знаменитого человека, пользовавшегося когда-то большим почетом. Поскольку отец занимал при дворе высокую должность, дочь после его смерти тоже стала придворной барышней, отчего и жила с матерью в Бурге. Один из сыновей пребывал в армии, другой – при каком-то посольстве. Когда дочь не была занята по службе, у матери собирался вечерами небольшой кружок, где читали вслух, беседовали или музицировали. Когда мать постарела, играли, случалось, и в карты. Мы часто бывали на таких вечерах в этой семье. В ту зиму я дольше, чем то, собственно, позволяла вежливость, задерживал одну книгу, которую мне дала прочесть мать придворной барышни. Поэтому как-то днем я пошел туда, чтобы лично вернуть книгу и извиниться. Когда я вышел через высокий свод пешеходной дорожки с внешней дворцовой площади на внутреннюю, из двора справа от меня выезжало несколько экипажей, которые преградили мне путь и вынудили меня остановиться. Рядом со мной стояло много людей, и мне было любопытно, что означают эти экипажи.
– Это важные господа, которые поздравляли императора по случаю его выздоровления и которых он только что принимал, – сказал кто-то рядом.
Последний экипаж везли два вороных, а сидел в нем один-единственный человек. Шляпа его лежала с ним рядом, и его седые волосы были открыты зимнему воздуху. Из-под полурасстегнутого пальто видны были звезды орденов. Когда этот экипаж поравнялся со мной, я ясно увидел, что сидел в нем мой старый гостеприимец, так доброжелательно приютивший меня в доме роз. Он быстро, как ездят в экипажах такого рода, проехал мимо и повернул к городу. Он выехал из Бурга через те ворота, где поддерживают карниз два великана. Я хотел спросить кого-нибудь из моих соседей, кто это. Но поскольку в веренице экипажей, которые преградили пешеходам дорогу, его экипаж был последним и путь сразу же стал свободен, все мои соседи уже разошлись, а те, что оказались рядом со мной теперь, с близкого расстояния экипажа не видели.
Я прошел через двор и поднялся по так называемой имперско-канцелярской лестнице.
Я застал старую даму одну, передал ей книгу и принес извинения.
В ходе разговора я упомянул о старике, увиденном в экипаже, и спросил, не знает ли она, кто это. Она ни о чем не знала.
– Я не глядела в окна, – сказала она, – в этом большом дворе много чего происходит, я не обращаю на это внимания. Да и не знала я, что у императора шел прием, вчера он был еще не совсем здоров. Когда был жив муж, мы всегда поглядывали на большую площадь Хофбурга, и хотя там происходят важные события, повторяется все-таки, если наблюдать это много лет подряд, одно и то же. И наконец вовсе перестаешь смотреть на это и сидишь себе за книгой или за рукодельем, когда во дворе командуют «в ружье», скачут всадники или катятся экипажи.
– Кто же ехал с приема в последнем экипаже, Генриетта? – спросила она у вошедшей дочери.
– Это был старик Ризах, – ответила та, – он приезжал представиться его величеству и выразить свою радость по поводу его выздоровления.
В юности я часто слышал фамилию «Ризах», но обращал прежде так мало внимания на то, чем занимается человек с этой фамилией, что и понятия теперь не имел, кто он такой. Поэтому с обычной при подобных вопросах почтительностью я спросил об этом и узнал, что, хотя барон фон Ризах не занимал высших государственных постов, он в важные и трудные годы стареющего ныне императора участвовал в самых значительных его начинаниях, что вместе с людьми, вершившими дела Европы, он трудился над улаживанием этих дел, что его высоко ценят иностранные владыки, что от него ждали восхождения на самый верх, но он отошел от дел. Он живет большей частью в деревне, но часто наезжает сюда и навещает кого-нибудь из своих друзей. Император очень уважает его, и еще теперь к нему время от времени обращаются за советом. Он, по слухам, был женат на богатой женщине, но жену потерял. Вообще-то об этих обстоятельствах никто толком не знает.
Все это сообщила мне придворная барышня.
– Видишь, милая Генриетта, – сказала старая дама, – как все на свете меняется. Ты этого еще не знаешь, потому что молода и ничего не испытала. Низкое становится высоким, высокое – низким, одно становится таким, другое – другим, а третье остается прежним. Этот Ризах очень часто бывал у нас в доме. Когда отец вывозил нас на прогулку в своей старой докторской карете с темно-зеленой и черной полосками, Ризах не раз сидел на козлах, а то даже, когда мы выезжали за город, где нас никто не мог увидеть, становился, как лакей, на запятки, ибо такие при отцовской карете имелись. Мы были совсем дети, он был юный студент, без знакомств, неведомого происхождения, о котором, впрочем, никто и не спрашивал. Когда мы бывали в саду при нашем загородном доме, он вместе с братьями прыгал через гимнастический брус, гонял с ними в воду собак или раскачивал качели. Он привел в наш дом в товарищи моим братьям твоего отца. Тогда трудно было сказать, кто красивее – Ризах или твой отец. Но вскоре Ризах стал реже показываться, не знаю почему, прошло несколько лет, и мы соединились с твоим отцом священными узами брака. Братья, поступив на государственную службу, разъехались, родители умерли, о Ризахе заходила речь часто, но встречались мы редко. Твой отец начал свою деятельность главным образом тогда, когда Ризах уже вышел в отставку. И вот я опять в Бурге, но в другой его части, твоего отца нет на свете, ты уже не ребенок, ты несешь службу у высокой и милостивой повелительницы, а когда заговорили о Ризахе, мне почудилось, что не прошло и нескольких лет с тех пор, как он раскачивал качели в саду.
Я спросил, нет ли у Ризаха именья в Нагорье.
Мне сказали, что есть.
Вернувшись домой, я рассказал за обедом моим родным о сегодняшней встрече. Отец очень хорошо знал барона фон Ризаха. В прежние времена он не раз с ним встречался, но давно уже потерял его из виду. В пользу того, что в доме роз меня приютил именно барон фон Ризах, говорило то, что я сам, если только меня не обмануло из-за скорости езды сходство, увидел его, что у него есть в Нагорье имение, что он человек состоятельный, каковым мой гостеприимец, судя по всему, был, и что он обладает высокими умственными способностями, каковыми мой гостеприимец тоже, кажется, обладал. Решили не вести дальнейшего расследования, поскольку мой гостеприимец не пожелал назвать себя, и оставить все так, как есть.
Кроме этих двух совпадений, важных хотя бы для меня, в ту зиму не случилось ничего, что особенно привлекло бы мое внимание. Я был очень занят, часто урывал для работы и ночные часы, и для меня зима пролетела гораздо быстрее, чем то бывало в прежние годы. В общем же меня особенно удовлетворяли те вспомогательные средства, какие дает для образования большой город и каких нигде больше не найдешь.
Когда дни стали длиннее, когда настоящее городское веселье прекратилось и пошли тихие недели поста, я как-то спросил Преборна, почему он не показал мне графиню Тарона, которую так любит, которая так хороша и для завоевания которой он призывал на помощь меня.
– Во-первых, она не графиня, – ответствовал тот, – я точно не знаю ее звания, отец ее умер, и живет она с богатой матерью. Но я знаю, что она не дворянка, чему я рад, потому что и сам не дворянин, а во-вторых, они с матерью не приезжали этой зимой. Вот почему я не мог показать ее тебе, а ты нашел повод посмеяться надо мной. Но сначала ты должен увидеть ее. Все, кому сегодня говорят комплименты, все, кого превозносят до небес, все, кто блистал, – ничто по сравнению с ней, даже меньше, чем ничто.
Я возразил, что вовсе не смеялся над ним, а просто спросил.
По мере того как приближалась весна, я все больше готовился к своему путешествию. В этом году я хотел приступить к нему раньше, потому что собирался, прежде чем уйду в горы, побывать в доме роз. С каждым годом мои приготовления становились обстоятельнее, потому что с каждым годом я приобретал больше опыта и заходил в своих замыслах все дальше. В этом году я решил взять с собой больше принадлежностей для рисования и даже краски. Как вообще обстоит дело с привычкой, так было и в моем случае. Если каждую осень я тосковал по домашнему уюту, то каждой весной я чувствовал себя перелетной птицей, которая должна вернуться в места, покинутые ею осенью.
Когда в марте в городе установились довольно приятные дни, манившие людей на лоно природы, я свои приготовления закончил и тепло, как обычно, простившись с родными, однажды утром отправился в путь.
И тогда, как и теперь, мне очень претило расставаться с близкими ночью и начинать путешествие в ночные часы. Почта же отправлялась тогда в Нагорье лишь вечером, поэтому я предпочел нанять коляску. Загородные дома, принадлежавшие горожанам, еще не пробудились от зимнего сна. Частично они были укутаны соломой или обиты досками, что очень не вязалось с ясным небом и уже повсюду распевавшими жаворонками. Ехал я только по равнине. Добравшись до холмов, я покинул коляску и продолжил путь обычным своим образом – короткими пешими переходами.
Везде я снова рассматривал постройки, казавшиеся мне чем-либо примечательными. Когда-то я где-то читал, что человеку легче узнать и полюбить те или иные предметы, если он видит рисунки с них и картины, чем если видит их воочию, потому что ограниченные размеры рисунка передают в уменьшенном виде и порознь все то, что в действительности предстает большим и в совокупности со своим окружением. Мой опыт это мнение, кажется, подтверждал. С тех пор как я посмотрел архитектурные рисунки в доме роз, я воспринимал произведения архитектуры легче и не понимал, почему прежде не обращал на них такого внимания.
В Нагорье было еще гораздо холоднее, чем в городе в день моего отъезда. Когда однажды утром я дошел до букового леса во владениях моего гостеприимца, где Алицкий ручей впадает в Аггер, воду во многих местах покрывала еще кора льда. Теперь дом роз произвел на меня совсем другое впечатление, чем когда предстал мне белым пятном в сочной, темной зелени полей и деревьев под жарким и душным небом. Поля, за исключением зеленых полос озими, представляли собой еще бурые глыбы голой земли, на деревьях еще не было почек, и белое пятно дома маячило на каком-то бледно-фиолетовом фоне.
Я прошел по шоссе неподалеку от Рорберга и вышел наконец к тому месту, откуда поднимается по холму проселочная дорога к дому роз. Я пошел между заборами и живыми изгородями, пошел по пригорку между полями и оказался перед знакомым садом. Теперь он был совсем другим. Голые деревья вздымали черные и коричневые ветки в синий воздух. Единственной зеленью была решетка сада. На розовом деревце у дома лежала циновка красивой выделки. Я дернул ручку звонка, появился человек, который знал меня и впустил, и я был отведен к хозяину, находившемуся в саду.
Я застал его в такой же одежде, как летом, только сшитой из более теплой материи. Седые волосы его ничем по обыкновению покрыты не были.
Он показался мне снова, как и прошлым летом, совершенно слившимся со своим окружением.
Работники мыли стволы плодовых деревьев водой и мылом. Видел я также людей на лестницах, срезавших с деревьев отмершие и лишние ветки. Когда я уходил прошлым летом, мой гостеприимец попросил меня сообщить о своем возвращении заранее, чтобы я застал его дома. Но он, видимо, не учитывал, что это окажется трудно, поскольку, как правило, я и сам не знаю, как могут измениться мои намерения в зависимости от погоды или других обстоятельств. Я, стало быть, не предупредил его и нагрянул на свой страх. Но, увидев меня, он обошелся со мной так же приветливо, как во время моего прошлогоднего пребывания в его доме.
Я сказал, что он сам виноват, что я так рано в этом году свалился ему на голову: он от души пригласил меня, и я, не удержавшись, явился сюда до того, как долины и тропы в горах очистятся настолько, чтобы я мог приступить там к своим занятиям.
– У нас хватает комнат, как вы знаете, – сказал он, – мы всегда рады гостям, а вы гость никоим образом не нежеланный, как я вам уже прошлым летом сказал.
Он хотел проводить меня в дом, но я заметил, что прошагал сегодня всего три часа, что еще полон сил и рад был бы остаться с ним в саду. Единственное, о чем я прошу, – это велеть отнести мои мешок и палку в мою комнату.
Он вынул из кармана серебряный колокольчик, который всегда носил с собой, и позвонил. Звук даже на воздухе получился очень пронзительный, и из дома вышла служанка. Хозяин поручил ей отнести мой мешок, который я успел снять с себя, и палку, которую я ей вручил, в мою комнату.
Я спросил о Густаве, спросил о рисовальщике в столярной мастерской, спросил даже о седом старике садовнике и его жене. Густав здоров, услыхал я в ответ, он совершенствуется умственно и физически. Сейчас он занимается в своем кабинете, и он будет, конечно, очень рад увидеть меня. У рисовальщика все по-прежнему, он очень старателен, а что касается садовника и его жены, то они уже много лет не меняются и нынче таковы же, какими я видел их прошлым летом. Наконец, я спросил о челяди, о садовых рабочих и работниках на хуторе. Все они благополучны, гласил ответ, со времени моего прошлогоднего визита никто не болел, да и никаких оснований для недовольства у работников не было.
