355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адальберт Штифтер » Бабье лето » Текст книги (страница 27)
Бабье лето
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:56

Текст книги "Бабье лето"


Автор книги: Адальберт Штифтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 41 страниц)

Отцовские книги усилили мое внимание к теме, изложенной в них, и, взяв их с его разрешения в свою квартиру, я принялся их просматривать. Они вызвали у меня желание поближе познакомиться с архитектурой и с ее историей с самого начала, и я, по совету отца и других, купил все нужные для этого книги.

5. Союз

Зима прошла как обычно. Я приводил в порядок привезенные вещи и наверстывал письменные дела, запущенные летом из-за работы на воздухе и других потерь времени. Общение с родными в тесном кругу дома было для меня самым любимым занятием, доставляло мне больше всего удовольствия и радости. Отец выказывал мне с каждым днем все больше уважения. Выказать в большей мере любовь он не мог бы, ибо всегда доказывал ее как нельзя лучше. Но если раньше, при нежнейшей заботе о моем благополучии, при хлопотах обо всем, что мне нужно было для жизни и для образования, отец предоставлял мне самостоятельность, был всегда любезен и мил, никогда не направлял меня в какие-то другие, возможно более удобные для него стороны, то теперь, хотя все это оставалось как прежде, он чаще расспрашивал меня о моих устремлениях и вникал в связанные с этим обстоятельства, советовался со мной, узнавал мое мнение по поводу своих коллекций или каких-нибудь домашних дел и соответственно поступал, говорил со мною о произведениях поэтов, историков, художников чаще, чем то бывало в прежние времена. Он проводил в моем обществе много времени у своих картин, книг и других вещей и любил собирать нас в стеклянном домике, который продувался согретым воздухом, уютно обтекавшим старинное оружие, старинные резные изделия и обшивку пилястров. Отец говорил о разных предметах и явно радовался возможности провести вечер в узком кругу семьи. Мне казалось, что в последнее время он не только раньше возвращался домой из конторы, но и вообще проводил в стенах дома больше времени, чем в прежние годы. Мать очень радовалась бодрому настроению отца, она интересовалась его замыслами и делала все, что могла сделать сама для их осуществления. Казалось, она любила нас, детей, больше, чем в прошлые времена. Клотильда все более сближалась со мною, она была как бы моим братом, а я – ее другом, советчиком, собеседником. Казалось, у нее не было никаких других чувств, кроме любви к нашему дому. Мы продолжали упражняться в испанском языке, в игре на цитре, в рисовании и живописи. Кроме того, она радела о домашнем хозяйстве, угождая матери и стараясь снискать ее похвалу. Если что-либо в этом роде, требовавшее большой тщательности и сноровки, Клотильде особенно удавалось, она испытывала большее удовлетворение, чем если бы получила награду в каком-нибудь трудном и важном соревновании перед какой-то уважаемой публикой.

На приемах, которые с меньшим или большим числом гостей, только реже, чем в прежние годы, устраивались в нашем доме, разговоров велось теперь больше, чем когда мы были моложе. Обсуждались серьезные вещи, государственные дела, общественные события, заставлявшие говорить о себе. Беседовали также о своих занятиях, пристрастиях или на такие обычные темы дня, как театр или обстоятельства ближайшего окружения. Не пренебрегали и известными развлечениями, музыкой, танцами, пением песен. Молодые люди заводили новые знакомства, старики поддерживал и давние.

Я навещал своих друзей, беседовал с ними, рассказывал им в общих чертах, чем занимаюсь. Они вводили меня в круг своих впечатлений и обращали мое внимание на те или иные личности.

Я продолжал писать красками, изучал драгоценные камни и бывал в театрах.

С большим удовольствием читал я книги об архитектуре, тут открывалось мне новое поприще, сулившее большие успехи в своем дальнейшем развитии.

