355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Адальберт Штифтер » Бабье лето » Текст книги (страница 31)
Бабье лето
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:56

Текст книги "Бабье лето"


Автор книги: Адальберт Штифтер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 41 страниц)

– У меня нет сомнений, что это не так, – возразил мой гостеприимец. – Коль скоро человек вообще не знает своей врожденной предрасположенности, даже если она очень значительна, коль скоро он должен совершить разные поступки, прежде чем его узнает его окружение или он сам узнает себя, коль скоро, наконец, он волен отдаться своей предрасположенности или от нее отвернуться, то он, конечно, не в состоянии рассчитывать воздействие этой предрасположенности так, чтобы она достигала какой-то определенной точки. Нет, чем больше эта сила, тем подвластнее, думаю, ее воздействие собственным ее законам, и великое в человеке стремится к своей цели, не сознавая внешних обстоятельств, и достигает тем большего эффекта, чем глубже и непоколебимее это стремление. Божественное падает, кажется, только с неба. Были люди, которые рассчитывали, какое воздействие должно оказать на ближних их изделие, и часто оно действительно оказывало большое воздействие, но не художественное и не глубокое. Они достигали чего-то другого, чего-то случайного и внешнего, чего потомки не разделяли, не понимая, как могло это оказывать какое-то воздействие на их предков. Такие люди создавали бренные произведения и не были художниками, а создания истинного искусства – это чистые цветы человечности, и потому ими будут восхищаться всегда, пока люди не утратили самого драгоценного в себе – человечности.

– Однажды в городе задались вопросом, – сказал я, – должен ли художник, зная, что хотя задуманное им произведение и будет непревзойденном шедевром, но его не поймет ни современность, ни будущее, создавать такое произведение или нет. Одни считали, что, создавая его, он совершает великое дело, что он создает его для себя, что он сам себе – современность и будущее. Другие говорили, что, если он что-то творит, зная, что этого не поймет современность, он и то глуп, а уж если знает, что этого не поймет и будущее, то и вовсе.

– Такой случай вряд ли возможен, – отвечал мой гостеприимец, – художник творит свой труд, как цветет цветок, а он цветет, даже если находится в пустыне и никто его не увидит. Истинный художник вообще не задается вопросом, поймут ли его творение или нет. Когда он творит, ему ясно видится нечто прекрасное, с чего бы ему взять, что чистый, незамутненный взгляд этого не увидит? Разве красное не для всех красное? Разве, находя что-то прекрасным, даже простой человек не считает это прекрасным для всех? Как же художнику не считать истинно прекрасного прекрасным для посвященных? Как же тогда получилось бы, что человек создает замечательное произведение, которое не волнует его современников? Он удивляется, потому что был другой веры. Самые великие – это те, что идут впереди своего народа и находятся на такой высоте чувств и мыслей, к которой они еще должны подвести мир своими произведениями. Спустя десятки лет начинают думать и чувствовать, как эти художники, и не могут взять в толк, как они могли быть не поняты. Но так думать и чувствовать научились только благодаря этим художникам. Так и получается, что как раз самые великие – это и самые наивные. Если бы случай, о котором шла речь, был возможен, если бы существовал истинный художник, который в то же время знал бы, что задуманного им произведения никогда не поймут, он все равно создавал бы его, а если он не станет этого делать, то он никакой не художник, а человек, привязанный к вещам, лежащим вне пределов искусства. Здесь же корень того трогательного, многими порицаемого феномена, что человек, которому открыты возможности обильно и вкусно питаться, даже достичь благосостояния, предпочитает жить в бедности, в нужде, в лишениях, голоде и нищете, но не прекращает усилий в искусстве, которые не приносят ему внешнего успеха, а часто и в самом деле никаких художественных ценностей не создает. И умирает он в богадельне или нищим, или в доме, где его держат из милости.

Мы были того же мнения. Ойстах и подавно, потому что он смотрел на все, что относилось к искусству, как на высшее в земной жизни, и само стремление к искусству считал чем-то высоким, часто повторяя, что хорошее хорошо тем, что оно хорошо. Я согласился с моим гостеприимцем, потому что его слова убедили меня, а Густав, у которого опыта еще не было, поверил им, наверное, потому, что для него правдою было все, что говорил его приемный отец.

От стремления, в известной мере являющегося своей самоцелью, от погружения человека в какой-то предмет, которому, хотя никакого внешнего успеха таковой не сулит, одержимый им жертвует всем прочим, мы перешли вообще к разным пристрастиям человека, которые наполняют его, охватывают всю его жизнь или ее часть.

После того как мы обсудили большее, чем я когда-либо предполагал, число вещей, к которым человек способен так относиться, мой гостеприимец сделал следующее замечание:

– Если исключить вещи, которые связаны с удовлетворением телесного или животного начала в человеке, вещи, длительное влечение к которым, отметающее все остальное, мы называем страстью, так что нет ничего ошибочнее, чем говорить о благородных страстях, если предметами высокого стремления называть только самое благородное в человеке, то всякое стремление к таким предметам можно, наверное, по праву назвать одним именем – любовь. Любить как абсолютную ценность и с абсолютной привязанностью можно только божественное или, собственно, только Бога. Но поскольку Бог для наших земных чувств слишком недосягаем, любовь к нему может быть только поклонением, и для любви к нему на земле он дал нам части божественного в разных формах, к которым мы можем склоняться. Таковы любовь родителей к детям, любовь отца к матери, матери к отцу, любовь братьев и сестер, любовь жениха к невесте, невесты к жениху, любовь друга к другу, любовь к отечеству, к искусству, к науке, к природе и, наконец, наподобие ручейков, ответвляющихся от большого потока, занятия отдельными, как бы мелкими предметами, которыми человек тешится, как дитя, на закате жизни – уход за цветами, разведение каких-то растений, какого-то вида животных и так далее, то, что мы называем любительством. Кого покинули большие предметы любви, или у кого их не было никогда, или, наконец, у кого нет никаких любительских слабостей, тот, впору сказать, не живет и не молится Богу, а только существует. Таков, по-моему, смысл того, это мы именуем стремлением великих сил к великим целям, и этим оно оправдывается.

Время, – сказал он после паузы, – когда строились церкви, подобные той, которую мы сейчас посетили, было в этом отношении гораздо крупнее, чем наше, его стремление шло выше и состояло в том, чтобы славить Бога в своих храмах, а мы теперь заботимся главным образом о материальной стороне, о производстве и применении материала, а это стремление правомерно не само по себе, а лишь относительно, постольку поскольку в нем заложена высшая мысль. Стремление наших старинных предшественников было более высоким в особенности и потому, что оно всегда сопровождалось успехами, созданием подлинно прекрасного. Те храмы вызывали восхищение у своей эпохи, они строились столетиями, которые, стало быть, любили их, да и сейчас, в своей незавершенности или в развалинах, они вызывают восхищение у вновь пробуждающейся эпохи, уже стряхнувшей с себя помрачение, но еще не прорвавшейся к всесторонней деятельности. Даже стремление наших непосредственных предшественников, которые, по своим представлениям о красоте, построили очень много церквей, но еще больше церквей исказили бесчисленными пристройками, установкой алтарей, переделками и оставили нам множество таких памятников, – даже оно все-таки выше, чем наше, поскольку тоже было направлено на строительство домов божьих, на создание прекрасного и церковного, хотя в существе прекрасного отошло от образцов прежних веков. Если наша эпоха и переходит опять, как то кажется, от материального к высшему, то прекрасного мы в своих постройках сразу не создадим. Сначала мы будем только подражать признанному прекрасным наследию старины, затем, из-за упрямства непосредственных исполнителей работ, возникнет много нелепого, пока постепенно не увеличится число людей с ясным взглядом на предмет, не придут к общему и обоснованному мнению и из старой архитектуры не вырастет новая, сообразная времени.

– В церкви, которую мы сейчас видели, – сказал я, – есть, по-моему, такая самобытная красота, что непонятно, как могли не заметить ее и прибавить множество мелочей, которые сами по себе, быть может, и хороши, но наверняка сюда не подходят.

– Были в нашем отечестве суровые времена, – возразил мой гостеприимец, – когда все силы уходили на распри и разорение, а более глубокие стороны человеческой души истреблялись. Когда эти времена прошли, представление о прекрасном пропало, на смену ему пришла мода, признававшая прекрасной только себя самое и потому выставлявшая себя напоказ везде, к месту или не к месту. Так и очутились римские и коринфские карнизы между старонемецкими колоннами.

– Но и среди старонемецких церквей, судя по тем, которые я видел, эта, где мы сейчас побывали, – одна из самых красивых и благородных, – сказал я.

– Она мала, – отвечал мой гостеприимец, – но превосходит иные большие. Она высится стройно, как колос, и походит на колосья еще и тем, что ее своды изгибаются так же естественно и легко, как колышущиеся колосья. Розетки в арках окон, орнаменты на возглавьях колонн, на ребрах сводов, розетка шпиля так же легки, как колосья нивы.

– Оттого-то у меня снова, как уже не раз бывало, – сказал я, – мелькнула мысль, что оправы драгоценных камней для большей их красоты надо делать в стиле памятников старонемецкой архитектуры.

– Если вы хотите сказать, – возразил мой гостеприимец, – что оправщикам драгоценных камней следует работать в стиле старинных архитекторов, придававших величавому и прекрасному очарование и легкость, то, пожалуй, вы правы. Но если вы полагаете, что формы средневековых построек можно, лишь уменьшив масштаб, сразу использовать для ювелирных изделий, то, пожалуй, вы ошибаетесь.

– Я так полагал, – сказал я.

– Мы однажды уже говорили об этом предмете, – отвечал он, – и я сам тогда указывал на старинное искусство как на основу для ювелирных изделий. Имел я в виду, однако, не только строительное, но и всякое другое искусство, будь то мебель, церковные сюжеты, светские материи, живопись, скульптура, резьба по дереву и так далее. Имел я также в виду не непосредственное подражание формам, а познание духа, который живет в этих формах, наполнение души этим духом и уж тогда творчество с этим знанием и этой наполненностью. Есть и другое, материальное препятствие, мешающее переносить архитектурные формы на ювелирные изделия. Постройки, в которых особенно ярко выражалось чувство красоты, были всегда предметами более или менее строгими: это церкви, дворцы, мосты, а в древности колонны и арки. В средние века это преимущественно церкви. Остановимся, стало быть, на них. Для воплощения строгости и величественности церкви не безразличен материал, из которого она строится. Камень выбрали как материал, из которого состоит самое великолепное и мощное из всего, что высится на земле, – горы. Он придает им особую величавость там, где он не покрыт лесом или травою, а обнажен. Оттого же он придает мощь и церкви. Он должен при этом производить впечатление своей простой поверхностью, его нельзя расписывать или красить. Ближайшее по красоте к горам – лес. После камня мощи больше всего в дереве. Поэтому величественной и художественно ценной можно представить себе и церковь из дерева, если оно не расписано и не закрашено. Железная церковь или, тем более, из серебра произвела бы лишь отвратительное впечатление грубой пышности, а от церкви из бумаги, если допустить, что ее стенам удалось бы придать неподвластность погоде, а ее украшениям, путем прессования или еще как-либо, прекрасные формы, душа отвернулась бы с презрением и омерзением. С материалом связана и форма. Камень строг, он высится, не сгибается, не хочет быть мягким, тонким, извилистым. Я говорю о строительном камне, не о мраморе. Поэтому формы воздвигнутой из него церкви просты и мощны, а все изгибы выполнены с чувством меры и благородства и не перегружают стен и других частей здания. В эпоху, когда изгибы начали преобладать, кончилась строгая красота церквей и воцарилась замысловатость. Для оправ наших драгоценностей мы берем металл, преимущественно золото. Но у металла совсем другие свойства, чем у камня. Металл тяжелее, поэтому, чтобы он не действовал на нас давяще, его не следует применять большими долями, а нужно делить на малые части. При этом из всех материалов металл обладает наибольшей гибкостью и растяжимостью, поэтому мы ждем и требуем от него самых смелых изгибов и плетений. Вот почему фигуры, особенно орнаменты из золота не могут быть точно такими же, как из камня, если хочешь, чтобы и те и другие были красивы. Но по внутреннему духу одного можно довольно хорошо узнать внутренний дух другого, а из этого может выйти нечто замечательное.

Никаких существенных возражений против такого мнения у меня не нашлось. Ойстах развил его еще подробнее примерами, взятыми им из известных каменных церковных построек. Он показал, как одна общеизвестная легкая каменная церковь, если ее построить, к примеру, из золота, сразу станет тяжелой, грузной и неуклюжей и как нужно постепенно изменить каменную конструкцию, чтобы она стала пригодной для золота и оказалась при этом живою и самобытной. Он обещал мне показать, когда мы приедем домой, рисунки на эту тему. Я увидел, как много размышляли мои друзья об этом предмете и как они действительно вникли в него.

– Но не только внешность нашей церкви очень красива, – продолжал мой гостеприимец, – фигуры святых на алтаре и в нишах тоже красивее, чем то мы видим обычно в церквах этой эпохи. Если я сказал, что греческие изваяния обладают большей чувственной красотой, чем средневековые, то тут встречаются исключения. Есть и прелестные средневековые статуи, и те, где не искажены формы и где видна чувственность, большею частью теплее греческих. В этой маленькой церкви подобное тоже есть, потому я и взялся за ее восстановление с такой охотой, потому и сожалею, что моих средств не хватит завершить его целиком, потому и затеял поиски недостающих в нишах фигур, чтобы как можно полнее населить ими церковь, хотя у меня и мелькала мысль, что не все-то, быть может, фигуры были готовы и не все-то места ими заполнены. Когда-нибудь, может быть, возникнет какая-то более высокая и более общая сила, которая воссоздаст и эту, и еще более важные церкви во всей их чистоте.

На второй день мы прибыли в Асперхоф, и я сказал, что долго здесь пробыть не смогу. Мой гостеприимец ответил, что через несколько дней он поедет в Штерненхоф, что приглашает меня сопровождать его и что до этого я могу пожить у него.

Я заметил, что, хотя несколько дней не составляют для меня существенной разницы, мне все-таки хотелось бы поскорее вернуться к родителям.

Так наступил вечер накануне отъезда в Штерненхоф, и мой гостеприимец, улучив минуту, сказал:

– Вы теперь вступаете в тесную связь с близким мне человеком. Справедливость требует, чтобы вы знали все об обстоятельствах в Штерненхофе и о том, в каких отношениях с этим человеком нахожусь я. Я вам все изложу. А чтобы вы восприняли мое сообщение с еще большим спокойствием и с ясностью, я расскажу вам это, когда вы снова приедете в Асперхоф. Но сначала вы отправитесь к родителям, как вы сказали, чтобы доложить им, как вас приняли и как обстоит дело. Когда вы, как только вам вздумается, в любое время, снова приедете ко мне, вы будете желанным гостем, и вам будет оказан радушный прием.

На следующее утро мы с Густавом сели вместе с моим гостеприимцем в коляску и поехали в Штерненхоф.

Нас приняли приветливо и весело, как всегда, даже еще приветливее и веселей, чем обычно. Комнаты, которые мы всегда занимали, были приготовлены для нас как для членов семьи. Наталия, с милым выражением лица стоявшая рядом с матерью, взглянула на их старого друга и на меня. Я почтительно поздоровался с матерью и почти так же почтительно с дочерью. Густав был несколько более робок, чем обычно, и посматривал то на меня, то на Наталию. Мы обменялись обычными приветствиями и другими ничего не значащими словами. Затем разошлись по своим комнатам.

В тот же день и на следующий мой гостеприимец проверил разные хозяйственные частности, обсудил их с Матильдой, посетил даже довольно отдаленные места и сделал от имени Матильды какие-то распоряжения. Осмотрел он также работы по удалению краски с наружных стен замка. Он сам взбирался на леса, чтобы удостовериться в тщательности очистки камней. Он проверял объем выполненной за обычные сроки работы и дал задания на будущее. При большей части этих занятий мы все присутствовали. Со мною обращались превосходно. Матильда была мягка, спокойна и доброжелательна, как всегда. Не присмотревшись, нельзя было заметить разницы между ее обычной и теперешней манерой держать себя. Она всегда была добра и потому добрее быть не могла. Но какую-то разницу я все-таки чувствовал. Она говорила со мной так же открыто, как прежде, но все же теперь это было иначе. Она часто спрашивала мое мнение, когда дело касалось замка, сада, полей, хозяйства, так, словно я имел какие-то права на них и был чуть ли не их владельцем. Спрашивала, конечно, не затем, чтобы поточнее узнать мое мнение – ведь мой гостеприимец давал ей наилучшие советы на этот счет, – а потому, что я был одним из ее близких. Но этих вопросов она не выделяла, не подчеркивала, как то сделал бы тот, кто задавал бы их намеренно, нет, она чувствовала наше родство и держалась соответственно. Мне такое обращение было очень по душе. Мой гостеприимец, пожалуй, не изменился, ведь цельность и замкнутость всегда были его натурой, но и в нем, казалось, стало больше тепла. Густав сбросил с себя первоначальную робость. Хотя он и теперь еще ни слова не говорил – другие тоже этого не делали, а он был слишком хорошо воспитан, чтобы составить тут исключение, как ни был он юн, – он иногда вдруг подходил ко мне и пожимал мне плечо или руку. Только с Наталией стало все по-другому. Мы были, пожалуй, застенчивей и отчужденней, чем до той вспышки чувств в гроте с фонтаном. Мне доводилось вести ее под руку, нам доводилось беседовать друг с другом, но когда это случалось, мы говорили о безразличных вещах, весьма далеких от наших теперешних отношений. И все-таки я испытывал невыразимое счастье, когда шел с нею рядом. Все – облака, звезды, деревья, поля – сияло, и даже фигуры матери и ее старого друга преображались. Что с Наталией происходило то же самое, я знал и без ее слов.

Когда мы проходили мимо ворот амбара на хуторе или мимо какой-нибудь другой двери, или мимо поля, или вообще мимо какого-нибудь места, где шла работа, люди сходились, глядели нам вслед, бросали на нас такие же многозначительные взгляды, как на меня в Асперхофе. Мне было ясно, что и здесь знали, в каких отношениях нахожусь я с дочерью хозяйки. Я мог бы понять это и по большей почтительности слуг, если бы мне и так уже не было это ясно. Но и здесь, как и в Асперхофе, я замечал какую-то приветливость, что-то похожее на радость в лицах людей. Значит, и здесь они были довольны тем, что готовилось. Меня это глубоко радовало; ибо на какой бы ступени развития люди ни находились, я в общении со многими людьми не раз убеждался, что низшие часто очень верно судят о высших и, особенно когда заключаются союзы, будь то дружба или брак, зорко видят, кто подходит друг другу, а кто не подходит. То, что я, на их взгляд, стало быть, подходил Наталии, наполняло меня стойкой и глубокой радостью. Что думала Наталия об этих знаках со стороны людей, я не знал.

Когда так прошли три дня, когда мы вместе побывали в разных местах замка, сада, полей и лесов, когда мы провели немало часов в комнате картин и комнате со старинной мебелью и всем там насладились, когда, наконец, все, что нужно было обсудить и уладить по части имения, было Матильдою и моим гостеприимцем обсуждено и улажено, отъезд назначили на следующий же день. Наше прощание походило на нашу встречу, подали коляску, и мы поехали в ту сторону, откуда приехали четыре дня назад.

Я доехал с моим гостеприимцем только до почтовой дороги, а по ней до первой почты. Там мы расстались. Затем он направился в Асперхоф проселочными дорогами, потому что из-за меня сделал крюк, а я поехал на почтовых по направлению к Карграту. Я решил совсем прекратить на время дела в Карграте и, стало быть, увезти оттуда еще остававшиеся там мои вещи. Прибыв в это селеньице, я все там привел в порядок, велел упаковать свое добро и отправил его в город. Я попрощался со священником, своим новым знакомцем, попрощался со своими хозяевами и другими людьми, с которыми был знаком, сказал, что не знаю, когда вернусь в Карграт, чтобы продолжить работу, прерванную из-за неожиданных обстоятельств, и снова отправился в путь.

Я заехал в Лаутерскую долину. По направлению к моей родине это был небольшой крюк, а мне хотелось снова увидеть долину, которую я успел полюбить. Но была у меня тут и особая цель. Хотя я не очень надеялся, что оставленное мною там поручение – нет ли где-нибудь дополнений к отцовским панелям – принесет какой-то успех, мне не хотелось ехать домой, ничего на этот счет не узнав. Желанных дополнений, правда, не нашлось, да и никаких следов их не обнаружилось. но зато я повидал кое-кого, с кем подружился в прежние дни. Увидел я и предметы, приятно окружавшие меня в прошлые годы, и поговорил с несколькими людьми, доставив этим удовольствие себе и своим собеседникам.

Сходил я и в Ротмоор. Там работы продвинулись и шли быстрее, чем то было в мое последнее посещение. Из многих мест поступали заказы, даже из нашего города, где прославилась чаша вороньего глаза, пришло несколько писем. Порою в эту отдаленную местность приезжали и чужеземцы, делали покупки, оставляли задания. Увидев, таким образом, что дела здесь пошли лучше, и осмотрев работы, я заказал еще кое-что, отчасти потому, что у меня оставалось еще несколько глыб прекрасного мрамора, отчасти же потому, что в отцовском саду еще не хватало предметов для парапета и для других мест. Люди приняли меня весьма приветливо, они показали мне, что сейчас делается, какие усовершенствования выполнены и какие намечены. Они не преминули упомянуть, что я всегда был расположен к их маленькому предприятию и дал для его усовершенствования немало толчков и указаний. Я выразил свою радость по поводу всего этого и пообещал, что, оказавшись поблизости, всегда буду с удовольствием заезжать в Ротмоор.

После этой короткой остановки в Лаутерской долине и Ротмооре я продолжил свою поездку к родителям без дальнейших задержек.

3. Сообщение

Дома меня еще не ждали, потому что я написал им, что съезжу с моим гостеприимцем посмотреть одну старинную церковь. Они полагали также, что я еще раз побываю в своем пристанище в горах, а на обратном пути задержусь в Штерненхофе. Они, однако, ошиблись, ибо, хотя я и был в обоих этих местах, задерживался я там очень недолго, мне не терпелось рассказать родным, как обстоят мои дела. Когда я это сделал, они разволновались гораздо меньше, чем я ожидал. Они были рады, но сказали, что знали, что так и будет, они уже несколько лет чувствовали, куда идет дело. Ни в доме роз, ни в Штерненхофе ко мне, по их мнению, не были бы так радушно-добры, если бы там не любили меня и даже не считали того, что случилось теперь, чем-то приятным: нельзя же было не видеть определенных примет. Как ни мил был мне такой взгляд – ведь он выражал отношение ко мне моих родных, – я не мог не думать, что так смотрят на вещи только мои близкие, потому что они мои близкие, и что потому-то они и считают меня достойным того, что я получил. Мне виделось это иначе, потому что я знал Наталию и ее окружение и способен был ее оценить. Я мог смотреть на случившееся со мной только как на счастье, дарованное мне милостивой судьбой, стать достойным которого я должен стараться.

Отец сказал, что все обстоит хорошо, мать, грустная и радостная, то и дело повторяла, что ничего не подготовлено для такого важного события; сестра смотрела на меня задумчиво и испытующе.

Я попросил родителей помочь мне во всем, что нужно сделать в теперешних обстоятельствах, и высказал желание предпринять по совету отца большое путешествие.

– Сделать нужно многое, – сказал отец. – Прежде всего, думаю, ждут от твоих родителей какого-то шага к сближению. Ведь родственникам невесты неудобно представляться первыми родственникам жениха. Кроме того, твой гостеприимец оказал мне любезность, за которую я его еще не отблагодарил. Далее, твой гостеприимец должен сообщить тебе то, что он сочтет нужным. И наконец, тебе в самом деле следует, как ты и сам хочешь, совершить большое путешествие, чтобы хотя бы в общем узнать людей и мир. Что предпримут твои свойственники, это их дело, и мы должны ждать этого. Наша задача теперь – сделать все, что от нас требуется, таким образом, чтобы не выскакивать вперед и не допустить ничего, что походило бы на пренебрежение к тому, что предоставляет нам этот союз. Я думаю, что самый естественный порядок таков. Прежде всего ты должен выслушать сообщения твоего друга, потому что они прежде всего были предложены тебе без всяких условий. Затем я с твоей матерью поеду к матери твоей невесты и заодно навещу твоего гостеприимца. Наконец, ты скажешь о своем желании отправиться в образовательное путешествие. Но поскольку твой гостеприимец сам сказал, что тебе нужно успокоиться, прежде чем он сделает свои сообщения, и поскольку, с другой стороны, торопиться некрасиво, тебе не следует ехать к нему тотчас же и просить его говорить, лучше навестить его позднее, пусть пройдет какое-то время, быть может, зимой. Тогда он увидит, с одной стороны, что ты не назойлив, а с другой, поскольку ты приедешь в необычное время года, что тебе очень хочется ускорить дело. А чтобы тебе вернее успокоиться, предлагаю тебе сопровождать меня в небольшой поездке по моим родным местам, в которую мы вскоре сможем отправиться. Приехав зимой к твоему гостеприимцу, ты сможешь передать ему привет от нас и сказать, что мы явимся в начале лучшего времени года и будем просить для тебя руки дочери его приятельницы.

Все были совершенно согласны с этим предложением. Особенно обрадовалась мать, услыхав, что отец по собственному почину наметил поездку, о направлении которой она и не догадывалась.

– Мне же нужно поупражняться, – сказал отец, – если я собираюсь весной отправиться в поездку в Нагорье и к самим горам, которая приведет нас и в Розенхоф, и бог знает куда еще, ведь когда домоседом овладевает охота к странствиям, он, бывает, не может остановиться и носится с места на место.

А я на это ответил:

– Поскольку Клотильда никогда не видела гор, поскольку она в этом отношении отстала более всех, поскольку я всегда обещал ей свозить ее в горы и поскольку исполнение этого обещания из-за моих путешествий все время откладывалось, предлагаю ей, когда я вернусь из нашей с отцом поездки, провести со мной часть осени в горах. Дни осени, даже поздней осени в горах обычно очень хороши, и в ясном воздухе все вокруг видно дальше, чем в душном, предгрозовом тумане июня или июля.

Клотильда приняла это предложение с радостью, и я обещал ей в оставшиеся до моего отъезда с отцом дни объяснить ей, какая одежда и прочие вещи нужны для путешествия в горы, чтобы она приготовила все это в мое отсутствие.

– Если перед разговором с моим другом мне нужно успокоиться, – прибавил я, – то обе поездки могут оказаться наилучшим для этого средством.

Отец и мать были очень довольны моим предложением. Мать сказала, что примет участие в приготовлениях Клотильды и особенно проследит за тем, чтобы под рукой было все нужное для защиты здоровья.

Я отвечал, что это очень хорошо, но что я и сам приму в поездке все меры, чтобы здоровье Клотильды не пострадало.

На следующий же день мы стали обсуждать, какие вещи нужны Клотильде для этой поездки. Она стала деятельно приобретать их. Я составил список необходимых предметов, который постепенно дополнял. По истечении некоторого времени он показался мне полным настолько, что вряд ли я мог что-либо забыть.

Между тем приближался день, когда я должен был поехать с отцом. Ранним утром этого дня мы сели в легкую дорожную карету, которой отец всегда пользовался для дальних поездок. Она долго уже стояла в каретнике. За несколько дней до отъезда ее по указанию матери осмотрели знатоки дела, чтобы узнать, нет ли в ней скрытых поломок, которые наделали бы нам бед. Лишь получив единодушно отрицательный ответ, мать успокоилась. У нас были почтовые лошади, мы меняли их в надлежащих местах, где задерживались столько, сколько нам хотелось. Каждый вечер мы останавливались засветло, договаривались о ночлеге и делали перед ужином прогулку. В эти дни, проводя с отцом больше часов подряд, чем когда-либо прежде, я и говорил с ним больше, чем в любое другое время. Мы беседовали об искусстве: он рассказывал мне о своих картинах, посвящал в неизвестные мне прежде обстоятельства их приобретения, разбирал их художественные достоинства, переходил к своим камням и кое-что объяснял мне; мы рассуждали о книгах, хорошо знакомых обоим, разбирали их поэтические или научные достоинства и напоминали друг другу какие-то части их содержания; говорили мы и о злободневных событиях и о положении нашего государства. Наконец он рассказывал мне о своем купеческом деле, знакомил меня с его основами и положениями. Он показывал мне места, через которые мы проезжали, рассказывал о семьях, живших в той или иной местности. Так приехали мы на четвертый день к месту своего назначения. Край этот был мне совсем незнаком, потому что мои странствия ни разу не приводили меня сюда.

По опушке леса, образующего северную границу нашей страны, шла долина, когда-то бывшая лесом, а теперь испещренная рассеянными домами, одинокими полями, лугами, скалами, ущельями и ручьями. Один из домов, наполовину деревянный, наполовину каменный, был домом, где родился мой отец. Дом стоял на краю рощицы, оставшейся от большого леса, который покрывал некогда всю местность. С запада он был защищен от ветра группой очень высоких, тесно стоящих буков, с востока – скалой, с севера – большой полосой леса, а с юга выходил на обширные луга и поля, обильные не хлебами, а кормовыми травами, отчего самым большим богатством здесь были стада. Мы приехали на местный постоялый двор, выгрузили свою кладь, заказали себе жилье на несколько дней, а затем навестили очень дальних родственников, которые жили теперь в доме отцовских предков. Дело было в полдень. Когда мы назвали себя, нас приняли очень радушно и потребовали, чтобы мы велели привезти сюда наши вещи и жили у них. Лишь после настойчивых уверений отца, что мы только причиним им неудобство и не приобретем никаких удобств сами, они уступили, потребовав, однако, чтобы мы остались у них на предстоявший обед, на что мы согласились.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю