Текст книги "Белая мель"
Автор книги: Зоя Прокопьева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
А теперь вот, уже узнав, что Алешка будет жить, она все сидела за столом у себя в конторке, ждала Олега. Ждала вести, хотя понимала, что мера наказания решится, когда комиссия по расследованию несчастного случая составит акт, но акт актом, а для Лавочкина сейчас удачный момент, чтоб разделаться с Пеговым. А может быть, он уже знает, что Пегову предлагали его кресло, и не захочет плевать в колодец или, наоборот, постарается внушить директору, что Пегов как начальник цеха несостоятелен? Сколько неурядиц в цехе. А что с Олегом? «Господи-и, – подумала Нюра, – я ломаю голову, кого из них снимут с работы, кому влетит выговор, и совсем не думаю, каково там Люсе с Алешкой. Лишь бы он был здоров, этот баламутный электрик, ревнивый муж Люси Кленовой, а все остальное как-нибудь образуется». Нюра дождалась Олега.
– Ну что? – спросила.
– Три месяца – сто процентов премии.
– Ну и шут с ней, с премией.
Он промолчал. Нахмурившись, прошел к телефону. Набрал номер.
– Сейчас будешь дома? – спросил. – Я приду часа через полтора. Есть дело...
– Кто это? – чужим голосом спросила Нюра, услышав далекий женский голос.
– Знакомый юрист.
– Зачем он тебе?
– Значит, нужен, – отрезал и ушел, хлопнув дверью.
«Видать, крепко им попало обоим», – решила Нюра и непроизвольно потянулась к телефону, набрала номер Пегова.
– Никита Ильич, это я – Нюра. Что Лавочкин?
– Ты где?
– У себя.
– Зайди ко мне.
У Пегова сидели парторг, Олег, механик, бригадир электриков, старшие мастера.
– Вот что, товарищи, хотите – идите домой, хотите – ночуйте в цехе, но чтобы к девяти часам утра у всех был порядок. Обход. Комиссия по технике безопасности во главе с Лавочкиным. Ясно? Все свободны. Останутся парторг, предцехкома и Травушкина.
Все вышли. Остались названные.
– Надо организовать дежурство в больнице. Денежную помощь жене. Кроме того, Нюра Павловна, освободи Кленову от работы... Включите ее в список дежурных. Оплата по среднему. Заготовьте приказ.
– Хорошо, – сказала Нюра.
– Товарищ Филиппов, – обратился он к предцехкома, маленькому, подвижному бригадиру слесарей, выдвинутому на эту работу после операции, – займитесь всем остальным, обговорите с парторгом у себя. Вы свободны.
– Я могу идти? – поднялась Нюра.
– Я разве сказал?
Нюра села. Пегов снял очки, крепко помял лицо и потянулся к столу. От графина с водой взял два стакана, налил газировки, протянул Нюре. Сам выпил одним глотком и вытянул руки на стол, опустил на них голову.
– Извини, устал. Если не затруднит, включи на самый тихий радиолу. Там Григ...
– Пожалуйста, я включу... – Нюра встала и, проверив, та ли пластинка на диске, включила радиолу на самый тихий и, чуть помедлив, вернулась на место.
– Что я еще могу сделать?
Пегов раскрыл пасмурные глаза, устало улыбнулся:
– Спасибо, Аннушка. Больше ты не сможешь мне помочь... Если хочешь, можешь быть свободной...
«Человеку с такой работой, как у него, нужна разрядка», – подумала она и сказала:
– Все, что ни делается, Никита Ильич, все к лучшему.
– Господи, ты-то хоть не изрекай сентенций! – взмолился Пегов.
– Больше не буду! – пообещала Нюра.
Пегов закрыл глаза рукой и, покачиваясь, долго молчал.
– Я, пожалуй, пойду, – поднялась Нюра.
– Ах да, да, – торопливо сказал он, повернулся и толкнул ладонью окно. Потянуло прохладой, сумерками.
– До свидания, Никита Ильич!
– Да, да, до завтра!
Километр четвертый
Туман поднимался к насыпи медленно и осторожно, веяло от него сыростью и болотной прелью. Потускнели рельсы, замолчали сверчки. Нюра шла и вспоминала прошлый выходной.
В тот день с утра дождь замутил озеро, а после ненадолго взошло солнце.
Олег шагнул к воде, сел на гранитный окатыш.
– Садись, Нюра, – сказал. – Послушай волны. Подыши озоном. Знаешь, только я присяду вот так, сразу понимаю, что я букашка. Вот лежит он, – Олег весело пошлепал загорелой ручищей гладкий, холодный лоб камня, поросший в трещинах зеленым мошком, – сколько он лежит здесь? Ужас! А что мы? Придем, уйдем... Миг... – Олег встал. – А давай-ка поедем вокруг озера, посмотрим сеть – должна быть рыба. И там найдем рогоз. Может, щуку поймаем, а вечером сделаем уху. Поедем?
– Поедем.
Ехали вдоль бережка, постоянно цепляясь дорожкой за траву и вспугивая притихших уток. Иногда останавливались, он разгибал голенища болотных сапог и, чуть приседая, метко прыгал с кочки на кочку по лабазам. Проваливался и брел в камыши, надолго исчезая там, выбирая самые красивые, бурые с проседью, шишки. А Нюра сидела в лодке, замирая, слушала шорох, бульканье, чавканье. Нюра была счастлива. После того как Олег нарезал и вручил ей букет бархатистых коричневых шишек рогоза, поехали чистой водой и пристали к берегу, пошли светлым, пнистым березнячком. Кое-где розовато-желтыми шапками красовались на пнях опята.
– Нарежем опят? – предложила она. – К вечеру нажарим.
– Давай, – сказал он и вдруг молча свернул в укромный, густой подлесок.
– Иди сюда, – хрипло позвал он, заглядывая в лиловеющий сумрак шалаша.
– Чей-то шалаш! – почти шепотом сказала она и тоже заглянула вовнутрь. – Тихо-то как! – и, ощутив запах сена, вздрогнула.
Над шалашом печально поцвиркивали птицы, с мягким шорохом падали еще редкие желтеющие листья, высоко и глухо урчал в небе самолет.
– Олежка, я тебя люблю, – решительно прошептала она, потираясь щекой о его опаленные губы. И, заглянув в его глаза, окончательно поняла, что она будет с ним на веки вечные, что бы ни случилось. И не потому, что она сказала эти слова, просто почуяла сердцем, что это серьезно и навсегда. И, боясь, что не вынесет этого счастья, она тихо засмеялась и, роняя голову на его руки, прошептала:
– Маленький мой, маленький...
Позднее они вернулись к берегу, где в камышах стояла лодка. Олег оживленно стал собирать дрова, а Нюра выбрала под кустами за ветром ровное место и поставила треногу, повесила котелок с водой для чая. Развела огонь из сухого камыша, намытого на берег в яроводье.
– Я за сетью, – оттолкнув лодку, сказал Олег.
Из камышей, со своих гнездовий, поднялись чайки и принялись хрипло, визгливо кричать над ним и ронять на лету белый помет.
Нюра подошла к воде и, встретив Олега, кинулась смотреть рыбу – там были золотистые караси и лини.
– Я вот этого карасика выпущу, он совсем маленький – одна голова. На уху нам хватит.
– Что-то ты вдруг стала жалостливая.
– Все счастливые люди, наверное, жалостливые.
– Ну давай твоего карасенка, отпущу в воду.
Олег снял котелок с чаем и, обстругав ножом несколько веток, стал готовить шашлык из карасей с чесноком и луком. Он ждал, пока караси подрумянятся, затем снимал их в тарелку и, полив майонезом, закрывал сверху и ставил на слабые угли.
...Нюра улыбнулась и, увидев, что осталось идти всего четыре километра, повеселела.
– Эх ты-ы, – сказала она луне, – все не можешь выбраться из-за туч. А я вот иду, иду... Шагаю...
И еще вспомнилась Нюре другая ночь...
* * *
Весь день, вечер и ночь прошли для Нюры в беге вокруг печи, от железнодорожников на склады и обратно. И лишь под утро спало напряжение – разбрелись, кто в красный уголок, кто в разнарядочные.
Нюра еще сидела на скамье, положив рядом суконную куртку, а Фофанов, потушив свет, все ползал по длинному столу перед замызганными скамейками в разнарядочной. Он собирал папки с приказами, чтоб соорудить изголовье. Тут и вошел Пегов.
– Безобразие, – горячо сказал он. – Нюра Павловна, думпкары-то так и не поставили. Как ремонт, так ругань с железнодорожниками. Завтра буду директору докладывать...
– Не надо, – вяло сказал Олег Кураев, – давайте вздремнем немного. День будет ой-е-е...
– А я что говорю? – Пегов подошел к Кураеву, сел на теннисный стол. – Ну-к, подвинься.
Кураев поднялся, слез со стола.
– Куда ты?
– А я, Никита Ильич, ночью дрыгаюсь.
– А днем? – засмеялся Пегов.
– Тоже.
– Никита Ильич, может, мне сейчас сходить на станцию? – спросила Нюра.
– А, бесполезно. Можно утром.
Нюра встала, раскинула куртку на пол у батареи, легла. От батареи веяло теплом, пахло мокрой пылью, вымытым полом.
Когда проходил состав, здание подрагивало, качалось. Под окном стоял башенный кран, и, когда разворачивалась стрелка, в окно бил яркий свет прожектора, Нюра видела на стене разнарядочной стенд с плакатами: как нужно держать резак и куда бить слесарным молотком. А за стенкой шла реконструкция второго мартеновского цеха, строители работали днем и ночью – видать, тоже поджимал план.
«Надо заснуть», – приказала себе Нюра и зажмурила глаза. Но стали наплывать то девятая печь и вся суета возле нее, то седьмая с обвалившимся сводом, то восьмая с ушедшей плавкой. И целый день – мастер туда, мастер сюда, мастера зовут во-он туда, а людей не хватает. Приехал директор.
– Товарищи, надо закончить девятую печь. Премию обещаю, – и как вертелся перед директором Фофанов, елейно говорил:
– Хорошо, Сергей Иванович, все, все сделаем... Не беспокойтесь... Сергей Иванович...
Нюре было стыдно за заместителя, отводила глаза и краснела. Директор собрался уходить из цеха, Фофанов приотстал и, делая важное лицо и закинув руки за спину, прошипел:
– Слышали? Чуть что, головы снесу... – и побежал вслед за директором.
Рабочие остались на вторую смену, мастера на третью.
– Тебе опять везет! – встретившись в пролете возле печи, сказал Олег.
– Почему везет?
– Говорят, тебе хорошую премию дадут.
– За что?
– Тыщи наэкономила за счет старого кирпича.
– Я всегда экономлю. Потому что каждый день хожу мимо отвала и вижу, чего только туда не сваливают. Что там тыщи! Миллионы завалили!.. Слушай-ка, мне мартеновский механик кран не дает...
– А этот что?
– Сломался. Он мне говорит: «Иди ты к рыжей Фене!» – и убежал. А мне надо подать на свод штырьки и пластинки. Там чуть-чуть осталось. Попроси его, а? Все равно же свое оборудование будешь убирать, а я тебе сейчас же пригоню платформу.
– Тогда попрошу.
– А премия, это хорошо! Лодку купим!
Он глянул насмешливо:
– Ну-у!..
– Лавочкин здорово ругал? – спросила Нюра, не заметив усмешки.
– Ругал – не то слово. Он ругать не умеет. Он – орет... Я тоже орал. «Во-он! Во-он! – он мне сказал, но «сказал» это тоже не то слово. – Ви-игоню-ю!» – он мне добавил. И меня из кабинета унесло, как осиновый листик. В акте записали: «Виноват пострадавший...»
– Олег, у тебя жена здесь?
– А что?
– Я была у твоих мастеров – просила слесаря. Зазвонил телефон. Я подняла трубку и спросила: «Кто спрашивает?» – «Кураева», – она ответила. Я сказала, что ты на печи, и спросила, что тебе передать. «Спасибо! Не нужно», – сказала она и повесила трубку.
– Это сестренка, – небрежно бросил Олег и шагнул было от нее.
– Да? – глядя прямо, но неуверенно, остановила его Нюра. – А где же она?
– Живет в Копейске. Наверное, приехала.
– Что же не познакомишь?
– Зачем? – резко глянул он. И было в этом взгляде то, чего не договорил он.
– Как-нибудь в другой раз, – торопливо пообещал он. – Ну, я пошел. Давай свои пластинки и платформу. Все равно мне нужен их механик...
«Зачем я его пытаю? Дура я, дура...» – бичевала она себя.
Опять прошел тяжелый состав, задребезжали стекла. Нюра перевернулась на бок. Ныли ноги. Убегалась. То нет одной марки кирпича, то другой, то пластин. Подают женщины по транспортеру сводовый кирпич – тяжело. Стала помогать. Забегала туда-сюда, от платформы к транспортеру – жарко стало.
Оборвал Фофанов:
– Что, на большее ума не хватает? А ну, марш на рабочее место!
Нюра выронила кирпич, медленно вытряхнула рукавицы и молча пошла к печам. Не годится Нюра в начальство. Где надо бы скомандовать, лезет сама.
Нюра подумала о том, что, наверное, Фофанов не так уж плох. Просто она, Нюра, чего-то не понимает в людях. Оттого, что стала много бродяжить, все свободное от работы время жить у озер, рыбачить, охотиться, оттого, что ушла в себя, в свое чувство к Олегу.
«Надо бы заснуть, – подумала Нюра. – Теперь бояться нечего. Верх девятой печи закончили на восемь часов раньше графика». Но не спится, Олег тоже не спит. И мысли о нем странные, тревожные.
Нюра стала задремывать, смутно прислушиваясь к голосу Фофанова, рассказывающего что-то пустячное.
Но вот кто-то зашевелился, встал, чиркнул спичкой. Нюра поняла – Олег. Он вышел. Чуть подождав, Нюра тоже встала и, бесшумно приоткрыв дверь, просунулась в коридор. Подошла к лестничному окну, решила смотреть: выйдет, не выйдет и куда пойдет, чтобы догнать, поговорить. Ей показалось давеча, в столовой, что он рассеян и что взгляд его какой-то отсутствующий. Ел он так себе, поковырял вилкой второе, выпил компот и вышел.
«И все-таки звонила жена», – все больше убеждалась Нюра.
На душе у нее было смутно, зарождалась неприязнь к его жене, которую она видела лишь мельком, – шли с Олегом в кино, и она, жена Олега, прошла чуть в стороне, броская, рыжеволосая.
Нюра тогда позавидовала, потосковала, что как бы ни оделась, а все чувствует себя неуверенно и неловко. Наверное, привыкла к брюкам, курткам, ботинкам. И еще она тогда подумала, что никогда не научится ходить на высоких каблуках легко, свободно, как та, рыжеволосая.
Нюра глянула вниз, за окно. Да так и замерла. Олег сидел у входа, обхватив руками голову, раскачивался.
Качался перед дверью круг света, качались топольки, и чуть шумели опаленные дневной горячей пылью, а теперь отяжеленные слабой росой листья.
Олег все сидел. Внизу, в мастерских, слабо потрескивала сварка, где-то хлопали двери, сигналил кран, проходили машины, а он все сидел.
Нюра не сошла с места, не подошла к нему – боялась быть назойливой.
Кое-что о Кураеве
Конечно же, Олег ни на какую печь не пошел. Он сел у бытовки на скамью перед газоном, закурил. Просто он не мог уснуть на полу – не привык. И потом, он вдруг сделал для себя открытие, что его, как когда-то давно, снова потянуло к жене, к ее уюту, к сыну, который ни с того ни с сего спросил его вчера:
– Ну, как живешь, папа?
И тон, продуманные жесты, улыбки полетели кувырком, потому что он, этот соплюшник, семи лет от роду, непререкаемым тоном, улыбнувшись открыто и простодушно, спросил:
– Ну, как живешь, папа?
– Андрей, ты собирался погулять? Ступай! – И, недобро взглянув на Олега, Августа сказала, понизив голос: – Безотцовщина!
Олега удивило это откровение.
«У мальчика есть я, – говорила Августа при нем своим родителям. – Без отца? Что ж, не он первый, не он последний...»
Она была все такой же уверенной, элегантной, с чувством превосходства над окружающими. Дочка начфина областного управления милиции. Стояла в черных брюках и голубой вязаной кофточке, с обнаженными белыми руками.
– Ты все, милый, котуешь? Видела твою новую кошечку. Ничего, но – деревня. Мог бы подыскать поинтеллигентнее...
– Зачем же? Она меня любит, не в пример некоторым. И я ее люблю...
– Тогда что привело тебя к моему порогу?
– Только не ты.
Олег сидел в кресле, уронив руки на подлокотники, и смотрел вниз на новый дорогой ковер, на железный пистолет и пластмассовый автомат, валявшийся на ковре. Что-то сдвинулось в груди. Но скоро все прошло, и Олег почувствовал только усталость, раздражение и сожаление, что пришел сюда. Зачем, для чего?
– Ты, ты... – задыхаясь и округляя темные глаза, закричала Августа. – Ты, ничтожество! Ты никогда не приходи ко мне, никогда. Я тебя ненавижу вместе со всеми твоими девками... Пришел, сына вспомнил... А там, на Севере, когда стрелял для своей Иволги белых лебедей, т-ты... Когда Андрюшка умирал тут, у меня на руках... Ты-ы, ты его вспомнил? Не-ет, ты убивал не серых, ты только белых убивал лебедей. На белую шапочку Иволге. Мне все, все рассказали... Ты эгоист, хлыщ... Немедленно уходи... Уходи-и! Как я тебя ненавижу!.. Почему ты сидишь?
– Не кричи! – морщась, попросил Олег, все так же глядя на ковер. – И хоть дома оставь свою профессиональную привычку – читать нотации.
– Да? – спросила она чуть не шепотом. – Я всего лишь учительница... И, конечно же, в шансонетки не гожусь. Я не Иволга. Вот что: я подала на развод! Слышишь? Чтобы никогда не видеть тебя... Никогда! Господи-и! Ты всю жизнь устраиваешься, как бы получше да поспокойнее. Ты предал Женьку Хохлова, своего лучшего друга, который верил тебе. Ты натравил его на директора института, а сам смылся. Механик или кто ты теперь? Какой из тебя механик? Что ты в этом смыслишь, кроме болтов да гаек? Что ты знаешь о жизни, что ты знаешь о людях? Ты даже родному отцу помог умереть... Да, помог. Старик бы сидел и сидел у озера, удил рыбу – жил, а ты со своей мамашей упрятал деда в больницу... Это вы сумасшедшие, а не он... Господи-и! Дед так любил Андрюшку! Вот был человек! А ты? Не-ет, – жестоко, мстительно сказала она. – Это надо же! Дед, который четыре года просидел в Освенциме! Всему есть предел... Да, – остановилась она перед ним, – а тебе-то я зачем все это говорю? Тебе ведь не до этого. У тебя девчонки, рестораны, рыбалка и еще ч-черт знает что... Тебе даже некогда было сообщить мне, что дед в больнице. Андрюшка так и не увидел его, не простился... Да что теперь, – махнула рукой и села напротив в кресло. – Жить-то как думаешь?
Олег молчал, якобы разглядывал игрушку-автомат.
– Что ты все молчишь, приходишь и молчишь? Зачем ты приходишь?
– Прихожу услышать твой голос.
– Утешил, Голос ты можешь услышать и по телефону... Ты прекрасно знал, что терял, а теперь что же – снявши голову, по кудрям не плачут.
Из второй комнаты, где была спальня, слышалась легкая музыка. И Олег вспоминал ночи в этой спальне, где над тахтой на ковре висела гитара, а на прикроватной тумбочке всегда стоял кувшин холодного компота или кваса, где стоял сделанный им подсвечник из уродливого сучка сосны и на веточке которого висел чертик со смешной и счастливой мордочкой. Хитрый чертик, он всегда все видел. В этой спальне Олег вот эту маленькую рыжеволосую женщину любил и звал нежно Ава, Авушка. И еще он вспомнил тот день, когда отец Августы дал им приличную сумму на приобретение мебели, как ездили на папиной машине по магазинам, выбирали и оплачивали, а после, расставив все в двухкомнатной квартире, тоже подаренной папой, неловко сели в кресла, и был тот миг, ради которого копошатся, экономят на хлебе, чтобы купить какой-то блестящий ящик и сесть вот так, посмотреть на него, на свою собственность. Но они не экономили и не копили, все, что было здесь, – все сбережения и усилия отца Августы. Расставив шкафы, тумбочки, холодильник и телевизор, у него не было радости приобретения. И сидеть тогда ему в новом кресле было неловко. Но потом пообвык.
«Каждый вертится и копошится в своем маленьком ничтожном мирке, вырывается и снова возвращается на круги своя», – подумал Олег и взглянул украдкой на жену. И тотчас же вспомнил юг, теплые дожди, плавание на лодке и купание в море при луне, беседку с черным виноградом, где спали на поролоновом матрасе, ее мокрые волосы, жадный рот, томительную, сонливую темноту, неугомонную песню цикад, а днем голубой покой неба и море, море... Была ясность, счастье. Как все это забылось? Когда потерялось?..
Из комнатки все также текла мелодия вальса. Августа смотрела презрительно и холодно. Олег зачем-то сказал:
– У меня сегодня ударило током человека.
– И ты пришел мне это сказать? – В глазах мелькнуло не то сочувствие, не то испуг. Выпрямилась в кресле, напряглась.
– Да. И еще то, что меня лишат премии на три месяца...
– Ах, вон что тебя волнует! Как я радуюсь своей проницательности – ты действительно подонок! А я-то уж подумала – человек пришел с горем. Оказывается, у него не будет денег пересылать сыну, да к тому же не сможет отложить на книжку ежемесячно пятьдесят рублей, на машину... Я правильно тебя поняла?
– Почти.
– Не знаю, не знаю... Мы с Андрюшкой едем на юг...
– Хорошо, я сниму с книжки и принесу за три месяца.
– Я беру развод. И ты мне его дашь.
– Хорошо, – сказал он, – если он тебе очень нужен. – И, помешкав, добавил: – Хорошо. Всего тебе!..
Она тоже встала, пошла за ним к двери и неожиданно придержала рукой за плечо:
– И еще вот что: если у тебя есть какое-то, пусть еще немощное чувство к этой девочке – женись. Она, видать, тебя любит и будет вечно любить – святая простота! Не надо быть насекомыми, не надо быть подонками. Ради бога, будьте вы людьми! Я тебя очень прошу об этом. Я прошу не для себя, не для всех, которые у тебя были, и не для нее, которую я даже не знаю, может быть, она и прекрасная девушка. Я прошу для Андрюшки. Когда ты уходишь, он целует мне руки, и глаза у него не детские, и он говорит мне: «Роднуленькая, ты не плачь. Ты самая у меня пресамая... Я всегда буду с тобой и всегда буду тебя любить и слушаться...» Вот и все. Будь счастлив!
– Спасибо и на этом!
Он вышел, постоял у подъезда, высматривая сына, и, не увидев его, пошел к общежитию.
«Развод так развод. Наверное, так будет лучше, – подумал он. – Зачем, для чего меня, как завороженного, тянет взглянуть на пепелище? Что можно выцарапать из-под золы? Любовь? Но сколько ни тяни эту ниточку, все равно порвется, потому что где-то перегорела. Вернуться – снова будет ежедневный комок нервов – где был, с кем был, дыхни... А уйти навсегда, нет-нет да и заскребется тонким ноготком сомнение, и попробуй – спрячься. Почему мы идем туда, откуда надо бежать без оглядки?»
Олег не заметил, как подошел к общежитию, и, круто повернувшись и взглянув на часы, устремился к трамваю. Он уже знал, что поедет в поселок к застенчивой и диковатой девчонке, которая, быть может, спросит, а быть может, и нет: где был, с кем был? Он ехал трамваем долго и под стук колес мрачно думал и вспоминал о себе.
До войны было все так хорошо и был он настолько мал еще, что ничего и не вспомнилось. Отец – директор десятилетней школы в небольшом горном городочке, знаменитом на весь мир своим чугунным литьем, мать – учительница, и он, единственный, забалованный сын. О своем городочке он говорил так: «Я родился и вырос там, где бычьим стадом камни легли у синей стужи озер».
В войну отец на фронте, мать с утра и до вечера в школе – теперь она директор. Траву не ели, и в общем-то заметных перемен он не ощутил, война казалась далекой, и если бы не письма отца, то и нереальной. Но писем оттуда пришло немного. Последнее: «Пропал без вести». Мать горевала. Но скоро в доме появился отчим, а чуть позднее сразу два брата. С тех пор он помнил все четко, но как раз этого-то и не хотелось помнить.
Через десять лет после войны отец пришел чужой, больной и никому не нужный. С трудом устроился на работу слесарем в домоуправление. Мать встретиться и чем-то помочь отцу своего первого ребенка не пожелала. Нет. Нет. Как же – она директор школы. «У него было время написать о себе намного раньше, – говорила она, как бы оправдывая себя. – И тем более, еще неизвестно, где он был? Это чужой человек. Встречаться с ним – запрещаю...»
Олег вначале тайком виделся с отцом, но не было у него сыновнего чувства к этому человеку. Да он просто и не помнил его, а теперь стыдился – худого, бедно одетого. «Сынок, ты должен понять меня, – хрипло говорил человек своему сыну. – Плен. Я жил под чужой фамилией. Лагеря. Побеги... Скитания... Я всегда помнил о вас...»
Что он мог тогда понять, глупый, самоуверенный мальчишка? После, когда он уже учился в институте, вдруг в газетах стали печатать об отце – сколько он спас людей, скольким помог убежать из плена. Подвиг. Мужество. Геройство. И снимки, снимки... В книгах мемуаров стали упоминать работу подполья в лагерях под руководством таких-то... Кураев... Кураев... Ему вручили награды, восстановили в партии. Снова предложили работать директором школы – почет, уважение и раскаяние единственной, которая когда-то его отвергла. Примирения не получилось.
И лишь когда хоронили отца, Олег испытал некую неудовлетворенность собой – ведь могло бы быть все иначе, и был бы родной человек, к которому бы пришел, заранее зная его участливость, и сказал: «Мне худо, отец... Что-то я делаю не так... Живу не так...»
Колеса стучали. Стучались строчки поэта: «И про отца родного своего мы, зная все, не знаем ничего...»
И вот прошел день, вечер, ночь и скоро утро, а они все еще в цехе. День начался так никудышно, что тянуло послать всех к черту и уйти навсегда из этого цеха, от этих людей. Ему было противно ходить и выслушивать:
– Мусор! Здесь нет габарита! Кислородная будка? Убрать! В гараже – грязь!..
Так ходили часа два. Лавочкин то и дело поднимал указующий перст: «Убрать! За это штраф десять рублей! А вот за это пятьдесят начальнику! Да, да! Пятьдесят рубликов! И все сжечь! Немедленно!»
Возле склада горючих материалов, рядом со свалкой бракованных слитков, старых тележек, изложниц, доживали последний свой миг старые кружала и опалубки. Они лежали тут так долго, что в отверстия и щели успела прорасти и зацвести полынь, а сами доски пообвил вьюнок. В уголке одного кружала осталось уютное синичье гнездышко. И давно уже отпаровались птички, вывели горластых синичат, выкормили и отправили в мир странствий.
Лавочкин все говорил и говорил, а Пегов стоял перед этими кружалами, задумчиво смотрел на пустое гнездо. И казалось, что был он так далеко от всех этих людей, от пыли и грохота, от приказаний и штрафов, что Олег позавидовал ему.
«Чем живет человек? С утра до ночи крутится в цехе, вроде бы всегда бодр. Что же, в семье хорошо и – все понятно. Понятно ему. Понятно ей. Отсюда уважение, взаимопонимание. И ладится работа. А у меня? Ни дома, ни семьи. И работа опротивела – тошнит. Одно утешение – милая, добрая Нюра. Любит, видимо. Зачем? Что я ей дам?»
Так он думал утром, когда ходили с обходом по технике безопасности. Днем было тоже мрачное состояние, – хотелось кусаться. А теперь вот и вовсе. Что-то надо делать, не сидеть же тут вечно на лавочке. Скоро пойдут рабочие на пересменку, скажут, что это он сидит не у дела. Ему хотелось, чтобы кто-то сейчас подошел к нему, сел рядом, поговорил, успокоил. Где же она, добрая душа? «Я, наверное, сволочь. Морочу голову девчонке, а что, поди, она видела? Правда, такие деревенские девчонки крепки духом и непритязательны, они умеют работать, варить борщи, жарить картошку, любят полевые цветы, читают Тургенева и плачут, а чай пьют с блюдечек. Нюра, Нюра! Добрая ты душа. Жить-то как? Так и бегать изо дня в день на работу? Возиться в смазке, в грязи? Нет. Хватит. Надо куда-то в институт, чтоб ежедневно в чистой рубашечке, с интересными людьми, с красивыми умными женщинами, чтобы – блеск, остроумие, карьера... А тут можно навсегда захиреть и пропитаться маслом так, что ни одна даже московская баня за неделю не отмоет. Да-а... Надо бы сходить на печь. Водопроводчики должны все закончить, монтажники разве что еще возятся с кессонами, а слесаря еще только что начали разбирать транспортеры и грузить на платформы... Что-то еще барахлил растворный узел. Посмотреть бы... Ну, да бог с ним. Ладно, пойду-ка я тоже подремлю чуть-чуть...»