355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адальберт Штифтер » Бабье лето » Текст книги (страница 22)
Бабье лето
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:56

Текст книги "Бабье лето"


Автор книги: Адальберт Штифтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 41 страниц)

– Такой случай, может быть, еще и представится, – отвечал он, – но лучшее, что может сделать человек для другого человека, – это ведь всегда то, что он для него значит. Приятнее всего мне то, что я не ошибся, что вашего отца посланное мною порадовало, а радость отца доставила радость и вам. А все остальное очень просто и естественно. Вы рассказывали мне о старинных вещах, которые есть у вашего отца и которые доставляют ему удовольствие, говорили о его картинах, отвезли ему резные доски, для которых он перестроил маленький выступ своего дома, Вы не жалели труда, чтобы найти дополнения к тем доскам, даже советовались со мною по этому поводу, и вас огорчало опасение, что, несмотря на все усилия, вы ничего не найдете. Тогда я подумал, что, может быть, какой-нибудь своей вещью смогу доставить вашему отцу удовольствие, и, обсудив это с Ойстахом, я послал известный вам стол. Пересылание рисунков было тоже вполне последовательно. В прошлом году вы и здесь, и в Штерненхофе с великим усердием зарисовывали мебель, чтобы дать отцу хотя бы общее представление о том, что здесь есть. Сама собой напрашивалась мысль послать ему рисунки, где мебель эта представлена гораздо шире, полнее и гораздо более благородными образцами, хотя они составляют собрание всего лишь одного человека и сильно уступают иным коллекциям прекрасных вещей. У нас здесь много старинной мебели, мы можем без чего-то и обойтись, да и кое-что уже отдали, и нам приятно дать что-то человеку, который этому рад, знает в этом толк и умеет это беречь и хранить.

– Мне было бы очень больно, – сказал я, – если бы у вас мелькнула мысль, что своими действиями я добивался такого результата.

– Так я не думал, мой юный друг, – отвечал он, – а то бы я не послал вам этих вещей. Но уже на исходе двенадцатый час. Пойдемте в столовую. Мы, правда, не знали о вашем приезде. Но уж что-нибудь да найдется, чтобы и вам не страдать от голода, и нам не остаться внакладе.

С этими словами мы пошли в столовую.

После обеда Густав повел меня в свою комнату, как всегда очень опрятную и сейчас приятно согретую несильным огнем. Мне нужен был некоторый отдых, и умеренное тепло освежило мои члены.

Во второй половине дня мой гостеприимец сказал мне:

– Никогда не было такой прекрасной поздней осени, как нынче, ни одной такой не значится в моих метеорологических записях, с тех пор как я здесь живу, и по всем приметам это состояние продлится еще немало дней. И нигде такие ясные дни поздней осени не бывают прекраснее, чем на нашей северной возвышенности. Внизу нередко лежит утренний туман, каждое утро над долиной реки он стелется полосами, а на вершины гор взирает безоблачное небо, и ясное солнце, взойдя над ними, не покидает их целый день. А потому и в это время года на возвышенности относительно тепло, и если на низменности холодный и сырой ветер уже стряхнул листья с плодовых деревьев, то здесь наверху березовые рощи, терновники, буки еще красуются своим золотым и багровым нарядом. После полудня и вся низменность видна отчетливее, чем когда-либо летом. Поэтому мы решили предпринять еще в этом году поездку в горы, как я это делал в прежние времена. Расстояния там не так велики, и если появятся признаки, что погода изменится, мы можем в любое время отправиться домой и без особых хлопот вернуться в Асперхоф. Завтра прибудут Матильда и Наталия, они едут с нами, Ойстах тоже будет сопровождать нас. Не хотите ли вы тоже поехать вместе с нами и насладиться несколькими днями чудесной поры? Если, когда мы вернемся в мой дом, будет идти снег или дождь, вы сможете ведь поехать домой в почтовой карете, и тогда ненастье вам не страшно.

– Оно мне и вообще не страшно, – возразил я, – потому что я закален, а при том чувстве, какое я к вам питаю, для меня нет ничего приятнее, чем путешествие в вашем обществе. Но дома об этом намерении не знают и, вероятно, ждут меня уже вскорости.

– Вы можете известить их письмом, – сказал он.

– Могу, – ответствовал я. – Хотя я сразу по приезде после многомесячного отсутствия уехал снова, хотя они ждут меня уже в ближайшие дни, они согласятся, что вполне естественно задержаться в обществе человека, к которому я отправился по подобной причине. Они огорчились бы гораздо больше, если бы при таких обстоятельствах я вернулся домой, чем если бы немного побыл у вас.

– Я обратился к вам с вопросом и предложением, – отвечал мой гостеприимец, – действуйте по своему усмотрению. Как вы поступите, так, наверное, и следует поступить.

– Я сейчас же напишу письмо.

– Прекрасно, а я тут же отправлю его на почту.

Я пошел к себе в комнаты и написал письмо отцу. Я. наверное, поступил так, как следовало. Отцу, матери и сестре трудно было бы простить меня, если бы я с радостью не отправился в короткую поездку с человеком, который так облагодетельствовал наш дом.

Покончив с письмом, я снес его вниз, и работник, который обычно был на посылках, уже ждал его, чтобы наряду с другими поручениями доставить его в то место, где была почта.

Утром следующего дня приехали Матильда и Наталия. Причина, по которой я, уже простившись, опять явился в дом роз, всех, казалось, обрадовала. Они смотрели на меня еще приветливее. Даже Наталия, так меня избегавшая, стала другой. Несколько раз, когда я отворачивался, я чувствовал на себе ее взгляд, который она, однако, стоило мне обернуться, тотчас же отводила. Густав прильнул ко мне всей душой и этого не скрывал. Я уже знал, что он питает ко мне большую приязнь, и отвечал на нее искренней взаимностью.

Во второй половине дня приготовления к поездке были закончены, а на следующее утро, еще до восхода солнца, мы выехали. С Матильдой поехали Наталия и служанка, с моим гостеприимцем – Ойстах, Густав и я. С Роландом мы должны были встретиться где-то в дороге, он намеревался проехать с нами часть пути, и на этот случай предполагалось пересадить Густава в коляску матери. Своеобразие нашей возвышенности сделало своеобразным и способ путешествия. На многие пологие горы решили подниматься и соответственно спускаться с них. Это должно было порой собирать воедино, а порой разъединять всю нашу компанию. Чем-то поэтому можно было наслаждаться сообща, чем-то врозь, но потом обмениваться впечатлениями.

Солнце еще не достигло зенита, а мы уже поднялись на плато, отделяющее низменность от возвышенности, и приближались к истинной цели нашего путешествия.

Мой гостеприимец был прав. В мягком, ласковом свете послеполуденного солнца, казавшегося здесь чуть ли не более теплым, чем в долинах низменности, мы ехали к чудесным местам. Даже побочные обстоятельства сложились так, чтобы сделать нашу поездку приятной. Песчаные дороги Нагорья, и вообще очень хорошо построенные, оказались к тому же совершенно сухими и при том не пыльными, чего нельзя сказать о дорогах низменности, размокших уже от ежеутренних туманов и из-за тяжелой почвы на долгих отрезках, сырых, холодных и грязных. Мы удобно катились вперед, кругом было ясно, прозрачно, спокойно. Желтая соломенная дорожная шляпа Наталии то возникала перед нами, то исчезала, когда ее коляска то въезжала на пригорок, то по ту его сторону съезжала с него. Солнце стояло в безоблачном небе, но уже низко на юге, словно прощаясь с нами на этот год. Последняя мощь его лучей еще озаряла скалы и пестрые кусты, которыми они заросли. Урожай был уже собран, и поля на холмах и склонах лежали голые, неухоженные, светились только зеленые полоски озимых. Скот, избавленный от летнего плена маленьких пастбищ, бродил по лугам, щипля вновь подросшую траву, и даже по посевам. Рощицы, венчавшие бесчисленные холмы, еще сияли в эту позднюю пору желто-золотым или багряным убором необлетевшей листвы, а через темную зелень карабкающихся в горы сосен тянулись вверх пестрые полосы. А все это смягчала и наполняла очарованием какая-то тихая синева. Над лощинами и ложбинами синий цвет был особенно прекрасен и нежен. В этой дымке светились далекие колокольни и белели точки домов. Над низменностью утренний туман рассеялся, вместе с высокогорьем, гранича с ним с южной его стороны, она была видна целиком и тянулась каймой вдоль холмов, по которым мы ехали, словно какая-то далекая, воздушная, безмолвная сказка. Никаких признаков человеческой деятельности там не было видно: ни границ полей, ни тем более жилья; синеву иногда прорезала лишь блестящая лента реки. Невозможно передать, как мне все это нравилось, нравилось гораздо больше, чем раньше, потому что впервые я разглядывал эту страну с моим гостеприимцем. Я окунал всю свою душу в эту прелестную осеннюю дымку, которая все окутывала, погружал душу в глубокие расселины, мимо которых мы проезжали, отрешенно отдавал ее покою и тишине, которые царили вокруг.

Однажды, когда мы взобрались на длинную гору, дорога по которой проходила с одной стороны мимо небольших скал, кустов и лугов, а с другой открывала вид на пропасть и за нею горы, луга, поля и далекие полосы леса, когда коляски уехали вперед, а все общество медленно шло за ними, то и дело останавливаясь и обмениваясь впечатлениями, я оказался рядом с Наталией, которая, после того как мы помолчали, спросила меня, занимаюсь ли я еще испанским.

Я отвечал, что учить его начал недавно, но с тех пор всегда продвигался в нем и наконец осмелился приняться за Кальдерона.

Она сказала, что мать рекомендовала ей заняться испанским. Это ей нравится, она в меру сил будет продолжать эти занятия, и в содержании испанских книг, особенно же в пустынности, о которой поют баллады, в тропах, по которым гонят мулов, в пропастях и горах она находит сходство с краем, по которому мы путешествуем. Потому и нравится ей испанский язык, что ей нравится этот край. Если бы это зависело от нее, она охотней всего жила бы в этих горах.

– Мне тоже нравится этот край, – отвечал я, – нравится больше, чем я полагал прежде. Когда я был здесь впервые, он меня отнюдь не очаровал, быстрыми сменами своих видов и все же большим их сходством он скорее оттолкнул меня, чем привлек. Когда я позднее объезжал большую его часть с нашим гостеприимцем, все было иначе, я полюбил эти открывающиеся глазам дали и эту ограниченность, эту узость и это великолепие, эту простоту и это разнообразие. Они взволновали меня, хотя я привык и привязался к совсем другим картинам, картинам высокогорья. А сегодня мне нравится все, что нас окружает, нравится так, что я не нахожу слов.

– Знаете, так всегда бывает, – отвечала она. – Когда я была здесь с отцом впервые, правда, еще в детском возрасте, эти беспрестанные подъемы и спуски были мне так неприятны, что я жаждала вернуться в наш город и на его равнины. Много времени спустя я проезжала по этим местам с матерью, а потом неоднократно в той же, кроме вас, компании, что и сегодня, и каждый раз этот край, его виды, даже его жители, делались мне милее. Замечательно и то, что в таких путешествиях можно сочетать езду с пешим ходом. Когда, как мы сейчас, покидаешь коляску и долго шагаешь в гору или с горы, край узнаешь лучше, чем если все время едешь. Он подступает к нам ближе. Кусты у дороги, каменные стены, которыми здесь любят ограждать поля, березовые рощицы с их подлеском, луга, сбегающие в пропасти, и вершины деревьев, выглядывающие из пропастей, видишь прямо перед собой. На равнине быстро пролетаешь мимо. Вот как раз такая пропасть, о каких я говорила.

Мы остановились и заглянули вниз. Помолчали. Наконец я спросил ее, откуда она знает, что я учу испанский язык.

– Нам сказал это наш гостеприимец, – ответила она. – Он сказал также, что вы читаете Кальдерона.