После всяких общих слов, в частности, о состоянии дорог, по которым я пришел сюда, и об озими на полях, он снова перевел свое внимание на работу, пред ним делавшуюся, и я последовал его примеру. Когда-то, когда он рассказал мне, что у него принято мыть стволы, эта процедура представилась мне очень канительной. Но сейчас я увидел, что все это делается очень просто с помощью раздвижных стремянок и досок. Щетками на длинных палках легко можно было достать до самых высоких веток, а поскольку люди были убеждены в целесообразности этой меры, дело двигалось со скоростью, какой я не ожидал. И правда, глядя на вымытый и очищенный ствол, сверкающий гладкостью и чистотой рядом со своим еще заскорузлым и грязным соседом, я невольно думал, что у одного дела очень хороши, а у другого вид довольно унылый. Мне вспомнились гордые слова, сказанные мне моим гостеприимцем прошлым летом, – чтобы я только взглянул на ствол этой вишни: не напоминает ли его кора тонкий серый шелк. Она и впрямь была как шелк и, наверное, походила на него все более, потому что за ней каждый год так ухаживали.
Когда мы вскоре стали углубляться в сад, я увидел и другие работы. Подвязывались и приводились в порядок живые изгороди, под них укладывали терновый хворост для птичьих гнезд, подправляли подпорченные зимой дорожки, рыхлили землю под карликовыми деревьями, уже подрезанными, смотрели, держатся ли еще подпорки у слабейших из них или сгнили в земле. Завязывали развязавшиеся за зиму веревочки, перекапывали огород, приоткрывали и закрывали зимние грядки, чинили насосы, вбивали гвозди, наконец, чистили и укрепляли домики для птиц.
Я оставил моего гостеприимца, поскольку он был очень занят руководством работами, и пошел бродить по саду. Птиц прилетело уже изрядное количество, они шмыгали в голых ветках деревьев, и уже нет-нет да слышались щебет и шебуршение. Особенно приятно и звонко пели в окрестных полях взлетавшие жаворонки. Из-за отсутствия листьев на кустах и деревьях поилки и кормушки для птиц были везде заметнее, да и искал я их теперь больше, чем в первый свой приход, потому что уже знал о них. Я увидел множество коробочек для зерен, о которых мне рассказывал мой гостеприимец.
Осматривал я и ветки. Почки листьев и цветов уже сильно набухли и ждали часа, когда распустятся.
Я поднялся до высокой вишни и посмотрел поверх сада и поверх дома на горы. Надо всем разливался ясный, синий воздух. Этот прекрасный день, какие ранней весной выдаются еще довольно редко, и побудил моего гостеприимца затеять работы в саду. Под ясным воздухом земля расстилалась еще совсем голая. Я хотел сходить и к полям. Однако земля, утром, вероятно, еще замерзшая, теперь размякла и размокла, так что идти по ней было бы неприятно и грязно. Я поглядел на темные озими, на голые комья соседних с ними полей и стал спускаться.
Я пришел к садовнику и его жене. Мне не показалось, что они, как сказал мой гостеприимец, не изменились. Старик поседел, по-моему, еще больше. Его волосы уже не отличались от полотна. А жена не изменилась. Она была, видимо, из очень чистоплотной семьи, потому что держала дом в очень большой опрятности, а старика одевала донельзя аккуратно и строго. Он произвел на меня точно такое же впечатление, как в прошлом году: словно принадлежал к совсем другому сословию.
Когда я шел от теплицы к площадке для кормления птиц, мне встретился Густав. Он, вскрикнув, подбежал ко мне и поздоровался со мной.
Мальчик этот очень изменился за короткое время. Он стоял передо мной очень красивый, и на фоне сурового пейзажа, еще без листьев, без травы, еще без единого стебелька и цветка, пейзажа, состоявшего в соответствии со временем года лишь из бурой земли, бурых стволов и голых веток, он казался еще красивее. Такое я часто замечал при рисовании: животные, например, при лохматой голове кажутся еще более блестящими, а нежные детские личики, когда они окаймлены мехом, делаются еще нежнее. На щеках его играл легкий румянец, на лоб падали густые каштановые волосы, а большие черные глаза были как у девушки. В них, хотя он был очень весел, таилась какая-то грусть.
Мы пошли к площадке, где хлопотал его приемный отец. По дороге я рассказал ему о своих родственниках – о матери, об отце, о своей милой сестре. Рассказал я ему и о городе – как там живут, какие в нем есть развлечения, какие неприятные стороны и как я провожу там время. Он сказал мне, что уже приступил к естествознанию, что отец показывает ему опыты и что этот предмет ему нравится.
Мы пробыли некоторое время возле его приемного отца. Густав все мне показывал, обращая мое внимание то на одну, то на другую перемену, происшедшую с прошлого моего прихода.
Обед соединил нас в доме.
Сидя за едой напротив своего старого гостеприимца, я вдруг заметил, какие у него прекрасные зубы. Очень частые, белые, маленькие, поблескивающие эмалью, без единого изъяна. На щеках его от долгого пребывания на свежем воздухе был здоровый румянец, только волосы его, показалось мне, стали, как и у садовника, еще белее.
После обеда я удалился в свою комнату. Она была очень приятно устроена, и в печи горел согревающий огонь.
Пополудни мы пошли в столярную мастерскую. Ойстах, шагнув мне навстречу, поздоровался со мной очень весело, и я ответил на его приветствие самым сердечным образом. Другие рабочие тоже дали понять, что они меня узнали. Сначала я все осмотрел мельком и в общих чертах. Знакомый мне прекрасный стол продвинулся очень сильно, но далеко еще не был готов. Снова было сделано несколько приобретений. Мне показали их, объясняя, что может из них получиться. Сделаны были и планы новых самостоятельных работ, и передо мной накоротке разложили наброски к ним. Я попросил у Ойстаха позволения посетить его раз-другой за время своего пребывания здесь. Он разрешил мне это очень охотно.
Затем, несмотря на весьма скверные дороги, мы совершили далекую прогулку. Когда я упомянул о том, что уже заметил в саду птиц, мой гостеприимец сказал:
– Пробудь вы у нас подольше, вы узнали бы теперь всю историю жизни этих пернатых. Зимовавшие здесь уже взбадриваются, улетавшие постепенно возвращаются, их встречают криком. Они набрасываются на корм и едят торопливо и жадно, пока не забыты испытанные ими на чужбине заботы о пище. Ведь они там вряд ли находят кормильца и потчевателя. Теперь они становятся все доверчивее и поют с каждым днем все прекраснее. Затем в ветках начинается воркование, и они гоняются друг за другом. Потом начинается домашняя жизнь. Они заботятся о будущем и строят из всякого мусора гнезда. Я тогда велю надергивать для них ниток, но они не всегда их берут, иногда я вижу, как птица рвет какую-нибудь навозную соломинку. Затем приходит время труда, как у нас в зрелые годы. Легкомысленные птицы становятся серьезны, они без устали кормят своих птенцов, воспитывают их и учат, чтобы привить им какие-то навыки, особенно для предстоящего долгого перелета. Поближе к осени снова выдается более свободная пора. У них наступает как бы бабье лето, и они некоторое время играют, перед тем как отбыть.
Вернувшись с прогулки уже к вечеру, мы собрались в столовой у камина, где горел веселый огонь. Позвали и Ойстаха, призван был и седой садовник, чтобы рассказать, как преуспели растения на зимних грядках и в теплицах. Экономка Катарина ставила время от времени на столик теплое питье.
На следующий день утром я пошел к своему гостеприимцу в кладовку, чтобы посмотреть, как он кормит птиц. Он приготовил, достав из ящичков, всяческий корм и открыл окно над дощечкой. Сам он остался у окна, а я стоял рядом с ним. Тем не менее птицы прилетели, одни покружившись, другие по прямой линии. Его они не боялись, потому что знали своего кормильца, а меня не боялись, потому что я стоял рядом с ним. Они толкались, стучали клювами, щебетали, а порой даже и дрались.
– Поздней весной и летом я даю самкам какую-нибудь лакомую добавку, – сказал он, – потому что среди них может оказаться обремененная заботами мать. Те, что жрут так торопливо и в то же время так испуганно, – это чужие. Они ни за что не приблизились бы, если бы их не принудил к тому лютый голод. В суровые зимы я видел на этих дощечках редчайших птиц.
Когда все кончилось и гости перестали прибывать, он затворил окно.
Затем я поднялся на чердак дома, потому что мой гостеприимец сказал, что теперь и зайцам рассыпают корм за пределами сада и что сверху их можно увидеть. Кроме озимых и сухой хвои, поживиться пока нечем, отчего и приходится им помогать. Как только служанка рассыпала листья и удалилась, зайцы не заставили себя ждать. Я привинтил к балке подзорную трубу и наблюдал забавное зрелище – на это обратил мое внимание Густав, – как в трубе появляется огромный заяц и, глядя на подозрительное угощение испуганными глазами, быстро шевелит губами, словно уже ест. Поглядев на это, я спустился и пошел с Густавом в комнату, где стояли приборы для занятий естествознанием.
Теперь настал час утренней трапезы. В зимнее время завтракали всегда в этой комнате естествоведческих приборов, потому что, проводя часть первой половины дня у себя в комнатах, не хотели спускаться в столовую, а в других покоях старика, в кабинете и спальне, в это же время происходили уборка и проветривание.
Мой гостеприимец уже ждал меня и Густава, ведь на чердак он с нами не поднимался. Комната была натоплена, и близ печи стоял накрытый стол со всем необходимым для приятного утреннего подкрепления. Он стоял на свободном пространстве, вокруг которого располагались научные инструменты.
Когда мы сидели, позавтракав, а комнату наполняло приятное тепло и на утреннем солнце, очень косо светившем в окна, приборы сверкали медью, стеклом и деревом, я сказал своему гостеприимцу:
– Странное дело, когда я вернулся из вашего имения в город и к тамошним заботам, ваше житье здесь вспоминалось мне как сказка, а сейчас, когда я здесь и вижу это спокойствие, здешняя жизнь снова кажется мне настоящей, а городская – сказкой. Большое стало для меня маленьким, а маленькое – большим.
– То и другое, видимо, необходимо для полноты и счастья жизни, – отвечал он. – Люди становятся несчастны оттого, что хотят лишь чего-то одного, восхваляют лишь что-то одно, оттого, что они односторонни в своем желании насытиться. Будь мы в ладу с самими собой, мы гораздо больше радовались бы земным благам. Но от избытка желаний и вожделений мы прислушиваемся только к ним и неспособны понять невинность вещей, что вне нас. К сожалению, мы находим их важными, когда они оказываются предметом наших страстей, и неважными, когда они с нами не связаны, а ведь часто все бывает наоборот.
Тогда я еще не вполне понял эти слова, я был еще слишком молод и сам часто слышал только голос моей души, а не вещей, меня окружавших.
В полдень прибыл тот мой чемодан, что я отправил в дом роз багажом. Я распаковал его, показал некоторые книги, рисунки и другие предметы, составлявшие его содержимое, зашедшему ко мне Густаву и устроился в своей комнате.
Так потекли дни.
В этом доме каждый был независим и мог заниматься своим делом. Только общий распорядок дня связывал в известной мере людей друг с другом. Даже Густав казался совершенно свободным. Закон, управлявший его трудами, был дан только один раз и был очень прост, юноша усвоил его, он не мог не усвоить его, будучи смышлен, и жил по нему.
Густав очень просил меня побывать разок на его занятиях естествознанием. Я сказал об этом моему гостеприимцу, и у того не было возражений. Я присутствовал на этих занятиях не один раз, а несколько. Старик сидел в кресле и рассказывал. Он описывал какое-нибудь явление, объяснял его очень ясно, при возможности показывал с помощью приборов своей коллекции, а в ином случае старался передать рисунком или каким-то наглядным уподоблением. Затем он рассказывал, каким путем пришли люди к познанию данного явления. Затем он проделывал то же самое с другим явлением, родственным. Представив достаточно широкий, как ему казалось, круг связанных друг с другом явлений, он выделял общую их черту и излагал суть явления или закон. Основой такого преподавания не служила какая-нибудь книга, Густав записывал по памяти то, что ему было рассказано, старик затем исправлял это в его присутствии, и таким образом мальчик не только получал учебник естествознания, но, благодаря записыванию и исправлению, выучивал и сам предмет. Усвоенное Густавом обсуждалось порой как бы в дружеской беседе. Язык учения был всегда так прост и ясен, что и ребенок, казалось мне, смог бы понять эти вещи. Тут-то у меня и открылись глаза на то, как неправильно преподают эту науку иные учителя в городе, обряжая ее в какую-то ученую тарабарщину, которой ученик не понимает и с помощью которой они так припутывают ко всему математику, что от обеих наук ничего не остается и никакого единого целого тоже не получается. Я увидел, что Густав тоже применяет к естествознанию счет, но делает это всегда с пониманием и полной ясностью и смотрит на счет не как на главное дело, а как на слугу природы. На основании собственных своих прежних работ я заключил, что и в этом предмете он получил основательную подготовку. Я как-то спросил его об этом и узнал, что и тут его учителем был приемный отец.