Текст книги "Бабье лето"
Автор книги: Адальберт Штифтер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 41 страниц)
Рассказ моего гостеприимца вызвал у меня, разумеется, еще больший интерес к его картинам.
Теперь я обратил внимание и на гравюры моего гостеприимца. Поскольку они не были ни в рамах, ни под стеклом, а лежали в больших ящиках стола в читальной комнате, рассматривать их оказалось гораздо удобнее, чем картины. Сначала я вынимал папки одну за другой и смотрел все гравюры подряд. Но потом я перешел к более упорядоченному осмотру. Если мой гостеприимец не выпускал книги из дому, но позволял своим гостям брать нужное к себе в комнату, то так же он поступал и с гравюрами, только в комнату он всегда отдавал сразу целую папку, а не какие-то отдельные листы. Делал он это для их цельности и сохранности. Поскольку мне не хотелось часами сидеть без перерыва в читальной комнате, разглядывая гравюры, мой гостеприимец позволил мне брать папки в мое жилье, и я мог рассматривать их содержимое не спеша, прерывая это занятие другими, мог, продержав у себя папку сколько угодно времени, заменить ее другою. Позднее, просмотрев все папки и взяв на заметку работы, особенно мне понравившиеся или одобренные моим гостеприимцем и Ойстахом, я при случае открывал лишь какую-то одну, чтобы взглянуть на какое-то одно милое мне творение гравировального резца. Я заносил в свою записную книжку и те гравюры, которые и сам купил бы, если бы они еще были в продаже. Узнав, таким образом, и научившись различать манеру разных мастеров и разных времен, я снова, как то было с живописью, пришел к выводу, что и у этого искусства, за редкими исключениями, прошлое прекрасней, чем настоящее, на примере гравюр мне стало это даже еще яснее, чем на примере живописи, поскольку у моего друга были и старые гравюры, и новые, а новых полотен в его картинной висело очень мало, так что сравнивать было труднее, да и хуже помнил я новые картины, которые видел в городе и на которые смотрел тогда, наверное, другими глазами. Все лучше понимая тонкости, мастерство, красоту, уверенность исполнения, я решил, поскольку приобретать гравюры мне было гораздо легче, чем живопись, купить первым делом листы, которые показались мне превосходными, и положить тем самым начало коллекции. На разглядывание и запоминание гравюр у меня ушло довольно много времени. Ойстах часто бывал со мной, мы говорили с ним о гравюрах, и с каждым днем этот человек вырастал в моих глазах все более и более.
В те дни я часто захаживал также в столярную и другие мастерские и смотрел, над чем там трудятся.
Тут я заметил, что мой гостеприимец еще ничего не заказал сделать из привезенного мною мрамора, камня и в самом деле необыкновенной красоты, которую я сумел как следует оценить, доставившего большую радость и ему самому. Да и вообще не видно было в доме роз этого мрамора. Раньше он хранился в складском помещении, где часто находились и мои камни. Теперь его там не было. Перетащили ли его, во избежание повреждений, в другое, более надежное место или куда-то отправили, чтобы пустить в работу? Последнее нельзя было представить себе, ибо все вещи из дерева и камня делались у моего гостеприимца в его же доме, для чего не только имелись всяческие приспособления и инструменты, но и всегда можно было привлечь недостающую рабочую силу.
Однажды я поехал в Лаутерскую долину и пробыл там некоторое время. Отправился я туда не для обычных своих занятий, а чтобы посмотреть, как идет работа с моим мрамором. Близ гостиницы «У кленов» – часах в двух пути от нее – находилась мастерская, где пилили и шлифовали мрамор и делали из него разные вещи. Место это называлось Ротмоор[6], почему – выяснить я не мог: везде был камень и журчала вода, а болота на много миль кругом не было и следа; но так уж называлось это место. Там находилось несколько моих глыб мрамора, из них должны были изготовить кое-что для отца. Самая большая глыба была почти розовая, из нее нужно было высечь бассейн для сада. Питая слабость к растениям, я заимствовал его форму у растительного царства. Это был лист, очень похожий на лист вороньего глаза, а в нем блестящий черный шар. Лист я вылепил с натуры из воска, только зубцов сделал меньше, а глубину увеличил. Один очень искусный в лепке рабочий воспроизвел мой лист в гипсе, значительно увеличив его, а уж гипсовый лист должен был послужить моделью для мраморного бассейна. На дне его, как и на листе вороньего глаза, должен был лежать шар, а из поднимающегося над листом стебля в него должна была тонкой струею литься вода. Сам лист следовало высечь из розового мрамора, ствол и стебель – из другого, более темного. Я хотел посмотреть в Ротмооре, как продвигается работа, и пытался путем обсуждений добиться большей легкости и чистоты. Из другого мрамора заказаны были другие предметы. Прежде всего мостовая вокруг вороньего глаза. С листа вода должна была стекать на эту мостовую, а в ней предполагалось сделать покатое углубление для дальнейшего стока. Мостовая была задумана бледно-желтоватого цвета, я набрал для этого изрядное количество камней. Для беседки в саду я задумал сделать доску для столика. Еще были заказаны маленькие консоли, несколько карнизов и пресс-папье. Вещи эти находились в работе. Задатком ее успеха было гнездо, где лежали два яйца, мрамор которых почти не отличался по цвету от яиц чибиса.
Я был очень доволен работами в том состоянии, в каком они тогда находились. Камень для бассейна был вытесан не только в общих чертах, вчерне был готов и лист, так что можно было приступить к обтачиванию и шлифовке. Два человека трудились исключительно над этим предметом. В гипсовой модели я велел кое-что изменить. Она показалась мне недостаточно легкой, не передающей как следует нежности мира растений. Я сходил в горы, поискал ростки вороньего глаза и принес их вместе с их землею в горшках, чтобы они не так скоро увяли и могли служить образцами подольше. На этих растениях я пытался показать, чего еще не хватало в модели. Я объяснял, где какая-то часть листа должна лечь мягче, какая-то его кромка изогнуться нежнее, чтобы изваяние, когда оно будет готово, не производило впечатления чего-то искусственного, а казалось поистине выросшим. Поскольку при объяснении я старался не обижать человека, изготовившего гипсовую модель, и облекать все в форму скорее некоего совещания, с моим мнением очень охотно соглашались, и поскольку первые попытки увенчались успехом и бассейн, приобретя большее сходство с листом, стал и явно красивее, работу продолжили с увлечением, стараясь как можно точнее передать признаки живого листа, и наконец с радостью увидели перед собой произведение гораздо более благородное и совершенное. В этом опыте нашли даже некий залог будущих работ и почерпнули надежду подняться в более высокие и веселые сферы. Мастер говорил со мною об этом не обинуясь. Прежде изготовляли предметы по традиционным образцам и рисункам, затем рассылали их и получали за это плату, обычно причитающуюся за подобный товар, так что мастерская могла существовать, но не процветала, не благоденствовала. Никому и в голову не приходило, что к растениям можно обратиться как к моделям. Теперь, направив на них внимание, люди увидели, что горы полным-полны вещей, которые могут им указать, как нужно делать и как нужно облагораживать свою работу.
Я оставался в мастерской, пока гипсовый лист не был совершенно готов и пока я не успокоился насчет того, какими инструментами произведут измерение, чтобы все пропорции модели были повторены в мраморе.
Попросив ускорить работу, чтобы как можно скорее доставить бассейн в отцовский сад, и пообещав наведаться этим летом в мастерскую еще раз, я отправился назад, в дом роз.
Во время своего пешего похода через горы я взошел на обледеневший кар, сел на каменную глыбу и чуть ли не всю вторую половину дня смотрел в глубокой задумчивости на расстилавшиеся передо мною окрестности.
В доме роз я снова занялся осмотром картин. Я взял даже увеличительное стекло и разглядывал, как писали разные старинные мастера, кто брал тупую, жесткую кисть, кто – длинную, мягкую, работали ли они широкой кистью или острой, много ли накладывали первых мазков или сразу пускали в ход тяжелые, непрозрачные краски, доводили ли до конца каждый отдельный участок или сначала делали общий набросок и затем завершали все по частям.
Мой гостеприимец был очень опытен в этих делах и оказывал мне помощь.
Из поэтов я занялся теперь Кальдероном. Я уже мог читать его по-испански и погрузился в его мир с великим интересом.
Мы не раз посещали Ингхоф. Мы музицировали там, играли в разные игры, ходили по самым красивым окрестностям, смотрели все, что было примечательного в саду, на хуторе, в доме.
К цветению роз Матильда с Наталией приехали в Асперхоф. Мы знали день их приезда и ждали их. Когда они вышли из экипажа, когда Матильда и мой гостеприимец обменялись приветствиями, когда матерью было сказано несколько слов Густаву, она обратилась ко мне и с самым любезным, самым милым видом выразила и радость, что застала меня здесь, что я, как она знает, уже довольно давно живу рядом с ее другом и ее сыном, и надежду, что я все это прекрасное время года проведу в Асперхофе.
Я отвечал, что решил жить все нынешнее лето только в свое удовольствие и что я очень благодарен за предоставленную мне возможность находиться в этом доме, где все так способствует развитию ума и души молодого человека.
Наталия стояла передо мною, когда шел этот разговор. Мне показалось, что в этом году она стала еще совершеннее, она была необыкновенно хороша, лучше всех женщин, которых я когда-либо видел.
Она не сказала мне ни слова, только взглянула на меня. Я не нашелся, что сказать ей в знак приветствия. Я молча поклонился, и она ответила таким же поклоном.
Затем мы вошли в дом.
Дни потекли, как в прошлые годы. Мы постоянно стали говорить о картинах, мы говорили о мраморной статуе, стоявшей на здешней прекрасной лестнице, мы часто ходили в картинную и смотрели то одно, то другое, мы стаивали в сумраке лестницы, на которую мягко лился свет сверху, и любовались великолепными пропорциями находившегося там изваяния. Я увидел, что Матильда знает толк в искусстве и любит его всей душой. Наталия, как я заметил, тоже не была чужда искусству, и оно для нее кое-что значило. Я понял теперь, что прежде, когда я меньше обращал внимания на живопись и прочие произведения искусства и они еще не занимали большого места в моей душе, меня щадили и не заводили при мне разговоров об имевшихся в доме произведениях, чтобы не втягивать меня в сферу, находившуюся за пределами моих душевных сил. Вспомнил я теперь также, что и отец никогда не заговаривал со мной о своих картинах по собственному почину и распространялся о них лишь постольку, поскольку я сам заводил этот разговор и задавал тот или иной вопрос. Все они, стало быть, избегали предмета, мне еще незнакомого, ожидая, что мои мысли, может быть, к нему обратятся. Меня это соображение несколько устыдило, и я показался себе по сравнению со всеми, о ком сейчас думал, невеждой и недотепой. Но из того, что они всегда были ко мне так добры и так ласковы, я заключил, что они не осуждали меня и не сомневались в будущем моем интересе к тому, что им уже было дорого. Мысль эта отчасти меня успокоила. Особенно же доволен был я тем, что в беседы об изобразительном искусстве они теперь вступали с какой-то радостью, что, стало быть, теперешние мои высказывания на этот счет не казались им вздорными и им было приятно встречаться со мной на поприще, столь важном для них.
Однажды, когда розы уже отцвели, я невольно оказался свидетелем, если можно так выразиться, слов, сказанных Матильдою моему гостеприимцу и явно предназначенных только ему. Я рисовал в одной из комнат первого этажа решетку окна. На первом этаже дома были сплошь чугунные решетки на окнах. Но это были не те решетки из длинных прутьев, какие ставят на иных домах и на тюрьмах, они были слегка изогнутые, с выпуклостями вверху и внизу, сбегавшимися посредине, словно бы к замковому камню, в прекрасную розу. Роза эта, необыкновенно тонкой работы, была своему образцу вернее, чем то мне когда-либо случалось видеть в изделии из чугуна. Да и вся решетка отличалась изяществом рисунка, и на ее прутьях были, помимо розы, и другие славные орнаменты. Дело шло уже к вечеру, когда я сидел в комнате первого этажа, окна которой глядели на розы, и пытался сделать пока общий набросок решетки, слишком закрытой снаружи этими розами. Отдельные украшения, расположенные в основном снаружи, я хотел зарисовать оттуда позднее. Пока я был погружен в работу, за окном стемнело, словно листву перед ним покрыла тень. Присмотревшись, я увидел, что перед окном кто-то стоит, но кто, я не мог различить из-за густоты вьющихся растений. В эту минуту через открытое окно ясно донесся голос Матильды:
– Как отцвели эти розы, так отцвело и наше счастье.
Ей ответил голос моего гостеприимца:
– Оно не отцвело, а только видоизменилось.
Я встал и отошел от окна в середину комнаты, чтобы не слышать продолжения разговора. А подумав, что будет неловко, если мой гостеприимец и Матильда позднее узнают, что, когда они разговаривали под окном, я находился как раз в той комнате, которой это окно принадлежало, я и вовсе покинул ее и ушел в сад. Увидев через некоторое время, что мой гостеприимец, Матильда, Наталия и Густав подходят к высокой вишне, я вернулся в комнату и убрал оттуда свои рисовальные принадлежности, потому что тем временем совсем уж стемнело и рисовать больше нельзя было.
Когда розы отцвели окончательно, мы решили пожить немного в Штерненхофе. Когда мы подъезжали к нему по холму, я заметил, что стены в лесах, а когда мы приблизились, увидел, что находившиеся на лесах рабочие были заняты тем, что соскабливали побелку с широких наружных камней и чистили их. В отдаленной части дома прежде проделали опыт, который оправдал себя и показал, что без побелки дом будет красивее.
В Штерненхофе со мной обходились так же приветливо, как в прежние времена, и даже, если мое чутье меня не обманывало и если можно уловить такие маленькие различия, еще приветливее. Матильда сама показывала мне все, что, по ее мнению, могло как-то интересовать меня, и при этом объясняла мне все, что нуждалось, на ее взгляд, в объяснении. В этот свой приезд я узнал также, что Матильда купила замок у одного аристократа, который редко бывал в нем и сильно его запустил. Еще раньше замок принадлежал какой-то его родственнице, чьим дедом был куплен. А еще раньше владельцы часто менялись, и поместье оказалось в большом упадке. Матильда начала с того, что за обоюдно приемлемую мзду навсегда освободила от повинностей и сделала неограниченными хозяевами своей земли вассалов замка, которые прежде должны были платить десятину и другие оброки. Второе ее нововведение состояло в том, что хозяйством замка она начала управлять сама и обосновалась в нем с челядью и семьей. Она навела порядок на хуторе и, наняв деятельных людей, привела поля, луга и леса в лучшее состояние. Прекрасные ряды плодовых деревьев, прорезавшие луга и так понравившиеся мне уже в первый приезд, были посажены ею самой, и если можно было где-нибудь получить хорошие плодовые деревья, пусть даже довольно взрослые, она не жалела ни времени, ни труда, чтобы доставить их и пересадить на свою землю. Поскольку соседи стали постепенно подражать ей в этом, вся здешняя местность приобрела тот своеобразный, приятный вид, которым она отличалась от окрестных земель.
Картины, висевшие в покоях Матильды и Наталии, в общем, по-моему, не имели той ценности, что асперхофские, но иные из них были, на мой теперешний взгляд, написаны с величайшим искусством. Я сказал свое мнение моему гостеприимцу, он его подтвердил и показал мне картины Тициана, Гвидо Рени, Паоло Веронезе, Ван Дейка и Гольбейна. Средних или уж вовсе плохих картин, вроде тех, какие – они вдруг вставали у меня перед глазами – мне случалось в прежние годы видеть в иных собраниях, ни в покоях Матильды, ни в Асперхофе не было. Мы и здесь, как в доме роз, часто говорили о живописи, и прекрасней всего были мгновения, когда какую-нибудь картину ставили на мольберт, когда завешивали окна, свет от которых мог помешать, когда картина получала наилучшее освещение и мы все перед ней собирались.
Матильда и мой гостеприимец обычно сидели. Ойстах и я стояли, рядом с нами – Наталия, а нередко и Густав, который в таких случаях бывал очень скромен и внимателен. Говорил о картине главным образом мой гостеприимец, но порой и Густав, а Матильда вставляла какие-то дельные замечания или просто выражала свое мнение. Повторяли, быть может, не раз уже говорившиеся слова, показывали друг другу то, что не раз уже видели, обращали внимание на вещи, которые и так уже знали. Так повторяли испытанное уже наслаждение и вживались в произведение искусства. Я редко участвовал в разговоре, разве что задавал вопросы и просил что-нибудь мне объяснить. Наталия стояла рядом и никогда ничего не говорила.
К нимфе фонтана, что была в саду под стеной плюща, я тоже часто ходил. Раньше я восхищался дивным мрамором, какого дотоле вообще не встречал. Теперь и сама статуя казалась мне замечательным изваянием. Я сравнивал ее с той, что стояла на лестнице в доме моего гостеприимца. Хотя за той было, на мой взгляд, превосходство величия, достоинства и строгости, в нимфе я находил прелестную мягкость и ясность, в ней было, как то и подобает богине источника, что-то успокаивающее, умиротворяющее, и была в то же время та чистота, та, я сказал бы, отчужденность, какой нет в живописи, но которая так явственна в мраморе. Теперь это ощущение отчужденности стало у меня отчетливее, и я понял, что оно возникало у меня и прежде, когда я смотрел на мраморные скульптуры. Оказывала свое действие – и причиной тому мои геологические занятия – еще одна особенность этого изваяния: прекрасный, почти без пятен мрамор. Он принадлежал к той породе, у которой края просвечивают, а белизна чуть ли не сверкает, напоминая снежную пыль или колотый сахар. В этой чистоте было для меня что-то возвышенное. Только там, где из кувшина, который держала нимфа, лилась вода, мрамор был с прозеленью, и ступенька, на которую опиралась опущенная нога, тоже была зеленая и немного запачкана сыростью, туда проникавшей. Мрамор купленной моим другом статуи был превосходный, вполне возможно, паросский. Но он уже приобрел цвет старого мрамора, а нимфа была как новая, словно мрамор этот – из Каррары. Я решил, и мои друзья подтвердили мою догадку, что скульптура эта – новейшего времени, но автора ее, как и автора статуи, стоявшей на лестнице, никто назвать не мог.
Я любил сидеть в саду возле нимфы. Сбоку от нее, в нише, находилась скамеечка из белого мрамора, и оттуда было очень удобно смотреть на скульптуру. Мрамор окутывал сумрак, и в сумраке казалось, что мрамор светится. Здесь можно было также смотреть, как тихо льется вода из кувшина, как она кружится в бассейне и каплями стекает на землю, как вспыхивает иногда молниями.
Для жилья мне отвели то же помещение, что я занимал в первые два приезда в этот замок. Оно было снабжено всеми мыслимыми удобствами, в большей части которых я не нуждался, привыкши в своей дорожной жизни управляться с внешними делами простейшим образом.
Когда мы расставались со Штерненхофом, Матильда попрощалась со мной так же любезно и мило, как меня приняла.
На обратном пути мы побывали у нескольких помещиков, пользовавшихся в округе большим уважением, и посмотрели, какие новшества ввели они в своих владениях и что хотели распространить на благо страны. Мой гостеприимец взял домой саженцы лоз, отборные семена и зарисовки новых приспособлений.
Перед возвращением восвояси я еще раз сходил в Ротмоор посмотреть, насколько продвинулись работы из моего мрамора. Некоторые небольшие вещи были уже готовы. Бассейн и крупные работы оставили на будущий год. Я одобрил это решение, ибо мне было важнее, чтобы дело было сделано хорошо, чем чтобы все закончить быстрее. Готовые вещи я упаковал, чтобы взять их домой.
Вернувшись в дом роз, я нашел там письмо от Роланда, который сообщал результаты своих поисков дополнений к облицовке отцовских пилястров. Найти их не было никакой надежды. Нигде в горах не попадалось ничего сколько-нибудь похожего на описанные панели, и вообще там, куда Роланд совершал свои походы уже не один год, никаких обшивок и облицовок не было и в помине, разве что они очень хорошо спрятаны, и надеяться, стало быть, приходится только на случай, ведь случайно же я нашел и то, что доставил отцу. Что же касается панелей, о которых идет речь, то можно быть почти уверенным, что они уничтожены. Присланные ему, Роланду, размеры досок, находящихся у моего отца, точно соответствуют одному из покоев каменного дома в Лаутерской долине, откуда, как с самого начала и предполагалось, взяты эти вещи, а покой этот сейчас в запустении. В нем есть два пилястра, которые, видимо, и были обшиты сохранившимися панелями. Промежуточная же облицовка уничтожена точно так же, как многое в том маленьком замке. Ведь иначе она нашлась бы либо в самом здании, либо где-то поблизости, а она не нашлась, или же она очень хорошо спрятана, а то бы поиски, ведущиеся уже два года и всем известные, побудили бы людей продать эти вещи за хорошую цену. Надо, стало быть, смириться с мыслью, что найти ничего нельзя, а если что-то все же найдется, то это нежданная милость судьбы. Мы с моим гостеприимцем согласились, что примерно такого результата и ждали.
Когда осень вступила в свои права, я отправился в обратный путь, домой. Для приезда я выбрал ясное воскресное утро, зная, что в этот день отец будет дома и я смогу провести послеполуденные часы в полном кругу своих родных. Прибыл я не как обычно, на судне, а пошел вдоль гор на восток, а потом взял коляску и поехал на север, в наш город. Отца я застал очень бодрым, он, казалось, помолодел на несколько лет. Глаза его блестели, словно ему выпала большая радость. Да и остальные показались мне очень довольными и веселыми.
После обеда отец повел меня в стеклянный домик и показал, что панели уже на пилястрах. Это было чудесное зрелище, я не думал, что резьба примет такой хороший вид. Она была полностью очищена и слабо покрыта лаком.
– Видишь, – сказал отец, – как красиво все вышло. Панели подошли так, словно они сделаны для этих пилястров. Так оно почти и есть: если не панели для пилястров, то уж пилястры сделаны для панелей. Но гораздо важнее то, что эта резная работа подходит ко всему домику так, словно она с самого начала была для него предназначена – и это-то радует меня больше всего. Потому я и не огорчаюсь, как ты, что остальные части облицовки найти не удалось. Мне же пришлось бы опять перестраивать домик, если бы они обнаружились: ведь вряд ли они подошли бы сюда, а если каким-то чудом обнаружится дополнение, там видно будет, что делать. Заметь, мы постарались заполнить пробелы и придать всему естественную связь.
Так оно и было. Над панелями на пилястрах установили зеркала, рамы которых продолжали орнаменты обшивки и соединяли их с орнаментами оконных коробок и переплетов. Карнизы и панели под окнами были сделаны так, чтобы создать между резными узорами спокойные плоскости. Я высказал отцу свое восхищение тем, чего здесь добились.
– Нам помогал очень хороший наставник, – ответил он, – благодаря его совету нам удалось изменить и кое-что в уже начатой нами работе. Иначе не получилось бы так, как получилось. Присядь к нам, и я тебе все расскажу.
Он сидел с матерью на сплетенной из тонкого тростника скамейке, мы с сестрой сели напротив них в кресла.
– Твой гостеприимец, – начал он, – разыскал нас и, когда ты две недели отсутствовал, прислал сюда свои строительные чертежи и зарисовки многих других предметов, чтобы я их посмотрел. Он позволил мне также скопировать рисунки, которые особенно мне понравятся, для своих надобностей, только просил предварительно прислать ему все, обозначив те, с каких хочу снять копии, чтобы он потом при случае предоставил их мне для этой цели. Я отказался от его предложения, попросив сделать только беглые зарисовки отдельных орнаментов и брусьев, поскольку это могло пригодиться для будущих моих затей. Но самую большую пользу извлекли мы – мой работник и я – из того, что вообще все это увидели. Мы узнали новые вещи, узнали, что существует нечто лучшее, чем то, что есть у нас самих, благодаря чему наметили необходимые в домике работы и выполнили их гораздо лучше, чем то сделали бы в ином случае. Рисунки зданий, мебели и других вещей, присланные твоим гостеприимцем, так хороши, что равных им найдется, наверное, немного. В молодые годы, в своих поездках и странствиях, я видел очень красивые здания, а кое-где и более чем красивые. Но таких совершенно ясных и чистых рисунков зданий я в жизни не видел. Я испытал при виде этих вещей великую радость. Тот, кто владеет таким замечательным собранием прекраснейших и при том самых разнообразных предметов, тот уже не затеет ничего незначительного, пустого, ничтожного. Если он разбирается в этих вещах, если проникается их духом, он может создавать только высокое и чистое. Это редкая милость судьбы, когда у человека есть досуг, средства и помощники, чтобы задумывать такие произведения. Листая эти коллекции и погружаясь в созерцание того, что мне особенно нравилось, я переживал прекраснейшие мгновения. Быть может, когда-нибудь еще выпадет счастье воспользоваться предложением этого человека и сотворить что-нибудь, что сильно скрасит мои последние дни. Значит, тебе нравится то, чем мы дополнили наши панели?
– Очень, отец, – отвечал я. – Но сейчас я хочу сказать о другом. Я не могу прийти в себя от удивления, что мой гостеприимец прислал сюда свои рисунки, которые он любит не менее, чем свои книги, а те он не выпускает из дому. Я так рад этому событию, что не нахожу подходящих слов. Отец, в последнее время моя зоркость так усилилась, что мне это и самому непонятно, мне нужно о многом с тобой поговорить. А моего гостеприимца я должен горячо поблагодарить, когда его увижу. Послав эти рисунки, он оказал мне самую большую милость, какую мог оказать.
– Тогда попрошу тебя пойти со мной и кое-что посмотреть, – сказал отец.
Он повел меня в свой кабинет. Мать и сестра пошли с нами. У пилястра, украшенного длинным, в старинной оправе зеркалом, стоял стол с музыкальными инструментами, который я видел в доме роз во время его реставрации, а в начале этого лета уже совсем готовым. Я не мог вымолвить ни слова от удивления. Поняв мои чувства, отец сказал:
– Стол этот – моя собственность. Он был прислан мне этим летом с просьбой, чтобы я поставил его среди других своих вещей на память о человеке, для которого величайшая радость – доставить удовольствие другому охотнику до таких же вещей.
– Я должен сейчас же поехать к своему другу! – воскликнул я.
– Благодарность ему я уже послал, – сказал отец, – но если ты съездишь туда и выразишь ее устно, я буду рад еще больше.
Сестра прямо-таки запрыгала по комнате, восклицая:
– Так я и думала, я знала, что он так поступит! Какая радость, какая радость! Ты скоро поедешь?
– Завтра на рассвете, – ответил я. – Сегодня же надобно заказать лошадей.
– Время осеннее, а ты только что приехал, сын, – сказала мать. – Но я тебя не задерживаю. Стол и еще более образ мыслей того, кто прислал его, одарили твоего отца счастьем. Это, должно быть, и в самом деле чудесные люди.
– Таких, как они, нет на земле! – воскликнул я.
Не мешкая, послал я на почту слугу, чтобы заказать двух лошадей на четыре часа утра. Потом мы еще поговорили о столе. Отец рассуждал об его свойствах, объяснял нам всякие особенности, и обстоятельно доказывал, почему стол должен стоять именно на том месте, где он стоит. Ничего не сказав об отцовских картинах, которым я заранее очень радовался и о которых хотел поговорить с отцом, и не вдаваясь в подробности нынешней своей летней поездки, я провел остаток дня в нетерпеливом ожидании утра. Я лишь отвечал на какие-то вопросы отца и слушал, когда он снова заговаривал о том, что было для него событием этого лета. Перед отходом ко сну мы попрощались, и я удалился в свою комнату.
В три часа утра легкий кожаный чемодан был уложен, а полчаса спустя я был одет вполне по-дорожному. В столовой, где для меня уже был приготовлен завтрак, меня ждали мать и сестра. Отец, сказали они, еще дремлет. Завтрак был съеден, лошади стояли у подъезда, мать попрощалась со мной, сестра проводила меня до коляски, и она покатила в еще густую тьму.
Я никогда не ездил на почтовых, считая это расточительством. Теперь, когда я изменил своему правилу, езда казалась мне все-таки недостаточно быстрой, а задержка на каждой станции, где мне давали новых лошадей и новую коляску, нескончаемой.
Я не спросил отца о письме, сопровождавшем стол или рисунки, и не осведомился, каким способом были доставлены эти вещи. Отец тоже не упомянул об этом. Я решил остаться верным своему решению и не задавать никаких вопросов на сей счет.
После суток езды, прерывавшейся только для приема пищи, я к полудню второго дня подъехал к дому роз. Я остановился у ограды, отдал свой чемодан слуге, который не удивился мне, привыкши к моим отъездам и приездам, отослал карету и лошадей на последнюю станцию, где было их место, вошел в дом и справился о моем друге.
Он у себя в кабинете, сказали мне.
Я велел доложить о себе, и был принят.
Когда я вошел, он, улыбаясь, поднялся навстречу мне. Я сказал, что он, кажется, знает, почему я приехал.
– Пожалуй, я это представляю себе, – ответил он.
– Тогда вы не удивитесь, – сказал я, – что, уже попрощавшись до будущего года, я срочно еще раз приехал в ваш дом. Вы доставили моему отцу двойную радость. Вы мне ничего не говорили, отец тоже ничего не писал мне – затем, наверное, чтобы сделать мое впечатление, когда я сам все увижу, еще сильнее. Я был бы бесчестным человеком, если бы не приехал и не поблагодарил вас за то ликование, которое объяло мою душу. Не знаю, чем заслужил я то, что вы сделали. Не знаю, что связывает вас с моим отцом, отчего вы сделали ему такой драгоценный подарок и, посылая рисунки, думали о нем с такой любовью. Благодарю вас за это тысячу раз и от всего сердца. Я благодарил вас в душе за все радушие, которое нашел в вашем доме, благодарил и вслух. Но это – самое дорогое, что я получил от вас, и я полон величайшей благодарности вам, которую смог бы выразить лучше всего, если бы и мне было дано сделать что-то для вас.