После этих слов мы пошли дальше. Остальное общество, находившееся впереди нас, в ходе разговора остановилось, и мы нагнали его. Разговоры стали более общими, затрагивая большей частью предметы, которые были видны либо в непосредственной близости, либо совсем вдали.

Поскольку после захода солнца сразу стало очень прохладно, а целью нашей поездки было не делать большие переходы, а наслаждаться тем, что подарят время и путь, то, как только солнце ушло за опушки, мы остановились на ночлег. Заранее было рассчитано так, что мы к этому времени прибудем в большое селение. Из гостиницы мы еще вышли на воздух. Как быстро изменилась картина! Солнце, все оживлявшее и окрашивавшее, скрылось, все померкло, стало заметно холодней, по низинам лугов очень скоро поползли нити тумана, дальнее высокогорье резко вырисовывалось в ясном воздухе, а низменность расплывалась, подернувшись дымкой. На западе небо над темными лесами было светло-желтым, к нему из жилищ поднимались столбы дыма, и скоро засияли звезды, тонкий серп месяца взошел над зубцами леса и скрылся за ними.

Мы пошли в натопленную для нас комнату, поужинали, еще немного посидели, поговорили и разошлись по спальням.

На следующий день на лугах и полях сверкал иней. Нити тумана исчезли, все было видно отчетливо, все сверкало, только низина была сплошь в клубах тумана, за которыми ясно вырисовывалось высокогорье со своими свежими и солнечными снегами.

Сразу после восхода солнца мы поехали дальше, и его ласковые лучи вскоре дали о себе знать. Мы их почувствовали, иней сошел, и местность приняла тот же вид, что и вчера.

Мы посетили церковь, где по распоряжению моего гостеприимца шла починка старинных резных изделий. Но как раз теперь мало что можно было увидеть. Часть предметов ушла в дом роз, другая часть была сорвана с мест и ждала упаковки. Церковь была маленькая и очень старая, построенная в самую раннюю пору готического искусства. Среди архитектурных зарисовок Ойстаха был и рисунок с нее. Все осмотрев, мы поехали дальше.

Во второй половине дня к нам присоединился Роланд. Он ждал нас в гостинице, где предполагалось задать корм нашим лошадям.

Поскольку мы ненадолго там задержались, а позднее шли некоторое время пешком, мне раз-другой представился случай заметить, что взгляд Роланда бывает прикован к Наталии.

В альбоме, который он с собою носил, у него были зарисовки, а замечания и предложения он записывал в книжечку. Кое с чем из этого он, насколько позволяла дорога, познакомил меня и обещал вечером, когда мы прибудем на постоялый двор, показать мне еще кое-что.

Во второй половине следующего дня мы приехали в Керберг и осмотрели тамошнюю церковь с прекрасным резным алтарем. Теперь он понравился мне гораздо больше, чем когда я его увидел в первый раз в обществе моего гостеприимца и Ойстаха. Я не понимал, как мог я так безучастно стоять перед этим выдающимся произведением. А оно показалось мне выдающимся, несмотря на недочеты, которые, как я теперь видел, можно найти в любом произведении старонемецкого искусства, но которых в статуе, стоявшей у моего друга на лестнице, я не нашел. Мы долго пробыли в церкви, и я пробыл бы в ней еще дольше. От спокойствия, строгости, достоинства и детскости этого произведения душа моя прониклась благоговением, чуть ли не трепетала, а простота целого при большом богатстве подробностей успокаивала глаз и мысль. Мы говорили об алтаре, и из разговора мне стало ясно, что прежде и перед этим произведением оба моих спутника считались с моим невежеством, и я поблагодарил их в душе. Я положил себе сделать когда-нибудь точную зарисовку этой резной работы и показать ее отцу.

Я высказался в том смысле, что когда-то в искусстве были красота и величие, а теперь, кажется, все изменилось.

– В искусстве много раз начинали сначала, – сказал мой гостеприимец. – Рассматривая произведения, дошедшие до нас от древности, от времен египетских, ассирийского, мидийского, персидского царств, царств Индии, Малой Азии, Греции, Рима – многое извлекается из земли на свет лишь теперь, многое еще лишь будет открыто, кто знает, не таит ли ценностей даже Америка, – рассматривая эти произведения и читая лучшее из написанного о развитии искусства, видишь, что в своих попытках сотворить нечто подобное божественному творению – а в этом и состоит искусство, оно берет большие или меньшие части творения и подражает им, – люди всегда оставались в начальной стадии, они в некотором роде обезьянничают, как дети. Кому удавалось точно воссоздать хотя бы травинку, каких миллионы на каждом лугу, кто воспроизвел камень, облако, воду, гору, красивую ловкость животных, великолепие человеческого тела так, чтобы это не было бледной тенью подлинника, а уж кто мог изобразить бесконечность духа, которая заключена уже в конечности отдельных вещей, в буре, грозе, в плодородии земли с ее ветрами, стаями облаков, в самом земном шаре, а затем и в бесконечности космоса? Или кто мог хотя бы только постичь этот дух? Одни народы достигли большей тонкости и глубины, другие стремились к крупному и широкому, третьи воспринимали чистой и целомудренной душой общие очертания, четвертые были простодушны и бесхитростны. Искусство не что-то одно из этого, искусство – это все вместе, и то, что было, и то, что еще будет. Мы подобны детям и в том, что, вылепив с отдаленным лишь сходством дом, церковь, гору, они радуются этому больше, чем видя воочию несравненно более красивый дом, более красивую церковь или более красивую гору. В душе мы испытываем более глубокое и более сладостное чувство, когда видим созданные искусством цветы, пейзаж или человека, чем когда эти предметы перед нами на самом деле. Детей восхищает дух ребенка, сумевший так преуспеть в подражании, а нас восхищает в искусстве то, что дух человека, предмет нашей любви и нашего почтения, как бы наяву, хотя и с ошибками, сотворил нечто по примеру Того, кого мы стремимся постичь разумом, кого не можем вовлечь в ограниченный круг нашей любви и перед кем мы трепещем в благочестивом смирении тем сильнее, чем ближе его узнаем. Поэтому искусство – область религии, и поэтому оно у всех народов переживало лучшие свои дни на службе религии. Как далеко может оно зайти в своем следовании образцу, никому не дано знать. Если были уже прекрасные почины, как, например, в Греции, если они сменилась упадком, то нельзя сказать, что искусство погибло. Будут другие почины, они создадут совсем другое, хотя в основе их всегда будет одно и то же – божественное. И никто не может сказать, что будет через десять тысяч, через сто тысяч, через миллионы или сотни триллионов лет, потому что никто не знает замысла Творца относительно рода человеческого. Поэтому же в искусстве ничто не бывает совсем безобразно, пока перед нами произведение искусства, то есть пока оно не отрицает божественного, а стремится его выразить, и поэтому же в искусстве не бывает ничего настолько прекрасного, чтобы это нельзя было превзойти, ведь иначе оно само и было бы уже божественным, а не попыткой человека выразить божественное. По этой же причине не все произведения самых лучших времен одинаково прекрасны, а самых темных и грубых – одинаково безобразны. Что было бы с искусством, если бы подняться к божественному, на большую, на малую ли ступень, было так легко, что это удавалось бы многим без внутреннего величия и без собранности этого величия в некоем зримом знаке? Божественное не было бы тогда таким великим, а искусство так не восхищало бы нас. В том-то и величие искусства, что есть бесчисленные воспарения к божественному, которые не находят выражения в искусстве, – смирение, верность долгу, молитва, чистота помыслов, – но тоже радуют нас и даже доставляют нам величайшую радость, хотя она и не становится эстетическим переживанием. Она может быть чем-то более высоким, может – и это выше всего перед лицом бесконечности – стать поклонением, поэтому она серьезней и строже, чем эстетическое переживание, но в ней нет его обаятельной прелести. Поэтому искусство возможно лишь при некотором ограничении, состоящем в том, что приближение к божественному остается в плену чувств и выражается именно в чувствах. Поэтому искусство есть только у человека, и оно будет у него до тех пор, пока он существует, как бы ни менялись формы искусства. Достойно было бы высочайшего желания, чтобы после завершения человеческого бытия некий дух собрал и обозрел все, от его возникновения до его гибели, искусство рода людского.

Матильда ответила на это с улыбкой:

– Это было бы в большом объеме то самое, что ты сейчас делаешь в малом, и для этого понадобилось вечное время и бесконечное пространство.

– Кто знает, как обстоит дело с этими вещами, – возразил мой гостеприимец, – тут, как и везде, надо держаться правила: смириться, уповать, ждать.

Ойстах открыл папку, где у него хранились рисунок алтаря и рисунки частей церкви, самой церкви и предметов, в ней находившихся.

Мы сравнивали рисунок с алтарем, было немало замечаний, что-то похвалили, что-то предложили поправить.

Осмотрели мы также церковь, осмотрели части ее, осмотрели надгробные памятники, в том числе большой красный камень, на котором был изображен человек с высоким, красивым лбом, основатель церкви и алтаря.

В этот день мы остались в Керберге. Мы поднялись на гору, где стоял старый замок, осмотрели его и совсем уже осенний сад. Мы ходили по местам, по которым ходили встарь могущественные и богатые люди, здесь жившие, и среди них тот, чьим деянием осталась церковь в долине.

– О том, что сделали все эти люди, – заметил мой гостеприимец, – сказано, вероятно, отчасти в тех бумагах и пергаментах, что лежат в замках и домах этого края, а то и в далеких городах. Кое-кто знает часть этих дел, но большинству они совершенно неизвестны, и те, кто ходит по следам, протоптанным предками, часто не знают, кто были эти предки. Недурно было бы, открыв повсеместно архивы, составить истории отдельных семей и краев, истории, которые ближе нашим сердцам и понятнее нам, чем великие истории великих царств. Этим путем, правда, идут, но, может быть, в недостаточной мере и не так, как нужно бы.

От Керберга мы на следующий день повернули к более возвышенным частям края, гуще и шире заросшим лесом, чем те, которые мы уже объехали, и оттуда сквозь утренний сумрак на нас глядели широкие и раскидистые хребты в темной хвое и багрянце буков.

Мой гостеприимец был прав. Дни стояли один другого прекраснее. Ни клочка тумана не было на земле, по которой мы ехали, ни облачка в небе над нами. Каждый день нас ласково сопровождало солнце и, заходя, словно бы обещало так же ласково светить завтра.

Роланд пробыл с нами три дня, а потом покинул нас, предварительно уложив в коляску моего гостеприимца рисунки и другие бумаги. Он хотел до наступления плохой погоды еще побыть в этом краю, а потом вернуться в дом роз.

Все было славно и мило в этой поездке, разговоры были приятные, задушевные, и каждая вещь: маленькая ли старая церковь, где когда-то молились верующие, развалины ли стен на горе, где когда-то жили могущественные владыки, одинокое ли дерево на пригорке, освещенный ли солнцем домик у дороги, – все приобретало какую-то особую, мягкую прелесть, какой-то смысл.

На восьмой день мы снова повернули свои коляски к югу, а на девятый прибыли в Асперхоф.

Перед тем как тронуться домой, я еще раз посмотрел кое-что из прекрасных картин моего гостеприимца, запечатлел в своей душе некоторые необыкновенные книги, поглядел на любимые лица людей, меня окружавших, и бросил не один взгляд на готовую к умиранию землю.

Мое сердце было возбуждено, и в мыслях у меня вырастал вопрос, исчерпывают ли, завершают ли жизнь такие дела, как искусство, поэзия, наука, или есть еще что-то, что охватывает жизнь и наполняет ее гораздо большим счастьем.

3. Открытия

Из дома роз я выехал при очень плохой погоде, сменившей ветром, дождем и снегом светлые, солнечные дни, проведенные нами в горах. Лошади моего гостеприимца доставили меня на ближайшую почту, где мне уже было заказано место в карете, идущей в сторону моего дома. Матильда и Наталия уехали за два дня до меня, ибо по небу уже было видно, что ласковых дней в этом году не приходится ждать. Роланд, закончив свое путешествие, приехал в Асперхоф. Все указывало на бурную перемену воздушного пространства. Не знаю, почему я так долго не уезжал. Мне ведь было все равно, плохая погода или хорошая. За время своих странствий я привык к любой погоде, тем более была она мне безразлична, если я сидел в совершенно закрытой карете и мчался но благоустроенной главной дороге.

На третий день после отъезда из дома роз я прибыл к своим родным. Второй приезд в этом году.

Узнав из моего письма о моей задержке, они сочли причину ее вполне основательной и, как я верно предполагал, были бы недовольны мною, если бы я поступил иначе. Я рассказал им все, что случилось после моего скоропалительного отъезда из дому. Поскольку при первом приезде сразу возникла причина для нового отъезда, то лишь теперь я мог постепенно рассказать, что происходило со мной прошедшим летом. Отец очень часто возвращался к рисункам, присланным ему моим гостеприимцем, и из его речей было ясно, как ценит он мастерство человека, создавшего эти рисунки, и какого он высокого мнения о том, по чьему распоряжению они были сделаны. Он снова подвел меня к столу для музыкальных инструментов, еще раз показал мне, почему поставил его именно там, и снова спросил меня, согласен ли я с таким выбором места. Сначала вопрос этот меня удивил, потому что вообще он не имел привычки советоваться со мною в подобных делах. На мой взгляд, стол был поставлен в комнате древностей у оконного косяка в подходящем окружении очень удачно и показывал свои качества в наилучшем свете. Поэтому я повторил полное свое одобрение места, высказанное уже перед моим отъездом. Позднее, однако, мне стало совершенно ясно, что только радость по поводу этого стола заставила отца повторить свой вопрос о выборе места и снова вернуться к столу. Радость, которую я в первый свой приезд увидел во всем облике отца, казалось, и теперь еще озаряла его. Даже мать и сестра казались мне более довольными, чем в другие времена, у меня было даже такое ощущение, что все любят меня больше, чем когда-либо, так добры, так приветливы, так ласковы они были. Не передать словами, как окрыляет душу чувство, что тебя любят твои родные.

Я рассказал отцу о мраморной статуе на лестнице дома моего гостеприимца и попытался описать ему это произведение. Он очень внимательно взглянул на меня, мне даже казалось иногда, что он смотрит на меня чуть ли не изумленно. Он о многом расспрашивал и заставлял меня говорить о статуе снова и снова. Она явно очень интересовала его. Я рассказал ему также о фонтанной статуе в Штерненхофе и сравнил ее со статуей в доме роз, стараясь подчеркнуть различие между ними, я отдавал решительное предпочтение асперхофской, хотя она была древняя, а та – не далее чем прошлого века и хотя мрамор штерненхофской был ослепительно чист, а мрамор асперхофской уже выдавал ее почтенный возраст. Отец и тут расспрашивал меня о всяких различиях, и я видел, что он все понял и во все вник. Затем я рассказал ему о картинах моего гостеприимца, назвал художников, чьи работы там были, и постарался описать картины, особенно мне запомнившиеся. Отец и тут задавал множество вопросов, заставляя меня распространяться об этом предмете подробнее, чем я собирался.

На второй день после моего приезда, когда мы снова поговорили об этих вещах, отец взял меня за руку и повел в свою картинную. Я по приезде нарочно туда не ходил, отложив это на более спокойное время. Первые два дня я провел в разговорах с родителями и вручал вещи, которые привез им и сестре. Среди этих вещей были и маленькие предметы из мрамора, уже к тому времени изготовленные в Ротмооре. Остальное время ушло на распаковку и уборку вещей, а также на кое-какие приветственные визиты. Когда мы вошли в картинную и дошли до ее середины, отец отпустил мою руку, но ничего не сказал. Я был ошеломлен. Здешние картины, весьма немногочисленные – их было гораздо меньше, чем у моего гостеприимца и даже в Штерненхофе, – показались мне необыкновенно прекрасными, совершенными, составляющими единое целое творениями, они предстали мне, если можно было доверять первому впечатлению, в том же высоком и прекрасном единстве, как в доме моего гостеприимца. Среди них, как я вскоре обнаружил, не было ни одной картины нового или новейшего времени, все они восходили ко временам более старым, по меньшей мере, как мне виделось, к шестнадцатому веку. Глубокое, ни на что не похожее чувство вошло в мою душу. Вот что такое большая, неописуемая любовь отца. Он обладал этими драгоценными вещами, его сердце было привязано к ним, а сын его проходил мимо, не обращая на них внимания, но отец не отнял у сына ни частицы своей приязни, он приносил себя ему в жертву, он приносил ему в жертву, можно сказать, свою жизнь, он заботился о нем и даже не пытался доказать ему, как эти вещи прекрасны. Я узнал, до какой степени и в этом отношении щадили меня.

– Да это же великолепные картины! – воскликнул я растроганно.

– Думаю, что они не ничтожны, – ответил он с волнением в голосе.

Затем мы подошли ближе, чтобы их рассмотреть. Картины были действительно сплошь старые, среди них не было ни особенно крупноразмерных, ни противохудожественно маленьких. Я обронил замечание, что у него нет новых картин.

– Так уж получилось, – сказал он, – кое-что из полотен, здесь находящихся, я получил в наследство от своего деда, который тоже был охотник до таких вещей, а прочее приобретал сам. Средневековое искусство, пожалуй, выше, чем новое. Оно богаче, чем новое, прекрасными произведениями, и поэтому безупречную старинную картину приобрести легче, чем новую. Кто любит картины нашего времени, тот безупречно прекрасных не продает, потому-то их и трудно добыть. Картины же начинающих или тех, кто в искусстве не силен, можно легко купить во многих местах и у самих художников, и у торговцев, как то, вероятно, было и в прежние времена. Но к таким картинам меня никогда не тянуло, поэтому здесь и оказались только старинные. Тогда трудилось могучее, сильное поколение. Потом пришло время хилое, порченое. Оно полагало, что добьется большего, изображая людей богатых и напыщенных, кладя резкие краски и не заботясь о глубине теней. Оно постепенно стало пренебрегать старым, обрекая его на гибель, а многое невежественная жестокость и уничтожала, особенно в эпохи бурь и смут. Потом опять стали больше ценить старое – всеобщим пренебрежение к нему никогда не было. Пытались даже подражать ему, не только и не столько в живописи, сколько в архитектуре. Но сравняться с образцами ни в цельности замысла, ни в исполнении не удавалось, как ни хороши и ни верны были новые частности. Мало-помалу дело поправилось, это проявилось в том, что опять стали ценить старинные здания, – я еще помню время, когда путешественники и писатели объявляли готический стиль варварским и устаревшим, – что извлекли на свет старые картины, стали даже собирать старинную мебель, а в покрое одежды частично пустили в ход старые формы и линии. Надо бы и дальше идти этим путем к лучшему, а не просто опять превращать старинное в моду, которой дух чужд и нужна лишь перемена. Ты еще, может быть, доживешь до нового подъема, ведь всегда подъем сменялся упадком, а упадок подъемом. Если наметившееся, кажется, теперь познание старины, не только нашей, но и более прекрасной, греческой, будет продолжаться и не захиреет, мы дойдем и до того, что сумеем создавать и собственные произведения, в которых будет царить строгая муза красоты, а не страсть, не умысел, не внешняя прелесть или просто сумбурная порывистость, произведения не подражательные и не такие, где передан только старинный стиль. Когда мы этого достигнем, то, наверное, и общество наше поднимется на такую ступень, что могучее воздействие на внешний мир будут оказывать не только части нашего народа, а и весь народ, спокойно и сильно влияя на жизнь других народов собственной жизнью. Я всегда думаю, что счастлив тот, кто услышит жаворонков этой весны. Но он не почувствует новизны так, как тот, кто видел иное, ведь не чувствует невиновный своей невиновности, не кичится же честный человек своей честностью, а порочные времена не знают своей порочности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю