Текст книги "La plus belle (Прекраснейшая) (СИ)"
Автор книги: Электра Кинг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
Эжени ничего не ответила, только коротко прикрыла глаза, будто стремясь возвести между собой и нею барьер, пусть даже и такой хрупкий, и в этом Даниэлю почудилось что-то темное и угрожающее. Прежде он не видел Эжени такой и сколь бы ни убеждал себя, что это – не его дело, все равно поддался искушению попробовать поговорить с ней.
Он был внутренне готов к тому, что Эжени, эта новая Эжени будет совсем не так радушна, как прежде: нахмурит брови, безапелляционно прикажет убираться прочь. Поэтому в ее комнаты он заступал, как на минное поле, на всякий случай втягивая голову в плечи.
– Эжени?
– Это ты, – она, полулежащая на диване с бокалом вина, кивком головы пригласила Даниэля присоединиться к ней, и он налил себе тоже, опустился в кресло напротив. – Что, тоже пришел рассказать мне о моей бездарности?
– О бездарности? Брось! – воскликнул он, исполненный возмущения. – Никто в здравом уме не посмеет сказать о тебе такое.
Его лесть, пусть и искренняя, не подкупила ее; цепко оглядев комнату сквозь алую пелену вина, плещущегося в бокале, Эжени выпила почти половину одним гигантским глотком.
– Ты же и сам все видел. Это совсем не то, что раньше.
– Все вернется, – произнес Даниэль с горячим убеждением, тщетно пытаясь вникнуть в истинную причину столь дурного ее расположения духа; ничто, как назло, не лезло ему в голову, да он, откровенно говоря, и представить себе не мог в тот момент истинной подоплеки дела.
Эжени резко выпрямилась, приподнимаясь. Лицо ее исказилось, глаза сверкнули – но Даниэль запоздало понял, что слезы, скопившиеся в них, блестят совсем не яростно, а затравленно и отчаянно.
– Ты что, все еще не понял? – вскричала она. – Все кончено! Чары рассеялись! Никакого волшебства больше не повторится!
Этот крик подвел ее; она принялась кашлять, пытаясь справиться с мучительным спазмом, сковавшим ее горло, и выронила на пол полупустой бокал, но, кажется, даже не заметила этого. Ее душили рыдания; Даниэль поспешил оказаться рядом, чтобы обнять за ходящие ходуном плечи, и Эжени с готовностью притиснулась к нему, уткнулась ему в шею кончиком носа.
– Прекрати это, пожалуйста, – пробормотал он, подозревая, что слова его неловки и неуклюжи, как и любые слова в подобные минуты, произноси их хоть сам Цицерон. – Дальше будет лучше, вот увидишь. Ты все еще та самая Эжени…
Она подняла голову, чтобы посмотреть на него, и он не увидел в ее лице ничего, кроме омертвелой, тупой усталости. Он не знал, о чем она успела передумать за все те дни, что вынужденно провела в постели, наедине с так неожиданно обрушившимся одиночеством, но видел ясно, что мысли эти измучили, истощили ее до крайности; даже одетая в одно из лучших своих платьев, прихорошенная и напомаженная, Эжени рядом с ним выглядела лишь бесплотной тенью себя прежней.
– Я не она, – сказала она очень тихо, но так, что он услышал – и у него в животе свернулся упругий холодный ком. – И никогда не была.
– Ч… что?
Она высвободилась из его рук, поднялась с дивана и отошла к комоду, чтобы взять с него портсигар, извлечь сигарету дрожащими пальцами. Даниэль онемело смотрел, как она, чертыхаясь, пытается справиться со спичками – и наконец ей это удается, кончик сигареты окрашивается в сияющий алый.
– Почему ты решил стать художником? – спросила Эжени, выпуская клуб дыма и сразу разгоняя его ладонью. – Не проснулся же ты как-то поутру с мыслью, что хочешь непременно поехать в Париж и писать там картины.
Ее вопрос застал Даниэля врасплох. Никто в заведении не интересовался особенно его историей; только Лили пыталась поначалу расспрашивать о доме, о семье, но он отвечал уклончиво, точно его благополучнейшее прошлое, с которым он навсегда распрощался, было чем-то для него постыдным. Эжени задавала ему этот вопрос впервые, но он чувствовал, что его ответ будет ей совсем не безразличен, даже больше – подкрепит в каком-то принятом ею решении.
– Я не знаю, как это вышло, – произнес он, стараясь говорить от сердца и в то же время не сказать ничего лишнего. – В нашем доме часто собирались люди… считающие себя богемой. Насколько это было возможно в нашей дыре, конечно. Они без умолку говорили о Париже. О жизни, которая здесь кипит. Я просто не мог пропустить их разговоры мимо ушей…
– А если бы ты не приехал сюда, – Эжени устремила на него пытливый, проницательный взгляд, и он повел плечами, точно его тронуло ледяным сквозняком, – кем бы ты стал?
Даниэль только развел руками:
– По большому счету… никем. Обычным рантье, как мой отец. А до него – его отец, и отец его отца… я думаю, ты понимаешь.
– Да, понимаю, – протянула Эжени несколько задумчиво, не замечая, что тлеющий огонек сигареты успел пожрать весь табак и подобраться к самым ее пальцам. – У тебя могла быть другая жизнь, но ты выбрал эту.
– Да, – ответил Даниэль, не понимая, почему слова кажутся ему шерховатыми, неправильными, неуместными. – Да, я выбрал.
– Тебе повезло, – произнесла она, ожесточенно сминая останок сигареты в пепельнице, – ты хотя бы мог выбирать.
Он не сразу осмыслил произнесенные ею слова; пугающее, гнетущее осознание настигло его в тот самый момент, когда сама Эжени решила заговорить – и голос ее оказался созвучен тому, что метнулось в сознании Даниэля, щедро сея ужас со всем его существе:
– Мне никто не давал выбора. Я здесь, потому что по-другому быть не могло. Все, что я знала – это то… то, что ты видел. Это вся моя жизнь… была.
Он не успел переспросить. Эжени обернулась к нему – он думал, что ее лицо будет отрешенным, ничего не выражающим, но она улыбалась широко и почти истерически, и Даниэлю пришло в голову, что она после всего с ней случившегося повредилась умом.
– Со мной все могло быть по-другому. Я вспомнила свое имя. Настоящее имя!
С видимым трудом доковыляв до дивана, она упала на него рядом с Даниэлем. Ее трясло крупной дрожью, и Даниэль вновь обнял ее, даже зная, что этого недостаточно, что его жест – капля в море, но больше он, раздавленный собственной беспомощностью, ничего не мог сделать.
– Только не говори ей, – попросила Эжени слабо и растерянно; она не проявляла более следов помешательства, не было в ней и былого горделивого задора – больше всего она походила на потерявшегося ребенка, уставшего метаться в поисках родных и севшего на край тротуара, чтобы дать волю слезам. – Пожалуйста, не говори.
– Я не скажу, – пообещал Даниэль, успокаивающе гладя ее по плечу. – Да Мадам, я уверен, в голову не придет спросить…
– Вот уж не знаю, – Эжени отстранилась, шумно втянула в себя воздух. – Мне кажется, она меня насквозь видит… но это ничего. Скоро я верну себя прежнюю. Зидлер отдаст мне корону, и все станет так, как раньше.
Последние слова она произнесла твердо, как непреложную догму; должно быть, единственным, что осталось ныне в ее жизни, перевернувшейся с ног на голову, была незыблемая вера в истинность этих слов.
***
За окнами вечерело. Даниэль спешно, воровато спустился в зал с намерением как можно скорее исчезнуть, но у самых дверей его перехватила выросшая точно из-под земли Мадам.
– Дани.
– Мадам, – он ощутил, что пол разом уходит у него из-под ног, точно Мадам явилась его арестовывать, и в буквальном смысле принудил себя не прятать от нее глаза, – мне надо идти, у меня важное де…
Она коротко закатила глаза, прежде чем схватить его локоть и сжать – не хуже инквизитора, готовящегося перемолоть в труху кости своей жертвы.
– Нет у тебя никаких важных дел. Разве что очередной кутеж, но это подождет. Идем, нужно поговорить.
Он не смог ей сопротивляться, только вяло утешил себя мыслью, что никто в здравом уме не попытался бы сделать это. Мадам провела его через коридор и внутренний двор, как щенка на поводке; он позволил завести себя в ее дом, усадить в кресло в гостиной, даже принял из гостеприимных рук хозяйки порцию коньяку, ибо для него это сейчас был поистине эликсир жизни.
– Что с Эжени? – Мадам не стала ходить вокруг да около, подождала только, пока Даниэль сделает глоток, прежде чем вперить в него раздирающий взгляд. – Вы же разговаривали. Что она сказала?
Он молчал. В ушах его все еще звенели отголоски так неосторожно данного им обещания; он знал, знал уже наверняка, что не сдержит слова, но продолжал цепляться за него на одном лишь инстинкте. Мадам расценила его молчание по-своему.
– Она мне все равно что родная дочь, – заговорила она вкрадчиво, сдерживая рвущиеся в голос горестные интонации. – У меня нет никого ближе, чем она. Тебе не кажется, что я имею право знать?
Несколько секунд Даниэль молча смотрел на нее, она – на него, и между ними носилось только тиканье стоящих на комоде часов.
– Как вы познакомились? – вдруг спросил Даниэль с безнадежной храбростью того, кто решился принять бой, даже зная, что будет убит. – Я знаю, как Лили попала сюда. А что произошло с Эжени?
Непонятно было, какие чувства вызвал у Мадам его вопрос. Невозмутимо она достала трубку, набила ее табаком, закурила; Даниэль ждал, затаив дыхание.
– То же самое, что и со многими из нас, – сказала Мадам сухо, когда пауза затянулась. – Тебя ведь не было в Париже во времена Коммуны?
Даниэль мотнул головой.
– А я была, – припечатала Мадам так, будто эти слова были неким въевшимся в нее клеймом. – Странное слово – «свобода». Если где-то начинают очень усердно ее поминать – так и знай, собираются кого-то убить. Лет через сто романисты наверняка сумеют красиво описать это: красные флаги, «Марсельеза», баррикады и героическая, хоть и бесполезная борьба. Они все, как один, позабудут, что по улицам было не пройти иной раз, не поскользнувшись на разлившейся крови. Одной девице на моих глазах выпустили кишки только за то, что кто-то крикнул, будто слышал, как она молилась за здоровье монарха. За коммунарами никогда не застаивалось кого-то прикончить. Но и те, кто пришел им на смену, были не лучше. По крайней мере, на первых порах… мне ведь не надо объяснять тебе, что происходит в городе, который берут штурмом?
Даниэль сдавил фужер в ладони до того, что тот едва не пошел трещинами.
– Война, – со вкусом повторила Мадам, устремляя задумчивый взгляд в потолок, – вот что сбрасывает все иллюзии, все условности, за которыми мы привыкли прятаться. Исчезают правые и левые, монархисты и республиканцы, буржуа и герцоги, да что там – даже мужчины и женщины. Остаются только те, кто убивает, и те, кто погибает от их рук.
Не зная, куда деть себя от ее слов, Даниэль поерзал на стуле, отпил из фужера, но это не принесло ему облегчения. Он жалел уже о своем любопытстве, которое никогда не доводило его до добра – должно быть, так чувствует себя капитан полярной экспедиции, когда его корабль безнадежно, без шансов на спасение оказывается затерт во льдах.
– Я работала тогда на кухне в одной дыре недалеко от Пер-Лашез, – Мадам продолжала говорить, кажется, вовсе не замечая мук своего собеседника. – Мне везло не сталкиваться с коммунарами, но все в этом мире конечно, и мое везение тоже подошло к концу, когда армия Мак-Магона взяла город. На улицах развернулась настоящая бойня, а когда она закончилась, победителям, конечно же, оказалось мало. Ты и сам понимаешь это: победителям никогда не бывает много.
– И вы… – пробормотал Даниэль, едва шевеля губами, но Мадам решительно обрубила:
– Я могла бы стать жертвой целого взвода, но они решили соблюсти приличия. Двое потащили меня наверх, а прочие остались пить внизу, дожидаясь своей очереди. Солдаты – очень шумная публика, Дани. А снаружи доносилось достаточно выстрелов, чтобы никто не обратил внимания на ещё парочку.
Он сидел заиндевевший, унимая разрастающийся в груди приступ тошноты. Мадам продолжала, глядя на него снисходительно и совсем чуть-чуть утомлённо:
– Один из этих животных был очень неосторожен. Он был молод, моложе тебя, и, должно быть, недавно получил сержантские погоны. Чужое страдание обладает способностью кружить голову – вот и он забыл, что не стоит поворачиваться открытой кобурой к человеку, над которым собираешься надругаться.
Она усмехнулась, но никакой иной эмоции не появилось на ее лице, точно она рассказывала о чем-то, что случилось вовсе не с ней или не случалось вовсе.
– Убить человека очень просто, Дани. Не сложнее, чем разрезать яблоко. Все эти потрясения, озарения, отвращение к себе самому, о которых пишут в романах – не более чем красивая фигура речи, призванная послужить фиговым листом для человеческой природы, которая говорит, если отбросить все прочее, одно: убей или будь убитым. Ешь, а иначе сожрут тебя.
– А Эжени… из какой она породы?
– Сначала я думала, что из породы убитых, – трубка Мадам потухла, и та, руннувшись вполголоса, принялась вновь разжигать ее. – Но оказалось, что она жива. Сбежав с Пер-Лашез, я встретила ее на одной из баррикад. Бедняга не помнила, кто она, где ее родители и что с ней случилось. Тогда я забрала ее и вырастила, как собственного ребёнка. «Эжени» – не настоящее ее имя, его дала ей я. Все, что есть у нее сейчас, дала ей я.
Откинувшись в кресле, она наградила Даниэля долгим, испытующим взглядом из-под полуприкрытых век. Показная расслабленность ее позы ничуть не обманывала его: он видел перед собой хищника, в любой момент готового к броску, и чувствовал, как в нем самом что-то съеживается, как сгорающая бумага, чтобы рассыпаться и сгинуть бесследно – очередная часть его самого, которую он так долго и тщетно пытался сохранить.
– Итак, Дани, – Мадам обворожительно улыбнулась, и Даниэль свистяще выдохнул, не вынося вида этой улыбки, – что Эжени рассказала тебе?
***
На следующую ночь Даниэлю приснилось, что он лишился сердца.
10. La couronne
Долгожданная премьера прошла с шиком и размахом; аплодисменты еще долго не смолкали под сводами зала после того, как упал тяжелый занавес, обрывая и протяжный звук рога, и жизнь несчастной Гвиневры. Следующие представления имели не меньший успех – билеты расходились по рукам, пока на них еще не успевала просохнуть типографская краска, и особо ушлые парижане перепродавали их, взвинтив цену в дюжину раз. Неудивительно, что и главные звезды спектакля были нарасхват. Даниэль, помогая девицам разбирать бесконечные письма, замечал при этом, что Лили ничуть не реже, чем Эжени, является их адресатом; небольшая, но трагичная и чувственная партия Розы не могла остаться незамеченной, и многие ценители театрального искусства не упускали момента, чтобы подойти к Мадам и лично выразить восхищение ее юной протеже.
– Это что-то необыкновенное, – заявил месье Ларивьер, первый заместитель министра иностранных дел, на одной из вечеринок в Отеле; на любом светском рауте Мадам и ее спутники теперь были желанными гостями, и Даниэль вовсю пользовался этим, благо его теперешний статус позволял ему ощущать себя своим даже в самом блестящем обществе. – У вас необыкновенная способность раскрывать таланты. Лили – настоящая королева.
– Ну что вы, – Мадам тонко улыбнулась ему, – у нас ведь есть королева, разве нет?
Ларивьер ответил ей ухмылкой, выпуская из-под усов кольцо сигарного дыма:
– Как говорили раньше, пока не произошло революции: «Король умер – да здравствует король!». О, конечно, я не хотел бы задеть дорогую Эжени, – заговорил он, спохватившись и поняв, что взгляд Мадам выражает крайнее неодобрение его словам, – но вы знаете, я по сути своей новатор. Все неопробованное, свежее привлекает меня куда больше, чем хорошо знакомое… я думаю, вы меня понимаете.
Наклонившись к уху Мадам, он шепнул ей еще несколько слов; она, поразмыслив секунду, ответила ему кивком, и они обменялись понимающими улыбками людей, заключивших удачную сделку. Даниэль, наблюдавший всю эту сцену, поспешил отвернуться. Он хорошо знал, что последует за этими словами – и не хотел думать об этом, уперев все свои мысли в одно лишь свинцовое, тоскливое желание поскорее напиться.
Лили, как он видел, тоже налегала на вино; тем более странно это было, ведь раньше он вовсе не замечал за ней такого пристрастия. Он помнил еще, как она смущенно, настороженно отпивала из своего первого в жизни бокала – в той самой мансарде, воспоминания о которой казались ныне Даниэлю не более чем зыбким сном, – а теперь спокойно опустошала их один за другим, не обращая внимания, что губы ее, и без того алые от помады, становятся понемногу бордовыми.
– Что за неприкаянный вид? – Мадам выросла рядом с ним, будто из-под земли, и Даниэль, так и не сумевший привыкнуть к этой ее манере, едва не выронил фужер с коньяком. Абсента здесь не водилось, о чем он остро жалел – последнее время он все больше ценил спасительные качества этого напитка.
– Я видел, как вы говорили с Ларивьером, – сказал он без всякой обвиняющей нотки, просто подводя черту под свершившимся фактом. – Сколько он заплатил?
– Достаточно, – Мадам пожала плечами. – Он никогда не был чрезмерно щедр, но… о мой бог, ты опять за свое.
Конечно, ей было достаточно одного взгляда на Даниэля, чтобы точно угадать его настроение; обозляясь на самого себя, он сделал было попытку отвернуться, но Мадам успела перехватить его взгляд, и он замер.
– Можешь даже не оправдываться, я слышу, о чем ты думаешь, – сказала она с еле заметной иронией, но продолжила серьезнее, указав кивком в ту сторону, где стояла Лили. – Взгляни на нее.
Даниэль посмотрел, но ничего особенного не увидел – кроме того, что подчас ему все сложнее было узнать Лили в изящной, безукоризненно держащейся девице, на которой самые изысканные наряды и украшения смотрелись, словно влитые. Она стояла, окруженная по меньшей мере полудюжиной поклонников, и оживленно трещала сразу со всеми, игриво отмахиваясь от попыток поцеловать ей руку; каждая черта в ее оживленном лице выражала одно лишь упоение жизнью, и Даниэль ощутил, как у него на душе начинают скрести кошки.
– Ты же видишь, – заметила Мадам удовлетворенно, явно радуясь тому, что ей не приходится объяснять очевидные вещи, – она получила все, о чем раньше и мечтать не могла. Она купается в роскоши. Слава, деньги, самые влиятельные мужчины – у ее ног. Все идет точно так, как мы и хотели. А ты все равно стоишь с видом, будто кто-то умер.
Даниэль вздохнул, несколько пристыженный, но не нашелся, что ответить. Впрочем, он успел уже привыкнуть, что исход любого его препирательства с Мадам предрешен заранее – и не в его сторону, – поэтому не увидел ничего необычного в своем молчании.
– Веселись, – посоветовала она, прежде чем оставить его наедине с собственным душевным раздраем, – пока есть возможность и позволяет здоровье. Печаль придет к тебе и сама, нечего звать ее нарочно.
Нельзя было не признать ее слова резонными, но они не смогли перебить той горечи, что темным спрутом разлилась у Даниэля в груди и в горле. Спроси у него кто-нибудь в этот момент, что служит причиной его меланхолии – он не смог бы ответить; но он смотрел на Лили, слушал ее переливчатый смех, совсем чуть-чуть более громкий, чем должно, видел ее улыбку, за кажущейся сердечностью которой ему почудилась бездонная воющая пустота – и не мог отделаться от ощущения, что что-то идет не так.
***
После того вечера ему не сразу удалось поговорить с ней – теперь у нее была масса повседневных занятий, куда Даниэлю по разным причинам не было доступа, и ему пришлось ждать до самого вечера перед последним представлением в театре Зидлера. Сезон, столь блистательно начавшийся, катился к своему концу; последние билеты были раскуплены за два месяца до спектакля, а диадема Баха – Даниэль знал об этом по слухам, которыми последнее время полнился Монмартр, – была уже готова, начищена и степенно ждала момента, когда же наконец будет вручена прекраснейшей из женщин. Скованность Эжени никуда не ушла, как и безотчетный страх, который Даниэль замечал иногда в ее глазах во время выступления, но ее громкое имя исправно служило ей хорошую службу – ни у кого не было сомнений, для кого Зидлер приготовил свой бесценный дар, и Даниэль тоже старался не сомневаться, глухо радуясь про себя тому, что эта история наконец-то закончится.
Он пришел к Лили вечером, думая украсть у нее несколько минут перед самым отходом ко сну; предупрежденная о его появлении, она встретила его у себя, при тусклом свете газовой лампы. Город уже несколько недель был скован февральскими заморозками, и скудное отопление в заведении не могло спасти от холода – поэтому, привычно заключив Лили в объятия, Даниэль заметил, что ее плечи покрыты мурашками.
– Не боишься простудиться? – укоризненно сказал он, не размыкая рук в надежде, что это поможет ей согреться. – Завтра важный день…
– Я знаю, знаю, – проговорила она с непонятной безнадежностью, силясь высвободиться; Даниэль отстранился не сразу, и их нелепая секундная борьба привела к тому, что с плеча Лили на секунду сполз кружевной рукав домашнего платья; она вскинулась тут же, вернула его на место, но Даниэль успел увидеть проступивший на ее коже, под тонкой ключицей, то ли синяк, то ли так странно упавшую тень.
– Что это? – спросил он на всякий случай, скорее машинально, нежели осмысленно. – Откуда?
– Это? – Лили покосилась в сторону, следуя за его взглядом, и наморщила лоб, сосредоточенно вспоминая. – Ах, это. Это с репетиции… один из рабочих врезался в меня. Вот же дурак! Даже на лице был след… хорошо, что он уже прошел. Мадам чуть не убила этого беднягу!
Она непринужденно рассмеялась, давая понять, что происшествие ерундовое и не стоит даже того внимания, которое было ему уделено; может быть, если бы у Даниэля была возможность всмотреться в нее чуть лучше, то он понял бы, что никакое случайное столкновение не смогло бы оставить такой след, в точности повторяющий очертания человеческих пальцев – но Лили отошла, скрылась в пляшущих по комнате тенях, а Даниэль не додумался ее остановить.
– Как твои репетиции? – спросил Даниэль, несколько стушевавшийся; давно не видевшийся с Лили, он рассчитывал на более теплый прием, а она как будто торопилась отстраниться от него, ничем не показывая, что скучала по его обществу. Уязвленный, он успел даже пожалеть, что пришел; но тут Лили повернулась к нему, и он увидел, что она крайне растеряна, даже напугана.
– Завтра придет месье Зидлер, – проговорила она, нервно сцепляя за спиной руки, – он будет смотреть на нас…
– Об этом было давно известно, – напомнил ей Даниэль, делая шаг ей навстречу – но она все равно прянула назад, точно неприрученный зверек. – Что не так?
Она судорожно, надорванно улыбнулась, как всегда, когда пыталась скрыть горестную гримасу, и у Даниэля в груди что-то задрожало, готовясь разломиться и рухнуть.
– Мир – странное место, месье, – пробормотала Лили немного виновато, будто прося прощения за сделанный вывод. – Все, что может в нем пойти не так, обязательно идет не так.
Он решил не спрашивать, какие именно происшествия в ее жизни натолкнули ее на подобную мысль – шагнул к ней вместо этого и все-таки поймал, не дав отступить в угол, притянул к себе, бережно коснулся губами лба.
– Лили, душа моя, – произнес он, стараясь говорить со всей убедительностью, на которую был способен, – ты прекрасная актриса. Все в восторге от твоей игры. Скажи мне, что может пойти не так?
Она смотрела на него, не отрываясь, и он видел, что его слова не вызвали в ней доверия.
– Завтра тот день, к которому мы так долго шли – мы вместе, – напомнил Даниэль, беря ее ладони в свои, сводя их вместе, силясь заглянуть Лили в глаза и понимая, что она все равно, сколь бы он ни пытался, смотрит куда-то мимо. – Неужели ты хочешь…
– Да, мы шли, – внезапно сказала она глухим, деревянным голосом, – но вам не кажется, что на этом пути мы что-то потеряли?
Он не понимал, о чем она – вернее сказать, понимала одна половина его сознания, а другая безжалостно с этим пониманием боролась. Слова Лили задели в его душе что-то болезненное, отозвавшееся в сердце мутной ноющей тяжестью; в слепой и глупой попытке стряхнуть с себя это тягостное наваждение, Даниэль брякнул первое, что пришло ему в голову:
– Завтра все это окупится, вот увидишь.
Она свистяще вздохнула, будто у нее из груди разом пропал весь воздух, и Даниэль, пока она не успела сказать еще что-нибудь, наклонился поцеловать ее – в обе щеки, в подбородок, в мягкие послушные губы. Она ответила онемело, как будто примороженно; когда поцелуй прервался, Даниэль взглянул ей в лицо не без опаски, но увидел, к своему изумлению, что она держится совершенно спокойно, более того – почти деловито.
– Я помогу вам раздеться, – проговорила она с выученной улыбкой, которая, конечно, Даниэля не смогла обмануть. Теперь пришла его очередь отступать; Лили успела потянуть сюртук с его плеч, но он отшатнулся, чувствуя себя угодившим в ночной кошмар из тех, что тревожили его сознание, когда ему доводилось переборщить с абсентом:
– Что ты делаешь?..
Лили замерла в явном недоумении. Она даже не сразу поняла, что под ногами у нее остался лежать визитный футляр Даниэля, вывалившийся из его нагрудного кармана; от удара о пол тот раскрылся, и Лили, подобрав его, не смогла не увидеть его содержимое.
– Что это?.. – беспомощно вылетело у нее, и прежде чем Даниэль смог что-то объяснить, она осторожно извлекла наружу листок, на котором когда-то сама неумело черкала свое имя. – Это же…
Даниэль подавил искушение схватиться за голову. В ситуации не было ничего постыдного, но он все равно был готов под землю провалиться от одолевшей его неловкости. Ему казалось, что с этой многострадальной бумагой он выглядит в глазах Лили до ужаса глупо; но она явно не считала так – он понял это, когда столкнулся с ней взглядом, и у него перехватило дыхание. Прошедших путаных месяцев как не бывало: перед ним стояла, совершенно чужая в вычурной обстановке спальни, та самая Лили, в чей внутренний свет он безоглядно влюбился, едва увидев; возможно, и она увидела в его облике что-то ею позабытое, потому что метнулась к нему и горячо, крепко обняла поперек груди.
– Я столько всего ужасного передумала в последние месяцы, – скомкано произнесла она, и ее голос отозвался в сердце Даниэля томительным содроганием, – вы даже не знаете… простите меня.
– Лили, – ответил он, глубоко растроганный, и обнял ее тоже, – поверь, тебе совершенно не в чем извиняться.
Они недолго стояли так, наслаждаясь минутой давно утраченного единения; потом Лили, не переставая вцепляться в него, подняла голову и спросила совсем тихо:
– Останетесь со мной?
За этим «останетесь» едва ли стояло что-то помимо невинных объятий перед сном, но Даниэль неожиданно не ощутил по этому поводу разочарования. Лили поспешно юркнула в постель, явно радуясь возможности оказаться под тяжелым одеялом; он задержался немного, складывая на стуле одежду и гася едва тлеющую лампу.
– Надо попробовать уснуть, – проговорила Лили, когда он добрался до нее наощупь. – А то месье Зидлер…
– В первую очередь выброси Зидлера из своей головы, – наказал ей Даниэль. – Ты будешь петь не только ему.
– Я знаю, – проговорила она с грустью, – от того еще страшнее.
Он полежал немного в молчании, перебирая ее волосы, и вдруг заговорил с воодушевлением, осененный блестящей идеей:
– А мне бы ты спела? Одному? Прямо сейчас?
Она шустро приподнялась, выбираясь из-под его руки, и уставилась на него – даже в темноте Даниэль видел, как загорелись ее глаза.
– Прямо сейчас? Пожалуйста!
Лили сделала попытку выбраться из постели, но Даниэль успел со смехом перехватить ее за руку.
– Я верю, верю тебе. Не надо, а то ты весь дом перебудишь.
– Тогда что… – Лили не успела закончить фразу, потому что Даниэль снова притянул ее к себе, чтобы она опустилась ему на грудь всей своей почти невесомой теплотой.
– Лучше спой для меня завтра. Не думай о Зидлере. Вообще ни о ком не думай. У меня билет в пятый ряд партера. Представь, как будто я в зале один. И спой мне – так, как умеешь.
Темнота недолго отвечала ему тишиной, но Даниэля это вовсе не смутило – сейчас он явно ощущал, что его слова наконец-то нашли свою цель.
– Я так и сделаю, – пообещала Лили, прежде чем ее сморил сон; слушая ее умиротворенное дыхание, Даниэль долго еще смотрел в потолок широко раскрытыми глазами, пытаясь вообразить, что произойдет завтра – и не подозревая, сколь далеки все его представления окажутся от действительности.
***
За весь спектакль Лили появлялась на сцене дважды: в первом акте, во время завязки, и во втором, перед самой кульминацией действия. Поначалу ее роль не предполагала реплик; но затем, после того, как партия Эжени была вынужденно сокращена, ей поручили исполнить «Видение Розы»* – протяжную и прочувственную партию, с которой Лили появлялась у постели Гвиневры, видящей свой последний сон перед неизбежной казнью. Особенная сложность исполнения была в том, что оно сопровождалось танцем в лучших традициях классического балета: бесплотный дух розы, когда-то врученной Ланселотом Гвиневре («Дух, Лили! – любила повторять Мадам, глядя, как та пытается с должной степенью легкости приземлиться после прыжка. – Дух, а не мешок с костями!»), витал возле несчастной приговоренной, напоминая ей о постигшем ее несчастье – и о недолговечности, хрупкости всего сущего, в том числе и любовного чувства. На выборе песни, разумеется, настояла Мадам; Даниэлю показалось, что она питает к этой арии какую-то необъяснимую слабость.
Он сидел на своем месте, окаменевший, перекладывая из ладони в ладонь абсолютно не нужный ему бинокль; вчерашняя его уверенность испарилась бесследно, не оставив о себе даже напоминания, и Даниэлю приходилось убеждать себя, что он-то, в сущности, никак уже не повлияет на происходящее – и если он сейчас выбежит из зала, то все неизбежно сложится только хуже. Краем глаза он видел Зидлера: тот сидел в ложе ближе всех к сцене, и как будто пребывал в полусне, ничуть не затронутый разворачивающейся драмой, но Даниэль чуял, что это не так – хозяин театра следит за происходящим безотрывно, а на коленях у него (или, возможно, на коленях у кого-то из его помощников) покоится футляр с заветной драгоценностью, ради которой было потрачено столько усилий и пролито столько слез.
– Все идет чудесно, – зачем-то шепнула ему сидящая рядом Мадам, когда была отыграна сцена судилища; услышав свой приговор, Гвиневра рухнула на колени, точно у нее подломились ноги, и по залу пробежал сочувственный шепоток. – Мы ее не упустим.
Даниэль не успел уточнить, о ком именно идет речь: декорации сменились, на сцену впорхнула Лили, и у него сдавило в груди до того, что он едва смог дышать.
<i>Souleve ta paupiere close
Qu’effleure un songe virginal,
Je suis le spectre d’une rose
Que tu portais au tournoi…</i>**
– Идиотская рифма, – прошипела Мадам, накрывая ладонью запястье Даниэля, и он понял, что ее снедает тревога не меньше, чем его самого. – Кто ее только придумал…








