Текст книги "Бабье лето"
Автор книги: Адальберт Штифтер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 41 страниц)
Слушая эту речь моего гостеприимца, я вспомнил, что действительно часто видел его за чтением. То он сидел с книгой под тенистым деревом или в более суровое время года на солнечной скамейке, то брал книгу с собой на прогулку, очень часто он бывал в зале для чтения и частенько уносил книги в свой кабинет. Во время нашей последней поездки в Штерненхоф он брал с собой книги, и, кажется, я слышал от Густава, что он берет с собой книги в любую поездку.
В это свое пребывание в доме роз я очень часто ходил в библиотеку, и если прежде я стоял перед шкафами с трудами по естествознанию и брал с собой ту или иную книгу в комнату для чтения, то теперь я просматривал множество книг, стоя перед шкафами с поэтами, а иные уносил в читальную залу или, с разрешения моего гостеприимца, к себе в комнату и заносил некоторые заглавия в свою записную книжку, чтобы, когда вернусь домой, купить заинтересовавшую меня книгу.
Под конец моего пребывания в этом доме выдалось несколько солнечных дней, я зарисовал и написал красками несколько фрагментов прекрасных здешних паркетов. Сделал я это для того, чтобы отец мог нагляднее представить себе все мною увиденное.
Когда приблизился день моего отъезда, мой гостеприимец сказал, что должен еще кое-что обсудить со мною, и молвил:
– Раз уж ваша натура сама вытащила вас из круга, вами себе намеченного, раз уж вы к прежним своим устремлениям прибавили интерес к поэзии, – ведь и пейзажная живопись была уже неким переходом в область искусства, неким шагом из вашего круга, – позвольте мне как другу, желающему вам добра, сказать несколько слов. Вам следует расширить свое поприще. Когда жизненные силы действуют одновременно во всех или во многих направлениях, человек, именно потому, что все его силы применены, получает больше удовлетворения и осуществляет себя полнее, чем если какая-то сила направлена только в одну сторону. Душа тогда обретает большую цельность и твердость. Устремленность в одну сторону связывает ум, мешает ему видеть то, что лежит рядом, и уводит его в область фантазий. Позднее, когда основа заложена, человек должен вновь обратиться к чему-то одному, если хочет совершить что-то значительное. Тогда он уже не впадет в односторонность. В юности нужно упражнять себя всесторонне, чтобы в зрелые годы именно благодаря этому быть годным для чего-то одного. Я не говорю, что нужно по всем направлениям погружаться в глубочайшие глубины жизни, например, во все науки, как то вы сами когда-то попробовали. Это было бы непосильно или даже убийственно, да и вообще невозможно. Нет, нужно наблюдать окружающую нас жизнь, нужно поддаваться воздействию ее проявлений, чтобы те оставляли свои следы незаметно и неосознанно, а не подчинять эти проявления науке. В этом, я думаю, состоит естественное знание ума – в отличие от намеренного пестования такового. Он мало-помалу справляется с событиями жизни. Вы, по-моему, слишком рано занялись одной-единственной областью, отвлекитесь немного. Потом вы приметесь за нее с большей свободой и большим размахом. Посмотрите и на незначительные, даже ничтожные явления жизни. Отправляйтесь в город, постарайтесь разобраться в тамошних событиях, возвращайтесь потом к нам в деревню, поживите у нас праздно, то есть делайте, что вам заблагорассудится в эту минуту, насладимся этим домом и садом, навестим соседа Ингхейма, съездим к другим, дальним соседям и не будем ни во что вмешиваться, пусть все идет как идет.
Я поблагодарил его за советы, сказав, что и сам чувствую в себе что-то подобное, что я, наверное, немного беспомощен перед жизнью, что мои родители и доброжелательные друзья, наверное, ко мне снисходительны и что я благодарен за всякое указание. Особенно же я рад его приглашению и воспользуюсь им с великой радостью.
Когда настало время моего отъезда, я упаковал свои рисунки и все, что у меня было в доме роз, тепло простился со стариком, Густавом, Ойстахом и Роландом, который как раз приехал, попрощался со всеми обитателями дома, сада и хутора и отправился назад в столицу, к своим родным.
Первым, что я там увидел после искренне радушной встречи, было то, что за лето отец перестроил полустеклянный-полудеревянный домик, где висело старинное оружие, тот обвитый плющом домик, который представлял собой, в сущности, пристройку к правому крылу дома или как бы выходящий в сад эркер. Отец значительно увеличил его, но сохранил прежний стиль планок, переплетов и рам, в которых держалось стекло, только теперь они были сделаны из нового материала и украшены прекрасной резьбой. Карнизы крыши были изготовлены в средневековой манере и тоже с резными украшениями. Плющ снова был направлен по рейкам вверх и заглядывал внутрь через стекло во многих местах. Окна теперь не отворялись наружу и внутрь, как раньше, а раздвигались. Самое же большое изменение заключалось в том, что отец установил два столба, тогда как раньше обе наружные стены были сплошь из стекла. Оба эти пилястра имели точно те размеры, какие требовались для того, чтобы к ним подошли панели, привезенные мною прошлой осенью. Но панелей на них еще не было, потому что сначала должна была высохнуть кладка, чтобы не причинить вреда деревянной обшивке. Отец только рассказал мне обо всем этом плане и о том, что делается, чтобы его исполнить. С одной стороны, я был рад, что отец так высоко оценил это художественное изделие из дерева, что перестроил домик единственно для того, чтобы создать для моих панелей надлежащее место, с другой стороны, я еще пуще огорчился, что не сумел найти дополнений к ним. Я поведал отцу о своих усилиях и о своем огорчении из-за их безуспешности. Отец и мать утешили меня, сказав, что и в таком виде все довольно красиво, не нужно упрямо домогаться того, что безвозвратно пропало, а надо радоваться тому, что милость случая нам еще сохранила. Домик этот станет памятником, и, приходя в него, когда он примет окончательный вид, каждый будет представлять себе то время, когда были сделаны эти панели, и то, когда один хороший сын привез их с гор на радость отцу.
Я, хоть и с трудом, успокоился. Теперь только я и увидел, как это было бы красиво, если бы облицовка шла по всей внутренней части домика и над нею светились с одной стороны пилястры, а с другой – окна.
Спустя несколько дней, прошедших с тех первых разговоров, какие всегда возникают в семье после поездки одного из ее членов, даже когда такие поездки повторяются каждый год, – а тем временем прибыли мои чемоданы и ящики, – я показал отцу зарисовки мебели и полов, сделанные мною в доме роз и в Штерненхофе. Мне было очень любопытно, какое они произведут впечатление. Я дождался воскресенья, когда он бывал свободен и любил после обеда проводить время в кругу семьи. Я разложил листы перед ним на столе. Увидев их, он – мне кажется – поразился. Он внимательно разглядывал листы, брал каждый по нескольку раз в руки и долго не говорил ни слова. Наконец его впечатление перешло в нескрываемую радость. Он сказал, что мне невдомек, что я сделал, невдомек, как ценны эти вещи; их красоту и согласованность я прежде не передавал словами так верно, как это передано теперь красками и рисунком, хотя и в том, и в другом есть недостатки. В первые мгновения отец счел мебель, зарисованную мною в Штерненхофе, действительно старинной. Когда же я поведал ему, как в действительности обстоит дело, он сказал, что эти эскизы сделаны человеком необыкновенным, который, видимо, не только прекрасно знал, как делали и как сочетали мебель в старину, но обладал необыкновенным чувством красоты, если выбрал из множества традиционных форм то, что он выбрал. И подобрана эта мебель так безупречно, словно она была изготовлена для одной цели и в одно время. Действительно старинная мебель в доме роз тоже, сказал отец, необычайно красива, такой он еще никогда не видел, хотя знаком с самыми знаменитыми коллекциями города и некоторых замков. Таких изысканных вещей, как большой платяной шкаф и письменный стол с дельфинами, не найти, пожалуй, нигде. Они достойны стоять в императорских покоях.
Чтобы дать отцу более точное представление о человеке, сделавшем эскизы для Штерненхофа, я сказал, что видел в доме роз множество чертежей и рисунков, которые изображают куда более значительные предметы и выполнены с несравнимо большим совершенством, чем мои зарисовки. Эти-то работы и послужили образцами тому человеку и помогли ему сделать такие эскизы, какие он сделал.
Отец, казалось, пропустил мои слова мимо ушей, он положил какой-то лист, взял другой и стал рассматривать его.
– Насколько я могу судить по картинкам, – сказал он, – старинные предметы, которые я благодаря тебе вижу, сделаны не просто прекрасно, а еще и, как показывают цвет и рисунок, очень целесообразно. По сравнению с ними моя мебель – пустяк, и по этим листам я вижу, как надо делать дело, когда на то есть время, знания и средства.
Теперь я был рад не столько тому, что напал на мысль зарисовать для отца эти вещи, сколько интересу, который он к ним выказал, и удовольствию, которое они доставили ему.
– У тебя теперь два пути, – заметила мать, – либо заказать по этим рисункам такие же вещи и любоваться ими постоянно, либо же поехать в Асперхоф и Штерненхоф и увидеть их воочию, чтобы радоваться, пока они будут перед тобою, и наслаждаться воспоминаниями, когда ты вернешься домой.
Отец отвечал:
– Заказывать мебель по этим рисункам нелепо. Во-первых, на то нужно согласие владельца, а во-вторых, даже будь таковое получено, в моих глазах эти предметы не имели бы истинной ценности, потому что они были бы только, как говорят художники, копиями. Приходит еще мысль набросать по этим рисункам, с разрешения хозяина, какие-то новые наборы и поручить кому-то их изготовить. Однако это требует такого умения, какого я не только не нахожу в себе, но и не жду от известных мне в нашем городе мастеров на подобные дела. И в конце концов эти изделия были бы всего-навсего полукопиями. Стало быть, изготовление отпадает. Что касается второго пути, то им я определенно пойду. Я и раньше-то, слушая рассказы об этих вещах, положил себе съездить к ним. А уж теперь, увидев эти рисунки, я совершу такую поездку не только с тем большей определенностью, но и в гораздо более близкое время, чем то, вероятно, произошло бы в ином случае.
– Это будет чудесно! – воскликнули мы все почти в один голос.
Мать сказала:
– Сейчас бы ты и назначил время и договорился с сыном, чтобы он отвез тебя в дом роз к старику, а тот бы уж и проводил тебя в Штерненхоф.
– Не торопите только, – отвечал отец, – сказано: съезжу. Человек, зависящий от своего дела, не вправе, поймите, связывать себя, не зная, какие могут возникнуть обстоятельства, требующие от него времени и действий.
Мать слишком хорошо знала его, чтобы настаивать, он все равно остался бы при своем мнении. Она удовольствовалась достигнутым.
И она, и сестра поблагодарили меня за то, что я привез отцу картинки, доставившие ему такое удовольствие.
– Полы, наверное, тоже превосходны! – воскликнул отец.
– Они гораздо красивее, чем то может передать нечеткая живопись, – ответствовал я. – Моя кисть все еще не способна воспроизвести блеск, нежность и шелковистость древесных волокон, а там все это так любят, что ступать на эти полы разрешается только в войлочных башмаках.
– Представляю себе, – отвечал отец, – представляю себе.
Затем я должен был назвать ему все использованные для мебели породы дерева, показанные на моих рисунках разными красками. Большинство он и без того узнавал, что меня радовало, доказывая, что я применял краски не наобум; породы, которых он не угадывал, я ему называл. Я сумел почти все назвать точно.
Он продолжал удивляться и пытался живо представить себе эту мебель.
Мать и сестра спросили меня, много ли времени ушло на эту работу и не угнетала ли она меня.
Я отвечал, что очень прилежно стремился к цели, что поначалу дело шло медленно, но постепенно я набил руку и стал продвигаться вперед гораздо быстрее, чем сам полагал прежде. А что касается угнетенности, то сначала я ее и правда чувствовал, но вскоре, под впечатлением от прекрасных вещей, вошел в раж, и она кончилась. А когда что-то получилось, особенно когда сам вид дерева стал как бы указывать мне нужную краску, ко мне быстро вернулась непринужденность, а к ней уж прибавилась и радость работы.
После этих слов отец показал мне и некоторые ошибки в моих рисунках и объяснил, как избегать их, если я еще когда-либо возьмусь рисовать подобные вещи. Владея картинами и много лет ими занимаясь, он, конечно, знал толк в этих делах, и признав его замечания совершенно верными, я почувствовал в себе способность работать в будущем лучше.
От ошибок отец перешел к достоинствам моей работы и сказал, что, зная рисунки голов, сделанные мною не очень давно, он не ожидал, что я смогу писать маслом так славно.
Эти воскресные послеполуденные часы прошли очень приятно и мило.
Приязнь, которую выказывала мне в этот день сестра, была для меня лучшей наградой, чем если бы какой-нибудь знаток сказал, что мои листы превосходны; похвала матери за то, что я думал об отце и отчем доме и из любви к ним взвалил на себя нелегкий труд, вызвала у меня самые приятные чувства, а когда и отец выразил мне свою благодарность тщательно выбранными словами и сказал, что никогда не забудет этой чуткости, я лишь с большим усилием удержался от слез.
Я отдал все листы ему в собственность, и он приложил их к своему собранию достопримечательностей.
На следующий день я вынул из упаковки цитры, положил обе перед сестрой и предоставил ей выбрать либо мою, либо ту, что я потом купил для нее. Она выбрала вторую и была очень этому рада. Показав ей и пьесы, записанные мною после игры моего наставника-горца, я оставил их в ее комнате, чтобы она могла переписать их и начать упражняться. Я обещал ей быть зимою ее учителем в этом искусстве.
Через некоторое время я извлек на свет и горные пейзажи, мною написанные. Я все не решался на это, но наконец меня стала сильно угрызать совесть, за то что я что-то утаиваю от своих близких. В одно из воскресений, после полудня, я показал отцу эти листы. Я изумленно взглянул на него, когда он, посмотрев их, сказал в точности то же, что сказал мой гостеприимец в доме роз и Ойстах. Те двое меня не удивили, потому что я считал их знатоками и они были жители гор. Отец же, хотя и собирал картины, был купцом и никогда долго не жил в горах. Мое почтение к нему возросло еще более. Он показал мне, где я соврал, и объяснил, как нужно было сделать, и я понял это мгновенно. То, что он похвалил и нашел верным, нравилось мне потом самому вдвое больше.
Клотильде мне пришлось еще раз показать эти листы, одной, в ее комнате. Она требовала, чтобы я чуть ли не все ей объяснил. Она никогда не бывала в высоких, хребтовых, так сказать, горах, и ей хотелось посмотреть, как это все выглядит, ее любопытство было сильно возбуждено. Хотя мои картины не были произведениями искусства, как я теперь все больше понимал, у них все же было одно достоинство, замеченное мною лишь позднее и состоявшее в том, что, в отличие от художника, я не стремился ни к композиционной завершенности, ни к цельности впечатления, ни к применению школьных правил, а без предварительной подготовки отдавался предметам и старался изобразить их такими, какими их видел. От этого мои картины хоть и теряли какой-то блеск, какое-то единство, но зато были правдивы в деталях и давали тому, кто не очень-то разбирается в живописи и никогда не видел гор, лучшее представление о них, чем красивые и художественно завершенные картины, если те не достигли того совершенства, которое несет в себе самую большую правду. По этой причине Клотильда, что-то смутно почувствовав, сказала мне, что теперь она знает, как выглядят горы, а из многих хороших картин она этого так и не могла узнать. Она выразила также желание увидеть высокие горы своими глазами и сказала, что, если отец поедет в дом роз и в Штерненхоф, что даст повод побывать и в горах, она попросит его взять ее с собой. Тут я довольно много рассказал ей о горах, описал их красоту и огромность, познакомил ее со всякими их особенностями и подробнее, чем обычно, объяснил ей цели разных своих походов в горы. Никогда я так много не говорил с нею о горах. После этих слов она пожелала, чтобы я научил ее изготовлять такие же картинки, как те, что лежали сейчас перед нею. Она приобретет краски и все другие необходимые для этого принадлежности. Поскольку она и так уже довольно хорошо рисовала, дело было не таким трудным, каким оно показалось на первый взгляд. Я обещал сестре свою помощь, если родители будут согласны.
Через некоторое время мы спросили родителей. Те ничего не имели против, только мать настоятельно потребовала, чтобы эта работа была делом побочным, развлечением, а не главным занятием. Ибо главная обязанность женщины – дом, а эти дела хоть и могут быть в доме к месту, но если им предаваться односторонне или, того хуже, со страстью, они скорее вредят дому, чем помогают его устраивать. А Клотильда уже достигла того возраста, когда пора думать о своем призвании.
Мы все это поняли и обещали во всем соблюдать меру.
Приобретя все необходимое, мы начали работать в дозволенные часы.
Сестра хотела научиться от меня также испанскому языку. Я продолжал заниматься им и, будучи впереди ее, стал и тут ее учителем, на что мать согласилась с тем же ограничением, что и в отношении пейзажной живописи. Таким образом, на этот год у меня в нашем доме оказалось больше занятий, чем в другие времена.
В ту осень меня особенно удивляло, что ни отец, ни мать не расспрашивали меня о моем гостеприимце. То ли они после моих рассказов прониклись к нему доверием, то ли не хотели сковывать мое непринужденное поведение чрезмерным вмешательством.
При всех своих домашних занятиях я зажил в конце той осени несколько иной жизнью, чем дотоле, – более разнообразной. Прежде я вращался только в таких городских кругах, куда приглашали моих родителей или куда меня вводили обретаемые мною друзья. Круги эти состояли большею частью из людей примерно того же положения, что и мой отец. Теперь мне хотелось узнать обычаи, нравы, а также взгляды тех, кто жил блистательнее. Такой случай вскоре представился, да я и сам искал таких случаев. Я заводил знакомства, а иные удавалось и поддерживать. Я знакомился с людьми из высшей аристократии, смотрел, как они двигаются, как держатся друг с другом и как ведут себя с теми, кто не принадлежит к их сословию.
В нашем городе жила одна старая, благородная вдова, княгиня, чей слишком рано умерший супруг был главнокомандующим в последней большой войне. Она часто сопровождала его в походах, знала все, связанное с войсками и их передвижением, бывала в крупнейших городах Европы, познакомилась с людьми, в чьих руках находились судьбы всей этой части света, читала поэтические, рассудительные и доступные ей научные сочинения выдающихся мужчин и женщин и наслаждалась всем прекрасным, что создано искусствами. Когда-то она слыла в высших кругах красавицей, да и теперь еще нельзя было представить себе ничего очаровательнее, чем приветливые, умные, выразительные черты этого лица. Один человек, много занимавшийся картинами и их критикой и часто бывавший вблизи княгини, как-то сказал, что только Рембрандт смог бы написать тончайшие тона и переливы ее лица. Теперь она квартировала у восточной границы внутренней части города, чтобы ее комнаты наполнялись утренним солнцем и чтобы открывался вид на свежую зелень и дальние предместья. Здесь старую, почтенную мать навещали ее цветущие сыновья в высоких воинских чинах, когда служба позволяла им приезжать в город и когда в городе выдавалась подходящая минута для этого. Около нее сновали красивые внуки и внучки, в ее комнатах то тут, то там появлялась многочисленная родня. Но умственное отдохновение или напряжение – кто как скажет – оставалось ее потребностью. Знать она хотела не только все новое в области духа – но если какой-нибудь нынешний труд по этой части был у всех на устах, она стучалась и в эту дверь, надеясь войти в нее, – нет, она часто брала в руки книгу автора, ценившегося в дни ее молодости, и, пробегая страницы, смотрела, сделала ли бы она и теперь такие же значки и пометки красным карандашом или поставила бы вместо них другие. Более того, она обращалась к произведениям далекого прошлого, которых теперь никто, кроме ученых, не читает, а всякий упоминает. Ей хотелось посмотреть, что в них содержится, и если они нравились ей, то через некоторое время снова извлекались на свет. Она хотела быть постоянно осведомленной о том, что происходит в жизни государств и народов. Поэтому она переписывалась с разными своими родственниками и знакомыми, и самые лучшие газеты доставлялись на ее стол. Но хотя глазами она была еще не так слаба, чтение, вошедшее у нее в привычку, становилось в ее возрасте утомительным, и поэтому у нее появилась чтица, которая часть страниц, притом большую, читала ей вслух. Чтица эта была, однако, не просто чтицей, а скорее и компаньонкой, с которой княгиня обсуждала прочитанное, способной благодаря своей образованности давать пищу уму старой дамы и в свою очередь питаться ее умом. По мнению людей, знающих в этом толк, компаньонка была человеком необычайно одаренным, способным вбирать в себя все значительное и отдавать это миру, и ее собственные творения, которые порой удавалось из нее вытянуть, принадлежали к самым замечательным созданиям того времени. Она всегда оставалась возле княгини, также и летом, когда та уезжала в свое имение, находившееся в отдаленной части империи, любимое ее местопребывание, или путешествовала, или жила, как то часто случалось, в одном красивом месте в наших горах.
Когда княгиня бывала в городе, по вечерам она собирала вокруг себя небольшое общество, в котором читали вслух, говорили о научных, светских, государственных делах или об искусстве. Участники этого круга собирались регулярно по определенным дням недели, они были очень известны в городе, одни их ценили, другие смеялись над ними, они пользовалась большим вниманием и состояли порой из людей выдающихся. В этот круг я получил доступ. Княгиня несколько раз встречалась со мной, как-то зашла речь о моих науках, ей было любопытно, что известно о происхождении земли и на чем основаны выводы на сей счет, и она приблизила меня к себе. Бывая в определенные вечера в ее гостиной, я внимательно слушал, сам же говорил мало, и обыкновенно лишь тогда, когда меня вызывали на разговор. Княгиня сидела в черном или пепельно-сером шелковом платье – более светлых она не носила, – а под ногами у нее стояла скамеечка. Лампа была заслонена от княгини зеленым экраном и, когда читали, лила свой свет на чтицу или чтеца. Остальные располагались вокруг. Подобие круга образовывалось обычно само собой. Все слушали чтение в глубокой тишине и оживленно участвовали в разговорах, которые возникали после него, или, если чтения не было, заполняли весь вечер.
Княгиня умела придать этим разговорам живость и глубину. Казалось, что все, что говорили в ее присутствии чудеснейшие люди, вызвано ее мановением и что величайший ее дар состоял в том, чтобы извлекать из других их внутреннее богатство. Необыкновенно изящная, она мило сидела при этом на своем стуле, и даже на склоне лет ее обаяние не оставляло общество равнодушным. Иногда, взволновавшись, она вставала и, держась за свой стул, что-нибудь говорила, что-нибудь объясняла присутствующим своим чистым, нежным, благозвучным голосом.
В комнатах княгини я познакомился с разными людьми. Иногда там можно было услышать выдающегося художника, иногда государственного мужа, сведущего в важнейших делах нашей страны, там бывали и значительные в обществе лица, и столпы нашего храброго воинства. Я слышал у княгини высказывания, которые потом записывал, чтобы хранить их как свое достояние. Признаюсь, что всегда не без робости я входил в этот салон с голубыми стенами, синей мебелью и несколькими картинами, из которых меня особенно привлекала та, что изображала поместье княгини, и признаюсь, что никогда не покидал этой комнаты без чувства покоя и удовлетворения. Я ощущал, что вечера эти чрезвычайно важны для меня, что они суть некое будущее.
Кроме выдающихся людей, я познакомился у княгини с представителями высшей аристократии нашей империи, не раз соприкасался с их кругом и мог наблюдать его нравы, образ жизни, обычаи.
Наряду с этой частью общества я встречался и с другой. Было в городе одно заведение, посещавшееся главным образом художниками всякого рода, которые там беседовали, закусывали, читали газеты или разминались какими-нибудь играми. Я любил бывать в этом заведении. Захаживали туда артисты Придворного театра и оперы, художник, чье имя тогда гремело, музыканты, как исполнители, так и сочинители, скульпторы, архитекторы, но более всего писатели и поэты, а с ними заведующие и сотрудники газет. Из другой публики там бывали высшие чиновники, горожане, купцы и вообще те, кого интересовали искусство, наука, а также общение, на них направленное. Хотя там царила непринужденная веселость, хотя преобладали там как будто игры-разминки, но велись там и разговоры, как следовало ожидать от такого общества, весьма живые, и они-то, в сущности, были главным. За легкими замечаниями там можно было угадать и глубокий ум, и ум спокойный, расчленяющий все на части, и быстрый, не вдающийся в частности, и опрометчивый, который все высмеивает, или такой, чья собственная нравственность довольно сомнительна. Часто основанием для выводов служили какое-нибудь одно словечко, какая-нибудь одна острота. Несмотря на робость, которая удерживала меня в стороне, я все-таки вступал в разговоры и познакомился кое с кем из здешних завсегдатаев. Даже осанка, даже манеры людей, пользующихся таким влиянием, не были для меня безразличны.
В ту зиму я хаживал и в места, где люди сходятся для развлечения, мне хотелось видеть людей со всех сторон, всю их натуру. Ходил я преимущественно туда, где собирается настоящий народ, так его теперь часто именуют в противовес так называемым образованным. Те, кого называют образованными, почти везде одинаковы. Народ же, как я уже увидел во время своих странствий, самобытен, у него особый нрав и обычай.
Я не пропускал ни одного хорошего исполнения музыкальных пьес, продолжал ходить в Придворный театр, захаживал теперь и в оперу, посещал публичные лекции, а также изучал коллекции произведений искусства и книг, но главным образом выставки картин – для усовершенствования собственных будущих работ.
Я продолжал общаться с моим новым другом, сыном ювелира. Мы наконец действительно начали специальный курс изучения драгоценных камней. Были установлены два дня в неделю, по которым я приходил к нему в определенный, удобный для него час и оставался, сколько позволяло его время. Сначала он ознакомил меня с теми минералами, которые называют драгоценными камнями и используют главным образом для украшений. Показал он мне также все виды жемчуга. Затем он научил меня, как распознавать драгоценности и отличать их от подделок. Лишь затем он перешел к признакам прекрасных и менее прекрасных вещей. В этом учении мне очень пригодились мои познания в естественных науках, я даже мог пополнить знания друга своими сведениями из этой области, особенно по поводу отношения драгоценных камней к проходящему через них свету, к двойному преломлению и к так называемой поляризации света. Но я все никак не решался заговорить с ним об общепринятом оправлении драгоценных камней и поделиться своими мыслями на этот счет.
В таких обстоятельствах, наряду с главными моими работами, регулярно продолжались уроки с сестрой. Живопись давалась ей гораздо труднее, чем мне, потому что у нее, во-первых, была меньше набита рука, а во-вторых, она не видела картин в оригинале, а видела перед собой только неудачные копии. С игрою на цитре дело шло успешнее. Теперь из меня вышел лучший учитель, чем вышел бы в прошлом году; после всего, что я усвоил, я мог вообще давать ей больше, чем любые городские учителя, хотя те и справлялись с такими трудностями, каких ни я, ни Клотильда преодолеть не смогли бы. Но это, говорил мне приобретенный в горах опыт, не имело значения. В конце концов, мы взаимно учились друг у друга и провели за цитрой немало радостных, задушевных часов.
Под конец я стал давать Клотильде и уроки испанского. Опережая ее на несколько шагов, я мог хотя бы в начальных пределах служить ей учителем. А уж что получится дальше, решили мы, видно будет. Мы жили дружно и деятельной жизнью.
Так прошла зима, и в тот раз я остался со своими родными в городе до поздней весны.
2. Сближение
Хотя всю зиму шли разговоры о том, что будущей весной отец отправится со мной в горы и заодно посетит хозяина дома роз, чтобы поглядеть на его редкие и драгоценные вещи, когда пришла весна, у отца не нашлось времени оторваться от дел, и мне, как во все прежние годы, пришлось пуститься в путь одному.
Прибыв к своему гостеприимцу, я первым делом рассказал ему о перевезенных панелях. Прежде я не упоминал о них, потому что не придавал им особой важности. Я рассказал, что нашел и купил их в Лаутерской долине и что они состоят из резных фигур и орнаментов. Что отец, которому я их привез, очень им обрадовался и не только с величайшим удовольствием принял их, но и перестроил часть пристройки нашего дома, чтобы дать панелям подходящее место. Это-то, мол, и показало мне, как ценит такие вещи отец, и навело меня на мысль поискать дополнений к добытым доскам. Ибо то, что досталось отцу, всего лишь фрагменты, облицовка двух пилястров, остальное отсутствует. Я хоть и вел уже разыскания самым, как полагаю, тщательным образом, но хочу продолжить их и попытаться найти какие-то новые средства и пути достижения своей цели, если таковая еще существует, или как можно нагляднее убедиться, что искомого уже нет на свете. Я описал моему гостеприимцу, насколько это возможно по памяти, вывезенные панели и ознакомил его с местом находки и побочными обстоятельствами. Я не скрыл, что рассказываю это для того, чтобы он посоветовал мне, как действовать дальше. Речь, мол, идет о предмете, к которому неравнодушен мой отец. Ищу я эти вещи не столько потому, что они красивы, хотя одно это тоже может побудить к поискам, сколько потому, что они доставят радость отцу. Чем старше тот делается, тем более он замыкается в узком пространстве, его контора и его дом постепенно становятся его миром, а занимается он там главным образом произведениями изобразительного искусства и книгами, и влияние на него этих вещей с годами растет. В первые дни он просто не мог оторваться от резных панелей, он рассматривал каждую их мелочь и наконец знал их так, словно присутствовал при их изготовлении. Поэтому я не хочу заслужить упрека в том, что в моих изысканиях что-то упущено. Пока, правда, они были бесплодны.