Вечера у княгини приобретали для меня все большую важность. Постепенно сложилось сообщество, члены которого часто и охотно собирались в комнате княгини. Обсуждали самые занимательные предметы, не боясь касаться вопросов самоновейшей философии. Разбирались в этих вещах, как могли, облекали своеобразные выражения так называемых специалистов в обычные слова, прибегая просто к здравому смыслу. То, что удавалось таким путем сообща извлечь, становилось твоим достоянием, и если общество считало это ценным, ты и хранил это как ценность. Если же казалось, что налицо тут только слова, из которых нельзя извлечь никакого определенного смысла, то вопрос оставляли и не возвращались к нему. Занятия литературой и испанским языком продолжались вовсю.

В очень ясные дни, когда солнце заливало комнаты, я работал в стеклянном домике над зарисовками обшивки пилястров для моего гостеприимца. Я старался зарисовать их как можно лучше, чтобы угодить или даже доставить удовольствие человеку, которому был стольким обязан и которого так уважал. Я хотел сначала набросать рисунки, а по ним уже написать картины маслом. Рисунки я сделал на светло-коричневой бумаге, сгустил тени черным, передал световые пятна более светлым коричневым цветом, а самые яркие блики – белым. Изготовив таким способом рисунки и путем всяческих сравнений и измерений убедившись, что они во всех соответствиях правильны, я приложил к ним масштаб, в каком они выполнены. Затем приступил к изготовлению картин. Они были немного меньших размеров, чем наброски, но точно повторяли все их пропорции. Писал я всегда в одни и те же предполуденные часы, чтобы вполне верно передать отблески, световые пятна и тени, а также общую цветовую гамму. В отношении красок тут подтвердился мой прежний опыт. На покрытые пленкой лака резные изделия окружающие предметы оказывали определенное влияние: мечи, боевые палицы, темно-красные драпировки, плоскости стен, пола, оконные занавески и потолок отражаются в них какими-то удлиненными, нечеткими контурами. Вскоре я заметил, что если все это передавать красками, то изображаемые предметы хоть и выигрывают в богатстве и прелести, но утрачивают понятность, коль скоро не написана заодно и сама комната со всем своим содержимым, что дало бы необходимое объяснение. Поскольку сделать это я не мог, да и не ставил себе такой цели, я убрал из комнаты все случайное и броское и писал резные панели такими, какими они представали мне в оставшемся окружении, чтобы, с одной стороны, быть правдивым, а с другой – опусти я все и всяческие воздействия окружения – не заменять их чем-то просто неуместным, не отнимать у своего предмета жизнь, ибо, будучи отрешен от всякого окружения, он лишился бы места для своего бытия, а значит, и бытия вообще. Каков истинный здешний цвет резных панелей, определится само собой всей совокупностью и будет явствовать из нее. Я не жалел труда, стараясь выполнить эту работу с той точностью, какая только была возможна при моих силах и знаниях. Я подбирал краски до тех пор, я до тех пор искал надлежащего оттенка и нужного блеска, пока картина, поставленная рядом с предметом, не делалась неотличимой от него издали. Рисунок картины не мог быть неверен, потому что он точно воспроизводил первоначальный набросок, который я составил по математическим правилам. Сочтя свою работу законченной, я показал ее отцу, и тот, за исключением отмеченных им маленьких недочетов, одобрил ее. Недочеты я, к его удовольствию, устранил. Затем все было уложено в удобные ящики и приготовлено к перевозке.

Шли уже чуть ли не предвесенние дни, а я только еще кончал этот труд. Объяснялось это главным образом тем, что более поздними, более светлыми днями зимы я мог пользоваться больше, чем более ранними, хмурыми.

Весной я снова отправился в путь.

Сначала я навестил моего гостеприимца, я привез ему ящики с зарисовками панелей и вручил ему и набросок, и картину резных украшений. Он вызвал Ойстаха в комнату, где все это было разложено. Оба очень благоприятно отозвались об этой работе, благоприятнее, чем о любой другой, какую я им когда-либо показывал. Меня это очень радовало. Ойстах сказал, что очень хорошо различимы подлинные краски и те, что возникли от посторонних воздействий, причем по последним можно догадываться о характере окружающих предметов. Они поставили картину в нужном отдалении и одобрительно ее рассматривали. Особенно признательно говорил Ойстах о правильности и полезности наброска.

После короткого посещения дома роз я отправился в ельники, но и там пробыл недолго и углубился в горы, чтобы найти опорное место для новых своих работ. Найдя таковое, я направился в Лаутерскую долину, а там в трактир «У кленов», чтобы подрядить Каспара и других своих прошлогодних помощников и на нынешний год. Когда подряд, к взаимному, полагаю, удовлетворению, состоялся, я задержался в трактире еще на несколько дней, отчасти для того, чтобы мои люди могли подготовиться к отъезду, отчасти же для того, чтобы, воспользовавшись случаем, опять насладиться полюбившимся мне домом, полюбившейся долиной и ее окрестностями. Я не раз ходил в Ротмоор, чтобы посмотреть там, что происходит с изделиями из мрамора. Мне показалось, что за год дело сильно продвинулось. Я договорился там также о работах, которые можно было бы для меня сделать, если бы я нашел нужный для этого мрамор. Попытки напасть на след дополнений к отцовским панелям, купленным мною в этих местах, оказались и нынче, как прежде, напрасными.

В Лаутерской долине случилось одно событие, очень меня взбодрившее. Объявился мой учитель игры на цитре, который на какое-то время совсем пропал без вести. Он выразил большую радость по поводу нашей встречи и сказал, что хочет последовать за мною в Карграт, то есть в чашу хребта, теперешнее опорное место моих работ, деревушку на травянистых, без деревьев и без кустов, холмах, почти у вечного льда, с бедными жителями и еще, может быть, более бедным, скромным священником. Мой знакомец сказал, что будет за плату выполнять работы, которые я ему поручу, а в свободное время мы будем играть на цитре. У него еще не было ученика, упражнения с которым доставляли бы ему столько радости. Я решил рискнуть, и мы договорились о взаимных условиях.

Когда все было готово, мы отправились из трактира «У кленов» в Карграт. Я шел со своими людьми глухими, быстрее ведущими к цели горными тропами. Только один раз наш путь проходил по отрезку торной дороги, и там я нанял две легких повозки. В Карграте я нашел маленькую комнатку. Для моих людей был приведен в порядок амбар, а для хранения моей утвари специально сколотили крохотный домик. Мы были теперь вблизи самых больших высот. В мое крошечное окошко глядели три снежные вершины Ступенчатых Голов, за ними высилась отвесная, довольно стройная, ослепительно белая игла острия Кара, а рядом, на Зимми, тянулись блестящие, как драгоценные камни, поля наста или льда. Очень острую башню деревенской церкви овевал резкий, почти жесткий горный воздух, спускавшийся на наши головы и лица, далеко за чашей лежали другие горы и гуще населенные края.

Игра моего вновь обретенного учителя меня действительно очень радовала. За время, что я не видел его, я почти забыл уже, как замечательно он играет. Все, что я с тех пор слышал, бледнело и меркло перед его игрой, к которой я должен применить выражение «дивное диво». Кажется, что этот музыкальный инструмент овладевает и завладевает им самим. Играя, он становится другим человеком, он проникает в собственные глубины и в глубины других людей, причем в добрые. На этих горных вершинах прекрасная его игра была, пожалуй, еще прекраснее, еще более трогательна и одинока.

Если в прошлом году нас замыкали леса и кручи, оставляя обзор лишь в редких местах, то нынче мы почти всегда находились на открытых высотах, и только в виде исключения бывали заперты кручами или лесами. Самым частым свидетелем наших усилий был лед.

Когда календарь сказал, что розы, наверное, уже отцветают, я решил навестить моих друзей. Я все приготовил в Карграте к своему отсутствию и возвращению и отправился в путь.

Когда я прибыл в Асперхоф, садовник и слуги сказали, что Матильда, Наталия, мой гостеприимец, Ойстах, Роланд и Густав уехали в Штерненхоф. Розы уже отцвели, и меня вообще-то никто не ждал. Мой гостеприимец сказал, что поскольку я весною сообщил, что обоснуюсь нынче у самого льда, то вряд ли я захочу пускаться оттуда в дальний путь, но осенью, вероятно, сокращу свою работу и загляну ненадолго к своим друзьям. Но если я все-таки появлюсь, людям велено было сказать, что меня просят приехать в Штерненхоф.

И вот на следующий день я нанял на почте легкую коляску и направился в Штерненхоф.

Подъехав к его окрестностям, я увидел на изгородях и в садах еще цветущие розы, хотя в Асперхофе ни на решетке, ни в саду их вовсе не было, если не считать отдельных увядших и сморщенных цветков, которые забыли срезать. Да и на подъеме к замку, на кустах, окаймлявших кое-где газон, – в Штерненхофе специально не разводили роз, а сажали их только с декоративной целью – еще были готовые вот-вот раскрыться почки. Объясняется это, возможно, тем, что Штерненхоф расположен ближе к горам и выше, чем дом моего друга.

Во дворе слуги приняли у меня мою кладь и лошадей и направили меня к большой лестнице. Когда обо мне доложили, я был отведен в комнату Матильды, где застал ее одну. Она прошла навстречу мне почти к самой двери и приняла меня с обычной своей искренней сердечностью и приветливостью. Она подвела меня к столу, стоявшему возле украшенного цветами окна, где любила сиживать, и указала на стул напротив себя. Когда мы сели, она сказала:

– Я очень рада, что вы приехали, мы уж думали, что нынче вы не пуститесь в этот далекий путь.

– Где меня так любезно принимают, – отвечал я, – и где ко мне так добры, туда я всегда рад держать путь, и я проделываю его ежегодно, хотя он и далек и хотя мне приходится прерывать свои занятия.

– А сейчас вы застали в доме только меня и Наталию, – отвечала она. – Увидев, что розы отцвели, а вы так и не появились, мужчины решили, что вы этим летом вообще не приедете, и отправились в небольшую поездку. Густав тоже участвует в ней, ведь он так любит поездки. Они посетят одну церквушку в уединенной горной долине, зарисовку этой церквушки привез Роланд. Церковку на рисунке нашли очень красивой, и к ней-то они и отправились под предводительством Роланда. Куда они поедут, когда осмотрят ее, я не знаю, но знаю, что они отлучились лишь на несколько дней и вернутся в Штерненхоф. Дождитесь их здесь, они будут рады увидеть вас, а я позабочусь, чтобы вам было здесь как можно удобнее.

– К удобствам я не привык, – возразил я, – и не очень-то их ценю. Мне только не хочется нарушать ваше одинокое теперь домашнее житье. Самое важное, что можно мне дать, я уже получил – любезный прием.

– Хотя любезный прием, конечно, важнее всего и хотя к удобствам вы равнодушны, – отвечала она, – любезная мина при приеме гостя – это, как она ни дорога, еще не все, любезность должна проявиться и в деле, и во исполнение нашего долга, который приятен нам, позвольте нам предоставить гостю елико возможный уют, а уж воспользуется он им или нет – это его дело.

– Того, что вы считаете долгом, я не оспариваю, – ответил я, – не подвергаю сомнению, только мне хочется, чтобы это требовало как можно меньше самопожертвования.

– Оно будет невелико, – сказала Матильда, – нужно только некоторое внимание к исполнительности людей, а уж его-то вы мне позволите проявить.

С этими словами она дернула шнурок звонка и велела вошедшему слуге позвать дворецкого.

Когда тот явился, она приказала ему в очень простых и коротких словах как можно лучше устроить меня в доме на долгий срок. Когда дворецкий уже уходил, она поручила ему еще тотчас сказать барышне, кто приехал, позднее она и сама сообщит ей об этом, а ужинать мы будем вместе в столовой.

Дворецкий удалился, и Матильда сказала, что теперь главное сделано и остается лишь выслушать доклад о том, как именно исполнено приказание.

Мы заговорили о другом. Матильда спросила меня о моих делах и об общем характере моих нынешних летних занятий.

Я отвечал, что мое физическое состояние по-прежнему благополучно. Меня с детства приучали к простой жизни, и это, при длительном пребывании на воздухе, дало мне прочное и доброе здоровье. Духовное же мое состояние зависит от моих занятий. Я стараюсь направлять таковые по своему усмотрению, и если они регулярны и сулят, на мой взгляд, успех, то они дают мне спокойствие и самообладание. Но в последние годы они, если иметь в виду мое главное направление, почти всегда были одни и те же, менялась только арена. Побочные направления, правда, становились другими, и так, наверное, будет продолжаться всю жизнь.

Затем я спросил, как поживают все наши друзья.

Матильда ответила, что все обстоит вполне удовлетворительно. Мой гостеприимец продолжает жить своей простой жизнью, он старается, чтобы его клочок земли как можно лучше выполнял тот долг, который возлагает на каждое земельное владение его же сохранность, он делает соседям и прочим людям много добра, делает без шума, стараясь пуще всего, чтобы все происходило тихо, он украшает свою жизнь искусством, наукой и другими вещами, относящимися наполовину к этой области и чуть ли не на половину к любительству, он старается наконец-то наполнить свою жизнь тем спокойствием преклонения перед высшей силой, которое правит всем сущим. То, что еще нужно для счастья, доброжелательность людей – она встречает его сама собой. Ойстах и довольно самостоятельный Роланд отчасти вплелись в эту ткань дел, отчасти подчиняются собственным побуждениям и обстоятельствам. Густав еще только устремляется вверх по лестнице своей юности, и она думает, что его стремление верно. Если это так, он достигнет последней ступени на любой вершине этой жизни, куда ему будет суждено забрести. Что касается, наконец, ее самой и Наталии, то женская жизнь – всегда жизнь зависимая, всегда только дополнение, и в этом состоят ее покой и твердость. Они обе потеряли ту опору в семье, которую могла бы дать им для твердости сама природа, они неуверенно живут в своем имении, должны многое черпать из себя, как мужчина, и женскими своими правами пользуются лишь в отсвете жизни друзей, с которой они связаны ходом лет. Так обстоят дела, так они по своей природе и продолжаются, так будут идти и впредь.

Этот рассказ Матильды вызвал у меня почти грусть. Она рассеялась, когда речь пошла о том, что случилось за это лето. Матильда рассказала мне о цветении роз, о гостях той поры, о жизни в Штерненхофе и о видах на урожай. Я немного описал ей теперешнее свое местопребывание, объяснил, чего добиваюсь и какими путями и средствами мы пытаемся это выполнить.

Поговорив так некоторое время, я откланялся и пошел в свою комнату.

Мне отвели и приготовили то же помещение, которое я занимал каждый раз, когда приезжал в Штерненхоф. Туда отвел меня из прихожей Матильды слуга. Комната имела почти такой же вид, как тогда, когда я был жильцом этого дома. Даже книги, которые каждый раз, чтобы занять меня, приносил дворецкий, забыты не были. После того как я некоторое время пробыл один, вошел дворецкий и спросил меня, все ли в моем жилье в должном порядке или у меня есть какие-то желания. После того как я заверил его, что лучшего и желать нельзя, и поблагодарил его за труды и заботливость, он удалился.

Немного отдохнув, я походил по комнатам, поглядел то из одного, то из другого окна на знакомые предметы, на близкие поля и далекие горы, а затем переоделся к ужину.

Ужинать меня вскоре и позвали, поскольку в замок я прибыл уже на исходе дня.

Я направился в столовую и застал там Матильду и Наталию. Матильда была одета иначе, чем когда я пришел в ее комнату по приезде. О Наталии я этого не знал, но, поскольку на ней было такое же платье, как на Матильде, я предположил, да и мог не сомневаться, что ей сообщили о моем появлении. Мы очень просто поздоровались и сели за стол.

Мне было очень странно и непривычно сидеть наедине с Матильдой и Наталией в их доме за ужином.

Разговоры шли об обыкновенных вещах.

Вскоре после еды я ушел в свое жилье, чтобы не обременять женщин.

Там я некоторое время занимался вынутыми из чемодана бумагами и книгами, потом задумался, замечтался и наконец улегся.

Следующий день начался с одинокой утренней прогулки, затем мы вместе позавтракали, затем вышли в сад, затем я занимался картинами в комнатах. Вторая половина дня была использована для похода к хутору и в поля, а вечер прошел как предыдущий.

С Наталией я держался теперь, когда она одна с матерью жила в замке, даже отчужденнее, чем то бывало в многолюдном обществе.

В этот день мы мало говорили друг с другом, и только о самых обыкновенных вещах.

Второй день прошел так же, как первый. Я снова смотрел картины, побывал в комнате со старинной мебелью, обозрел коридоры, покои и рисунки на верхнем этаже.

На третий день моего пребывания в Штерненхофе, прочтя после полудня несколько строк старика Гомера, я собрался покинуть свое помещение и выйти в сад. Я положил том Гомера на стол, прошел в переднюю, запер за собой дверь своей квартиры и по маленькой лестнице в задней части дома спустился в сад. Стоял очень ясный день, на небе не было ни облачка, солнце лило теплый свет на цветы, тишину не нарушали ни шум садовых работ, ни даже пенье птиц. Я слышал только, как постукивали молотками и соскабливали краску с дома рабочие на лесах близ того места, откуда я вышел. Я прошел мимо кустов и запоздалых цветов в тень, которая была мне видна на песчаной дорожке, окаймленной довольно высокой живою изгородью. Дорожка привела меня к липам, а от них я прошел под навесом из листьев к стене плюща. Я пошел вдоль нее и вошел в грот с фонтаном. Я подходил к нему с левой стороны стены, откуда при приближении прекрасно видна нимфа, но зато не видна скамеечка, стоящая в гроте напротив нимфы. Войдя, я увидел, что на этой скамеечке сидит Наталия. Она очень испугалась и встала. Я тоже испугался, однако заглянул ей в лицо. В нем боролись румянец и бледность, а глаза ее были направлены на меня.

Я сказал:

– Фрейлейн, поверьте, я подошел к гроту от навеса из листьев, по левую сторону этой стены, и не мог видеть вас, иначе бы я не вошел сюда и не стал мешать вам.

Ничего не ответив, она все еще смотрела на меня.

Я заговорил снова:

– Раз уж я вас побеспокоил, хотя и против собственной воли, простите меня великодушно, и я тотчас удалюсь.

– Ах, нет, – сказала она.

Заколебавшись и не поняв значения ее слов, я спросил:

– Вы сердитесь на меня, Наталия?

– Нет, я не сержусь на вас, – отвечала она, снова направив на меня потупленный было взгляд.

– Вы пришли сюда, чтобы побыть одной, – сказал я, – поэтому я должен покинуть вас.

– Если вы не избегаете меня намеренно, вы вовсе не должны меня покидать, – ответила она.

– Если это не мой долг – вас покинуть, – возразил я, – то вы должны снова занять свое место, с которого я спугнул вас. Сделайте это, Наталия, сядьте, как вы сидели.

Она опустилась на скамейку поближе к выходу и оперлась на мраморную спинку.

Таким образом я очутился между нею и статуей. Находя это неподобающим, я немного отошел в глубь грота. Однако теперь я оказался перед пустой частью скамейки, и поскольку это тоже показалось мне скорее неприличествующим, чем приличествующим, я сел на другой конец скамейки и сказал:

– Вы любите это место больше, чем прочие?

– Я люблю его, – отвечала она, – потому что оно закрытое и потому что статуя эта красива. Разве и вы не любите его?

– Я люблю эту статую тем больше, чем дольше знаю ее, – отвечал я.

– Вы раньше часто сюда ходили? – спросила она.

– Когда я, по доброте вашей матушки, делал зарисовки штерненхофской мебели и жил здесь почти один, я часто заходил в этот грот, – ответил я. – И позднее тоже, когда приезжал сюда по любезному приглашению, я не упускал случая побывать на этом месте.

– Я вас видела здесь, – сказала она.

– Здесь все устроено так, чтобы давать пищу душе и уму, – отвечал я, – зеленая стена плюща образует покойное ограждение, оба эти дуба стоят, как стражи, а белизна камня мягко оттеняет темноту листьев и сада.

– Все это возникло постепенно, как говорит мать, – сказала Наталия, – вырастили плющ, затем, сделав его стену выше и шире, довели ее до самих дубов. Даже в самом гроте все выглядело когда-то иначе. Скамейки не было. Но поскольку этот мрамор люди очень часто рассматривали, стоя перед ним или просто в гроте поблизости от него, поскольку мать тоже любила подолгу его рассматривать, она велела вытесать из такого же материала эту скамью и снабдить ее затейливой, в языческом стиле спинкой – отчасти для соответствия статуе, отчасти же для того, чтобы скульптуру можно было спокойно и отдохновенно рассматривать. Со временем появилась и алавастровая чаша.

– Людей притягивают такие произведения, – ответил я, – и охотники смотреть всегда найдутся.

– Я видела эту фигуру с детства и привыкла к ней, – сказала Наталия. – Не находите ли вы, что и сам камень очень красив?

– Я нахожу его необыкновенно красивым, – отвечал я.

– Всегда, когда я на него долго смотрю, – сказала она, – мне кажется, что он очень глубок, что в него можно проникнуть и что он прозрачен, а это не так. Он являет глазу чистую поверхность, которая так нежна, что почти не оказывает сопротивления и глаз может зацепиться лишь за сверкающие точки мельчайших зерен.

– Камень и вправду прозрачен, – отвечал я, – нужен только тонкий слой, чтобы смотреть сквозь него. Мир кажется почти золотым, если смотреть на него сквозь камень. Когда много слоев лежат друг на друге, они извне кажутся белыми, так и снег, который состоит сплошь из прозрачных ледяных иголочек, тоже становится белым, когда миллионы таких иголок лежат друг на друге.

– Значит, мое ощущение не было неверно, – сказала она.

– Да, – ответил я, – оно вас не обманывало.

– Если оценивать драгоценные камни не по их стоимости, – сказала она, – а по их благородству, то мрамор надо отнести к драгоценным камням.

– Его надо, его несомненно надо отнести к таковым, – отвечал я, – хотя просто как материал мрамор ценится не столь высоко, сколь камни, которые нужно искать, ибо они встречаются лишь в виде мелких кусочков, он так благороден, так прекрасен, что спросом пользуется не только белый, а и всяких других цветов, что из него делают самые разные вещи и что величайшие произведения изобразительного искусства выполняются в чистейшем белом мраморе.

– Это-то всегда и волновало меня, когда я сидела здесь и смотрела, – сказала она, – что твердый камень передает мягкость и округлость изваянного и что для изображения самого прекрасного в мире берется материал, не имеющий никаких недостатков. Это я даже всегда замечаю в статуе, стоящей на лестнице у нашего друга: она еще прекраснее, внушает еще больше почтения, чем вот эта скульптура, хотя за долгие годы ее материал утратил первоначальную чистоту.

– Неспроста, разумеется, – отвечал я, – мастера благороднейших и даже иных древнейших народов прибегали к этому материалу, создавая божественные и человеческие образы, тогда как украшения в виде орнаментов из листьев, карнизов, колонн, фигур животных и даже изображения низших людей и богов изготовляли из цветного мрамора, из песчаника, из дерева, из глины, золота или серебра. Дерево, земля, мягкий камень, иные металлы были бы материалом более доступным и более удобным для обработки, а люди выкапывали из земли белый мрамор и ваяли из него. Но и в веществе других драгоценных камней, из которых делают всякую всячину, камеи, фигурки, цветы, узоры, и тех, наконец, которые считаются особенно драгоценными и применяются для украшения человеческого тела и священных предметов, есть что-то притягательное, притягивающее к себе человеческую душу, ценными их делает не просто их редкость или их блеск.

– Вы старались познакомиться и с драгоценными камнями? – спросила она.

– Один мой друг многие из них показал мне и многое объяснил, – ответил я.

– Они и правда очень занимательны для людей, – сказала она.

– Есть в них что-то глубокое и волнующее, – отвечал я, – в их естестве как бы скрыт некий обращенный к нам дух – например, в спокойствии изумруда, с отливом которого никакой зеленый цвет, встречающийся в природе, несходен, подобное увидишь разве что на перьях колибри или на надкрыльях жуков, например, в насыщенности рубина, который глядит на нас своим розовато-бархатным взором, словно аристократ среди цветных камней, например, в загадке опала, который непостижим, или, например, в мощи алмаза, способного преломлять свет и со скоростью молнии преображать свой цвет и свое сияние так, как их ни снежинки, ни брызги водопада преобразить не способны. Все подделки под благородные камни – это лишь тело без духа, лишь бессодержательный, холодный, жесткий блеск вместо богатой глубины и тепла.

– Вы не сказали о жемчуге.

– Это не драгоценный камень, но употребляется с ним заодно. По внешнему своему виду жемчуг, пожалуй, скромнее скромного, но ничто не украшает человеческую красоту лучше, чем жемчуг с его таким мягким шелковым блеском. Даже на мужском платье, где он что-то скрепляет, узел ли галстука или складку манишки, он кажется мне украшением наиболее пристойным и строгим.

– А драгоценные камни как украшение вы любите? – спросила она.

– Если камни берутся самые красивые в своем роде, – отвечал я, – если их оправа соответствует законам искусства и если оправа эта служит на своем месте какой-то цели, то есть кажется нужной, – тогда, пожалуй, нет более нарядного украшения человеческого тела, чем драгоценные камни.

После этих слов мы помолчали, и я смог немного поглядеть на Наталию. На ней было неяркое светло-серое шелковое платье, какие она вообще любила носить. Платье, как то всегда у нее бывало, доходило до шеи и до запястий. Украшений на ней не было решительно никаких, а ведь ей так бы пошли драгоценные камни. Серег, которые носили тогда женщины и девушки, я ни на Матильде ни разу не видел, ни на Наталии.

В молчании мы, словно сговорившись, смотрели на струившуюся воду.

Наконец она сказала:

– Мы говорили о приятности этого места и перешли от благородного камня мрамора к драгоценным камням. Но следовало бы упомянуть еще об одной вещи, особенно отличающей это место.

– О какой же?

– О воде. Мало того, что эта вода утоляет жажду лучше, чем иная известная мне вода, в игре ее струй именно в этом месте и благодаря этим приспособлениям есть что-то успокаивающее и что-то примечательное.

– Я испытываю такое же чувство, – отвечал я, – не раз наблюдал я на этом месте прекрасный блеск и тенистую темноту этого живого, летучего вещества, которое, как и воздух, гораздо удивительнее, чем то замечают люди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю