355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адальберт Штифтер » Бабье лето » Текст книги (страница 19)
Бабье лето
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:56

Текст книги "Бабье лето"


Автор книги: Адальберт Штифтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 41 страниц)

Мой гостеприимец расспросил меня еще о некоторых частностях этого произведения и его обнаружения, не рассказанных мною или не совсем ясных, и велел еще раз подробнейше описать места, где оно обнаружилось. Затем он посоветовал мне немедленно написать отцу письмо и попросить его обмерить панели снаружи и внутри и сообщить мне точные цифры. Я тотчас понял целесообразность такой меры и устыдился, что сам до этого не додумался. Тем временем мой гостеприимец напишет Роланду, а потом, когда мы получим точные цифры, пошлет их тому. Кроме того, он поручит своему управляющему в той местности заняться этим делом. Если искомое можно найти, то Роланд будет наилучшим помощником, и те, кого он еще привлечет к работе, тоже уже хорошо зарекомендовали себя в самых разных делах.

Я горячо поблагодарил моего гостеприимца за его любезность и обещал не мешкать. На следующее утро посыльный отнес на ближайшую почту мое письмо отцу и письма моего гостеприимца к Роланду и другим людям. Мой гостеприимец писал, должно быть, до глубокой ночи, ибо писем оказалась целая пачка. Доброта эта тронула меня чрезвычайно, я не знал, чем заслужил ее.

Само собой разумеется, в первые же дни пребывания в доме роз я посетил все свои любимые места.

В чертежной комнате Ойстаха я увидел, что музыкальный стол готов. Работа над ним завершилась недавно, потому он и стоял еще здесь.

Я не представлял себе, что предмет, который я видел, когда его только начали восстанавливать, примет такой вид, когда будет готов. В последнее время я видел множество картин, построек, зарисовок и тому подобного, да и сам занимался сходными делами, поэтому я мог как-то судить о таких вещах. Но если бы я не знал, что рама и станина стола сделаны заново, я никогда бы об этом не догадался, настолько они подходили к доске по форме, по всей манере, даже по краскам дерева. Целостное произведение представало глазам во всем своем блеске, во всей своей чистоте и ясности. Краски разных сортов дерева в орнаменте из листьев, плодов и музыкальных инструментов выступали из-под слоя канифоли мощно и ярко. Даже диспропорции в инкрустированных инструментах, например, между лентой, скрипкой и барабаном, не понравившиеся мне при первом посещении столярной мастерской, показались мне теперь наивными, в них была теперь для меня какая-то привлекательность, они делали доску приятнее, чем если бы в ней совсем не было ошибок или чем если бы ее изготовили по новым художественным понятиям. Я спросил Ойстаха, где будет стоять этот стол. Ойстах не мог сказать мне это. Неизвестно, останется ли стол в доме или его куда-то отправят. Пока он останется здесь для того, чтобы вся дополнительная сушка проходила в той постепенной последовательности, в какой, чтобы не причинить ей вреда, сушат всякую новоизготовленную мебель. Большинство новоизготовленных или восстановленных вещей ставятся с такой целью в чертежной комнате, если там находится для них место. Поглядев на стол еще некоторое время, я перешел к другим предметам.

Навестил я и садовника с женой, жителей хутора, садовых работников, домашних слуг и кое-каких соседей, которых мы раньше не раз посещали и с которыми я был ближе знаком.

Хотя я, следуя совету и приглашению моего гостеприимца, и решил в этом году отложить всякую работу, по крайней мере работу по той специальности, какую я сам себе выберу, и прожить часть лета в доме роз, отдаваясь минутным своим настроениям, мне не хватало воли решительно ничего не делать – это было бы для меня величайшей мукой – и все подчинять своему удовольствию и случаю. Мой гостеприимец уступил мне те же две комнаты, которые я всегда занимал до тех пор, и радовался, что я, следуя его совету, направляю свой взгляд еще куда-то, а не только в одну сторону, на свою работу, и приду наконец к более общему восприятию мира, чем тот, в плену которого до сих пор находился. Я привез с собой много книг и бумаг, при мне были все принадлежности для живописи, но на всякий случай я захватил и несколько приборов для измерений, и еще кое-что в этом роде.

Если пойти от дома роз через холм с высокой вишней на север, выходишь на луг, где течет ручей, у которого мой гостеприимец разводит ольху, дающую прекрасную древесину и применяемую среди прочих пород дерева для его столярных изделий. Мы часто ходили к этому ручью и бродили по его берегам. Он вытекал из рощи, где мой гостеприимец велел соорудить несколько водоотводов, чтобы не затоплялся луг и не разливался ручей. В глубине рощи находится довольно большой пруд, в сущности маленькое озеро, поскольку он не был устроен искусственно, а возник большей частью сам собой. Прибавили только какие-то мелочи, чтобы не заболачивались его края и не было разливов у его стока. Вода этого лесного озерца так прозрачна, что даже на большой глубине видны все лежащие на дне камни. Только кажутся они зеленовато-синими, как то получается во всех водах, текущих с наших известковых гор или вблизи от них. Вокруг этого озерца ветки настолько густы, что не видно ни камней, ни даже кромки берега и кажется, что ветки торчат из воды. Часть деревьев здесь – хвойные, они вносят свою суровость в веселье, которого полны ветки, листва и вершины деревьев лиственных, преобладающих в роще. Преимущественно это ольха, клен, бук, береза и ясень, между стволами – гуща побегов. Ручей в ольшанике моего гостеприимца обязан своим существованием этому озеру. Но поскольку живет оно родниками, вытекающий из него ручей часто высыхает настолько, что его можно перейти по торчащим камням, не замочив ног. На выходе ручья из озера построена будочка, чтобы желающие искупаться в озере могли в ней раздеться. Дно, покрытое прекрасной галькой, опускается так отлого, что можно пройти довольно далеко, не теряя под ногами опоры и наслаждаясь струящейся водой. Очень удобно это место и для обучения плаванию, потому что, доставая до дна в любой точке, можно упражняться вольнее. Дальше начинается область тех, кто уже вполне владеет своими руками и их движениями. Летом Густав чуть ли не через день ходил с Ойстахом или еще с кем-нибудь, а иногда и со мной плавать на это озеро. Это занятие, как и другие телодвижения и упражнения, назначенные ему в доме роз, доставляло Густаву, кажется, много радости. Мой гостеприимец придавал телесным упражнениям большую важность, считая их необходимыми для развития и для здоровья. Он очень хвалил за эти упражнения греков и римлян, высоко чтя оба народа. Совершенно ясно, говаривал он, что подобно тому, как болезнь тела изменяет дух, делает его иным, чем при здоровом теле, сильное и хорошо развитое тело есть основа всякого мужества и трудолюбия. Большая часть успехов древних римлян в истории, их прежних удач объясняется их уходом за своим телом, их вниманием к его развитию. В нынешних школах слишком пренебрегают этим уходом, а он нам тем более необходим, что скученность в душных и жарких помещениях и так-то приносит беды, неведомые пребыванию на свежем воздухе. Поэтому и умственные способности нынешних учеников не развиваются как то следовало бы и как то происходит, хоть и в ущерб их благовоспитанности, у детей, бродящих по лесам и полям. Отчасти отсюда наша бесцветность и вялость. Теперь, имея много свободного времени, я очень прилежно ходил с Густавом в рощицу и, будучи весьма искусен в плавании, служил Густаву образцом, подражая которому тот приобрел такую ловкость и выносливость, какой без меня не достиг бы.

Густав вообще все более ко мне привязывался. Вероятно, прежде всего, как я и раньше думал, сказалось то обстоятельство, что по возрасту я отстоял от него не так далеко. Прибавилось, верно, и то, что, выросши, в сущности, в большом одиночестве, я гораздо дольше, чем прочие мои сверстники, сохранял черты детства. Наконец, повлиять могло и то, что благодаря своему безделью я находил теперь гораздо больше точек соприкосновения с Густавом, чем это бывало в прежние мои приезды в дом роз.

В Асперхофе я писал теперь больше писем, чем раньше, читал поэтов, наблюдал окружавшее меня, часто совершал далекие прогулки. Но этот образ жизни мне вскоре наскучил, и я стал искать чего-то, что заняло бы меня глубже. Поэты, самое благородное из того, с чем я встречался теперь, снова толкнули меня к живописи. Я привел в порядок свои принадлежности для рисования и краски и стал опять упражняться в пейзажной живописи. Я писал то клок неба, то облако, то дерево или группы деревьев, отдаленные горы, холмистые поля и тому подобное. Не делая исключения и для человеческого облика, я пытался изображать его части. Я пытался перенести на холст лица садовника Симона и его супруги. Они были этому очень рады, и я отдал им портреты в их комнату, заказав предварительно подходящие рамы и успев до прибытия таковых снять с обеих голов копии для собственной папки. Я писал руки и бюсты разных обитателей дома и хутора. Попросить моего гостеприимца, или Густава, или Ойстаха послужить предметом моих художеств я не осмеливался, потому что успехи мои были еще весьма незначительны.

Из всех наибольшее участие в этих делах принимал Густав. Если в прошлом году он писал со мной мебель, то нынче он тоже взялся за пейзажи. Ни его приемный отец, ни его учитель рисования ничего против того не имели, поскольку на эти занятия уходило только его свободное время, поскольку его телесные упражнения от них не страдали и поскольку от этого еще более укреплялся союз между ним и мною, на что мой гостеприимец взирал, видимо, одобрительно, ведь, в конце концов, у юноши не было никого, на кого бы он мог обратить чувство дружества, столь часто пробуждающееся в его возрасте и исподволь облюбовывающее себе определенный предмет. У Ойстаха он видел обычно только рисунки зданий и мебели, да и Роланд привозил из своих поездок лишь подобные вещи. Хотя на пейзажах, висевших в коллекции его приемного отца, Густав мог видеть зеленые деревья, белые облака, синие горы, он не задумывался об их возникновении, для него эти картины просто существовали, как существуют дом, поле на холме, гора, далекая башня церкви, и ему в голову не приходило, что и он способен творить подобные вещи. На прогулках он говорил о форме того или иного дерева, об округлости той или иной горы и рассказывал мне, что ему часто снится, как он рисует.

Юношу отпускали со мной и на изрядные расстояния от дома роз. Работы его распределялись при этом так, чтобы их можно было прервать без особого ущерба для них. Зато он становился гораздо здоровее и закаленнее. Нередко мы отлучались на несколько дней, и Густав очень любил те вечерние часы, когда мы, после легкого ужина в каком-нибудь трактире, уходили в свою комнату и он мог поглядеть в окно на незнакомую местность, разложить на столе свои дорожные вещи и вытянуться затем на гостиничной кровати. Мы взбирались на высокие горы, ходили мимо отвесных скал, следовали за течением журчащих ручьев и переправлялись через озера. Густав стал сильным, и это было отчетливо видно, когда мы возвращались из какого-нибудь горного похода – а в горы мы ходили почти всегда, – когда щеки его бывали чуть ли не черны от загара, локоны падали на смуглый лоб, а большие глаза ярко светились. Не знаю, что привлекало меня к этому юноше, по уму еще, в сущности, мальчику, которого мне приходилось учить самым простым, самым обыденным вещам, особенно связанным с нашими походами, который сам не мог предложить ничего, что как-то обогащало бы и возвышало меня. Причиною был, верно, тот образец совершеннейшей доброты и чистоты, какой я в нем с каждым днем все явственнее видел, все глубже любил и чтил.

Сходил я несколько раз и на Лаутерское озеро. Я начал в прошлом году измерять его глубину в разных местах, чтобы составить карту, где окружающие озеро горы продолжались и под поверхностью воды и были изображены в этом случае лишь более темным цветом. Это занятие снова меня увлекло, и я стал опять целенаправленно делать замеры, чтобы еще лучше исследовать впадину озера и получить как можно более точную карту. Густав не раз сопровождал меня и работал наравне с людьми, которых я нанял, чтобы управлять судном, бросать лоты, водружать блоки для шнуров с грузилом и делать все прочее, в чем будет необходимость.

Особенно радовало меня то, что постепенно я научился все лучше и лучше передавать тонкости человеческого лица, в особенности – что прежде давалось мне с великим трудом – румянец, когда он заливал щеки красивой девушки, эти мягкие, вроде бы одинаковые, но всегда разные округлости. Приятнее всего мне были попытки передать на холсте миловидность, скромность и плутоватость сельских девушек и девушек гор.

Как-то вечером, когда молнии вспыхивали почти по всему горизонту, я, возвратившись из сада в дом, застал дверь, которая вела в коридор аммонитного мрамора, к широкой мраморной лестнице и мраморному залу, открытой. Оказавшийся поблизости работник сказал мне, что через эту дверь, вероятно, прошел хозяин, что тот, видимо, находится в каменном зале, куда любит ходить при грозовом небе, и что дверь осталась открытой, наверное, для того, чтобы Густав тоже поднялся туда, когда придет. Я заглянул в мраморный коридор, увидел стоящие за порогом пары войлочных башмаков и решил тоже подняться в каменный зал, проведать моего гостеприимца. Надев подходящие башмаки, я пошел по коридору аммонитного мрамора. Я вышел к мраморной лестнице и стал медленно подниматься по ней. Сегодня она не была застлана ковром, а представала во всем своем блеске и сияла еще более, когда сквозь стеклянный потолок ее освещали, пробегая по небу, молнии. Так я дошел до середины лестницы, где на прерывавшей ее площадке, как в зале, стоит статуя из белого мрамора. Было еще так светло, что все предметы видны были во всей ясности линий и четкости теней. Я посмотрел на статую, и она показалась мне сегодня совсем другой. Девичья фигура такой красоты, какую только может вообразить художник и представить себе только очень глубокая душа, стояла передо мной на низком пьедестале, казавшемся скорее ступенькой, на которую она поднялась, чтобы оглядеться вокруг. Я не в силах был пойти дальше и устремил глаза на статую. Мне увиделось в ней что-то языческое. Голова покоилась на шее так, словно расцвела на ней. Шея была немного, но заметно наклонена вперед, и на ней лежал тот особенный свет, который бывает только на мраморе, а проникал этот свет через толстое стекло потолка. Негладко причесанные волосы, припадая к шее, прорезали ее летучими тенями, делавшими этот свет еще прелестнее. Лоб был чистый, и понятно, что сотворить такое можно только из мрамора. Я не знал, что человеческий лоб так прекрасен. Он казался мне полным невинности и в то же время престолом высоких дум. Ясные щеки под ним были спокойны и строги, а рот вылеплен так тонко, словно он вот-вот скажет какие-то умные слова или споет какую-то прекрасную песню, и притом он был исполнен доброты. Завершавший это лицо подбородок вносил в него какую-то спокойную меру. Неподвижность фигуры была вызвана, казалось, только суровым, полным значения небом, которое, озаряясь далекими молниями, простиралось над стеклянною кровлей и призывало смотреть на него. Благородные тени, как легкие дуновения, усиливали мягкий блеск груди, а дальше, до самых щиколоток, ниспадали одежды. Я представил себе Навсикаю – как та стоит у дверей золотого зала и говорит Одиссею: «Чужеземец, вспомни обо мне, когда придешь в свою землю». Одна рука была опущена и держала пальцами палочку, другая была отчасти скрыта одеждой, которую немного приподнимала. Платье было скорее оболочкой из прекрасных складок, чем скроенной одеждой. Оно говорило о чистой, целостной форме и было так достоверно материально, что казалось возможным сложить его и спрятать в ларь. Простая стена серого аммонитного мрамора выделяла белую статую еще резче и давала ей простор. Когда вспыхивала молния, по ней пробегал вниз розоватый свет, а потом прежний цвет опять возвращался к ней. Хорошо, подумалось мне, что эту статую не поставили в какой-нибудь комнате, где есть окна, через которые видны обыденные предметы и вливается беспорядочный свет, а установили в помещении, принадлежащем только ей, получающем свет только сверху, где она, как храмом, объята сумраком. Хорошо также, что это помещение не служит для повседневных нужд, и очень кстати, что окружающие стены облицованы замечательным камнем. У меня было такое чувство, будто я стою перед молчащим живым существом, и жутковатое ощущение, что девушка вот-вот шевельнется. Я глядел на статую и несколько раз видел, как красноватые молнии сменяются на ней сероватой белизной. После долгой задержки я пошел дальше. Если бы можно было в войлочных башмаках ступать еще легче, чем то само собой получается, я так бы и сделал. Медленно и бесшумно шагал я по блестящим ступеням к каменному залу. Дверь его была полуотворена. Я вошел.

Мой гостеприимец и в самом деле был здесь. Он шагал по лощеным плитам в легких башмаках с подошвами еще более мягкими, чем войлок.

Увидев меня, он подошел ко мне.

– Я заметил, что дверь в мраморный коридор открыта, – объяснил я, – мне сказали, что вы, вероятно, здесь, наверху, вот я и поднялся, чтобы вас увидеть.

– И правильно поступили, – ответил он.

– Почему вы не сказали мне, – продолжал я, – что статуя на вашей мраморной лестнице так прекрасна?

– А кто вам теперь это сказал? – спросил он.

– Я сам это увидел, – отвечал я.

– Ну, в таком случае вы будете знать это еще тверже и еще больше уверитесь в этом, – возразил он, – чем если бы услышали от кого-то подобное утверждение.

– А я и верю, что эта статуя очень хороша, – поправился я.

– Разделяю вашу веру, что это произведение весьма значительное, – сказал он.

– Так почему же вы никогда не говорили мне об этом? – спросил я.

– Потому что полагал, что через какое-то время вы сами его рассмотрите и найдете прекрасным, – отвечал он.

– Если бы вы мне раньше это сказали, я бы знал это раньше, – возразил я.

– Сказать кому-то, что что-то прекрасно, – отвечал он, – не значит сделать прекрасное его достоянием. Во многих случаях он может просто поверить. Но это, конечно, обедняет того, кто и так-то, без побуждения извне, обрел бы прекрасное. В вас я предполагал такую способность и потому ждал вас с большим удовольствием.

– Но что же вы думали обо мне все это время, когда я видел эту статую и молчал о ней? – спросил я.

– Я думал, что вы правдивы, – сказал он, – и уважал вас больше, чем тех, кто говорит о произведении без убежденности, или тех, кто хвалит его потому, что его хвалят другие.

– Где же вы добыли эту великолепную статую? – спросил я.

– Она из Греции, – отвечал он, – и история у нее странная. Много лет она стояла в дощатой будке близ Кум, в Италии. Нижняя ее часть была заслонена досками, потому что место, где она стояла, частично открытое, частично под крышей, служило для игры в мяч, и мячи нередко попадали в будку со статуей. Поэтому на уровне ее груди сделали наклонный навес, с которого легко скатывались мячи и над которым верх статуи выглядел как бюст. На этой площадке, частью у дощатых построек, частью у каменных стен, ее ограничивавших, были и другие изваяния, маленький Геркулес, несколько голов, старинный бык фута в три высотой. Площадка эта использовалась и для танцев, и в местах, где не было стен, замыкалась вьющимися растениями и виноградом или оставалась неогороженной, открывая, поверх миртов, лавров, дубов, синие горы и ясное небо этой страны. Крытыми были лишь какие-то части этой площадки, особенно в тех местах, где стояли скульптуры. Крыши над ними напоминали изящные дощечки, которые итальянские девушки носят на голове. Вообще же кровлей служил шатер неба. Счастливый случай привел меня в Кумы и на эту площадку, где как раз веселился молодой народ. Вечером, когда все разошлись по домам, я осмотрел стены, представлявшие собой остатки старинных художественных построек, и изваяния, сплошь гипсовые, какими так часто бывают в Италии копии древних, благородных произведений. Бюст девушки – за который я принял эту статую – был мне незнаком. Но он мне очень понравился. Когда я восхитился местоположением этой площадки, хозяйка ее, истинная древнеримская сивилла, сказала, что скоро здесь будет еще прекраснее. Ее сын, заработавший деньги торговлей, превратит эту площадку в зал с колоннами, поставит столики, и знатные иностранцы будут приходить сюда развлекаться. Скульптуры уберут, потому что они неодинаковой величины и потому что люди и животные стоят вперемежку, сын уже заказал изготовить из гипса прекраснейшие фигуры, все одинакового размера. Она подвела меня к девушке и через щель в досках показала мне, что та изваяна во весь рост и, стало быть, намного выше других фигур. Поэтому к верхнему краю прикрывающих ее досок приладили деревянный крашеный цоколь, над которым верхняя часть туловища возвышается наподобие бюста. Так достигнута сообразность этой вещи с другими. Я спросил, когда прибудет ее сын и когда начнется перестраивание. Когда она мне это сказала, я удалился. К названному старухой сроку я снова пришел на эту площадку. Здесь я застал сына вдовы – таковою она была, – когда строительство уже началось. Старые, прелестные фрагменты стен были частично снесены, а кирпичи сложены, чтобы использовать их в новой постройке. Вьющиеся растения и лозы выкорчевали, кусты перед площадкой уничтожили, а место их выровняли, чтобы там устроить газон. На южной стороне уже сооружали цоколи для кирпичных колонн. Статуя девушки, с которой сняли облачение из досок, лежала в сарае, где хранились главным образом строительные инструменты. Рядом с нею лежали Геркулес, бык и головы, которые, как я теперь увидел, изображали древних римлян. И та часть статуи девушки, которой я прежде не видел, мне тоже чрезвычайно понравилась, существенных повреждений в ней не было, и я выторговал ее, поскольку вещи эти были сложены в сарай для продажи. Но продавец сказал, что ни одной скульптуры из собрания он в отдельности не отдаст, и мне пришлось купить быка, Геркулеса и головы. Цена была назначена немалая, поскольку другая сторона знала достоинства статуи и ссылалась на них. Но я подчинился. Потратился я и на перевозку этих вещей. Быка, Геркулеса и головы я за бесценок продал в Италии, а фигуру девушки, хорошенько упаковав ее, чтобы не пострадал гипс, отправил в то место, где тогда жил. Не помню сейчас его названия, это был маленький городок у гор. Я уже тогда обратил внимание на то, что за перевозку запросили очень высокую плату и жаловались на тяжесть статуи, но счел это итальянской хитростью, попыткой выжать из меня, иностранца, побольше денег. Но когда я вернулся в Германию и гипсовая фигура, упаковка и доставка которой были доверены мною хорошо знакомому экспедитору, прибыла в Асперхоф, я сам убедился, что груз этот необычайно тяжел. Поскольку обшивка из досок, в которой находилась статуя, не могла быть такой тяжелой, мы с Ойстахом, жившим уже тогда в Асперхофе, решили, что фигура немного отсырела и, наверное, пострадала от сырости. Мы поставили статую в сарай, заранее, по моему приказу сколоченный у входа в сад, чтобы где-то ее поместить и очистить от множества грязных пятен, которыми она покрылась на своем прежнем месте. Когда с нее сняли доски и все прочие оболочки, мы увидели, что наше опасение не подтвердилось. Статуя была суха, насколько вообще может быть сухим гипс. С помощью разных приспособлений мы постепенно поставили статую поближе к стеклянной стене сарая на поворотный круг, чтобы удобнее было осматривать и очищать ее. Установив ее на круге и убедившись, что стоит она прочно, мы приступили к осмотру. Ойстах был восхищен ее красотой и обратил мое внимание на многое, что ускользнуло от меня и на площадке для танцев и игры в мяч близ Кум, и позднее, в сарае. Впрочем, статуя была теперь в гораздо более выгодном положении, потому что через чистые стекла на нее падал ясный свет, отчетливо показывая все ее изгибы и выпуклости. Убедившись, что дом обогатился благородным произведением искусства, мы решили тотчас же приступить к очистке его. Мы договорились, что там, где грязь только слегка покрывает поверхность и поддается чистой воде и кисти, будут и применяться только вода и кисть. В крайнем случае придется что-то замазать и загладить. При более существенных загрязнениях решено было применять нож и напильник, соблюдая, однако, при этом величайшую осторожность: лучше оставить какое-нибудь небольшое загрязнение, чем явным образом что-то исказить. Ойстах произвел в моем присутствии несколько опытов, и я одобрил его действия. Сразу же приступили к делу, и работа пошла. Однажды Ойстах подошел ко мне и сказал, что должен обратить мое внимание на одно странное обстоятельство. На спине фигуры он наткнулся ножичком на материал, в котором нет пустотности гипса, нож поскользнулся и как бы звякнул. Если бы это не было невероятно, он сказал бы, что материал этот – мрамор. Я спустился с Ойстахом в сарай. Он показал мне это место. Это было место, которым статуя часто, когда ее клали, касалась земли, поэтому, а также из-за всяческих перевозок оно вытерлось, видимо, больше, чем прочие. Я провел ножичком по этому месту, он звякнул, и мне показалась, что передо мной мрамор. Поскольку место, над которым производили такие опыты, было слишком на виду, чтобы продолжить их и, чего доброго, что-то испортить, мы решили сделать новую попытку на менее заметном месте. В левой пятке не хватало небольшого кусочка, там все равно нужно было добавить гипс, и мы решили воспользоваться этим для дальнейших исследований. Мы повернули на круге статую таким образом, чтобы свет падал на поврежденную пятку. Оказалось, что рядом с небольшим углублением остался еще кусочек гипса, который отвалится при малейшем прикосновении. Мы поскоблили ножом, кусочек отскочил, и обнажился материал, который не был гипсом. Глаз говорил, что это мрамор. Я принес увеличительное стекло, мы направили зеркалом луч на это место, я посмотрел на него через стекло, и передо мной засверкали кристаллики белого мрамора. Ойстах тоже взглянул туда через линзу, мы исследовали это место и другими способами, и выяснилось, что открывшаяся поверхность – мрамор. Чтобы окончательно доказать невероятное или опровергнуть свое заключение, мы стали исследовать и другие места. Начав с мест, и так уже немного поврежденных, мы постепенно переходили к другим. Под конец мы перестали соблюдать все предосторожности так же строго, как старались вначале, и пришли к выводу, что во многих местах под гипсом не что иное, как белый мрамор. Естественно было заключить, что также и в тех местах, которых мы не обследовали, под гипсом – мрамор. Не последней причиной нашего предположения был большой вес статуи. По какому случаю или с какой странной целью покрыли мраморную статую гипсом, объяснить мы не могли. Вероятнее всего, думалось нам, это сделал когда-то ее владелец, чтобы чужеземный враг, угрожавший его городу и находившимся в нем произведениям искусства, не похитил изваяния из материала, якобы не имеющего никакой ценности. Но оттого, что враг все-таки похитил статую или из-за какой-то другой помехи покрытия так и не сняли, и благородная сердцевина немыслимо долгие годы прозябала в дурной оболочке. Удалять гипс мы начали с макушки. Вначале, особенно вчерне, ножом, под конец больше кисточками и водой. От головы мы продвигались вниз, и решительно везде оказывался мрамор. Защищенный гипсом от повреждений последующих времен, мрамор не впитал в себя ни мутных соков земли, ни иной грязи и был чище любого другого древнего мрамора, который я видел, он был такой белизны, словно статую высекли совсем недавно. Когда весь гипс сняли, поверхность, все-таки еще шершавую из-за оставшихся на ней частиц покрытия, терли мягкими шерстяными тряпками до тех пор, пока мрамор не заблестел и игра света и теней не показала тончайших и нежнейших изгибов. Статуя стала теперь еще прекраснее, чем была в гипсовой оболочке, и мы с Ойстахом преисполнились восхищения. Мы быстро распознали, что это не произведение нового времени, а создание древнего народа Греции. Я видел столько изваяний языческой древности и среди них столько прославленных, что способен был отличить их от произведений средневековья и нового времени. Все рисунки со скульптур древности, какие удавалось добыть, были собраны у меня в Асперхофе, поэтому я мог теперь сравнивать, да и Ойстах, видевший не так много подлинников, тоже мог составить суждение. Лишь после очень долгих и очень тщательных исследований мы утвердились в мысли, что наша статуя – из времен Древней Греции. В ходе этих исследований, для вящей верности которых мы даже предприняли кое-какие поездки, мы настолько хорошо изучили признаки старых и новых скульптур, что пришли к убеждению, что можем с первого взгляда отличить друг от друга лучшие произведения разных эпох. Плохое, впрочем, труднее отнести к какому-то времени. Примечательно, что ничего не стоящих произведений древности вообще до нас не дошло. То ли они вовсе не возникали, то ли какая-то ценившая искусство эпоха тотчас их устраняла. Во время этих исследований мы многое узнали о древнем искусстве. Но кем и в какое время создана наша статуя, выяснить мы не смогли. Ясно было только, что принадлежит она не строгой эпохе, а более поздней, более мягкой. Но прежде чем я извлек статую из сарая, где она стояла, и прежде даже, чем подумал о месте, куда поставлю ее, произошло нечто другое. Я поехал в Италию и посетил близ Кум продавца моей статуи. Он почти закончил переделку своей площадки. Она превратилась в новомодный, окруженный зеленой лужайкой павильон, где пили сладкое красное вино, где стояли фигуры из гипса и откуда открывался прекрасный вид. Я рассказал хозяину о сделанном мною открытии и предложил ему самому определить теперь цену статуи, для чего он может либо сам осмотреть ее в Германии, либо поручить это кому-нибудь. То и другое он отверг и сразу запросил изрядную сумму, соответствовавшую будто бы ценности таких предметов, цены на которые в разные времена сильно менялись. Вступив уже к тому времени во владение немалым имуществом, оставшимся мне по наследству, я выразил готовность заплатить эту сумму, но пожелал больше узнать о происхождении статуи и удостовериться в праве на нее моего предшественника при столь изменившихся обстоятельствах. Мои разыскания не привели ни к чему сверх того, что статуя уже не один человеческий век принадлежит семье, у которой я купил ее, что когда-то здесь находились остатки старого здания, что здание это постепенно снесли, что бассейн, низкие колонны ограды и другие вещи из белого камня пережгли на известь и что из остатков этого здания и с помощью этой извести построены окрестные дома. В развалинах было много статуй, и многие уже давно проданы. Белую девушку с палкой когда-то обшили досками, по поводу нее возник спор из-за оплаты, и в местной управе мне позволили снять и заверили копию с документа, обязывавшего к платежу деда теперешнего владельца. Составив у нотариуса договор о покупке мраморной статуи и получив его копию, я внес запрошенную сумму и уехал домой. Здесь мы посовещались, куда поставить статую, которую я мог теперь с полном правом назвать своей. Найти место было нетрудно. Я и раньше уже устроил площадку на мраморной лестнице, чтобы, во-первых, прервать лестницу и тем придать ей изящество, а во-вторых, чтобы установить здесь когда-нибудь статую для вящего украшения. Когда мы путем замеров убедились, что статуя не слишком высока для этого места, был изготовлен небольшой пьедестал, на котором она теперь стоит, и было построено приспособление, с помощью которого ее и водрузили сюда. Мы теперь часто стояли перед статуей и рассматривали ее. Впечатление не только не ослабевало, но становилось все сильнее и глубже, и из всех произведений искусства, какие у меня есть, это мое самое любимое. Тем-то и замечательны памятники искусства ясного мира Древней Греции, не только дошедшие до нас памятники изобразительного искусства, но и памятники поэзии, что своей простотою и чистотой они наполняют душу и с течением лет не покидают ее, а еще более обогащают своим спокойствием и величием, а своей неброскостью и законченностью вызывают все большее восхищение. В новые же времена, напротив, беспокойная погоня за эффектами отнюдь не пленит душу, а отталкивает ее как нечто ложное. Многие приходили смотреть эту статую – друзья, знатоки древнего искусства, – и результат бывал всегда один и тот же: искреннее признание высоких достоинств. Мы, Ойстах и я, благодаря этому сильно продвинулись в вопросах древнего искусства, и от древнего искусства мы оба как раз и пришли к пониманию искусства средневекового. Перейдя от неподражаемой чистоты, ясности, разнообразия и завершенности древних изваяний к произведениям средневековья, изобилующим в этом отношении большими ошибками, мы увидели здесь некий внутренний мир, некий дух безыскусственности, веры, искренности, трогающий нас своим лепетом так же, как тот, древний, волнует нас совершенством, с которым он себя выразил. О времени создания нашей статуи мы и теперь не можем сказать ничего определенного, как и о том, попала ли она в Рим в толпе статуй, стоявших прежде в Элладе, или изготовлена в Риме каким-то греком, а также о том, как оказалась она в имении какого-то римлянина во времена, когда греческое искусство распространялось по Италии без достаточного его понимания, и о том, как перешла она к совсем другому, далекому поколению.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю