Текст книги "Белая мель"
Автор книги: Зоя Прокопьева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
Наклонился, залез в карман. «Ой, мама родная, пачка печенья непочатая!» Побежали круги перед глазами. Выдержал. Не попросил. Сглотнул слюну. Взял репудин.
Собака подошла неслышно. Сгорбилась. Вздыбив шерсть, рыкнула. Смотрит желтыми глазами, зло щурит, ногами подрагивает – вот прыгнет.
– Рекс – сесть!
Рекс отошел к автомату, улегся.
– Ну и тигра! – похвалил Виктор, вытирая лоб.
– Что ты, умница! Из дому вез. В Кургане за нее «Волгу» предлагали. Шутили, наверно. Я его слепым подобрал в саду совхозном. – Рексуш, подь сюда. Есть хочешь? – потеребил загривок. – Счас вымоемся – пообедаем. Потерпи чуть-чуть. Ну, капельку. Чесслово!
Костерок разгорался. Огонь медленно полз по скудным веточкам, составленным шалашиком.
– Вить, – встал с корточек, – ты вон те, крупные поломай и ставь так же. Здоров же ты! – Завистливо обошел. А спина грязная. Пошли смою.
«Какой он, к черту, преступник. В глазищах все еще ужас, – думал меж тем Мохов. – Натерпелся, бедняга. На всю жизнь хватит».
Шпарили друг друга нижней рубахой Мохова, стоя в крохотном озерке. Проточная вода кружила желтые листья рябины и мелкие извялые иголочки пихтача.
– Ах, шибко! Ах, здорово! Бр-р-р! – почесывал бока Мохов и поплясывал в ледяной воде. – Айда к костру! Жрать охота! Там где-то печенье, сухарики, сахар. А ты давай жми за морошкой. М-м, с сахаром! – И побежал, ушастый, курносый, с чистой, доброй радостью в теле. – Ах, мы-ыла Марусе-енька-а белыя но-оги-и, белыя-а но-оги-и, лазоре-евы о-очи... – тоненько, закрывая от удовольствия круглые голубые глаза в белесых редких ресничках, пел Мохов.
Виктор пришел с пригоршней морошки у груди, увидел Мохова, голого, подсушивающего кальсоны над костерком и умиротворенно отгоняющего веточкой комаров от бледных жилистых ног, обросших золотистым пушком, успокоился и впервые по-настоящему обрадовался своему спасению. Он вспомнил неотступную мысль: жить! Только жить! Больше там, в болоте, он, кажется, ни о чем не думал.
Мохов еще пел.
От костра, когда они уходили, остался на зеленой травке черный круг с кучкой озолков.
Ночью их вела собака.
Дорогой Мохов говорил и говорил, рассказывал о своей жене Верушке, как познакомился с ней в Кургане на вокзале. Сидит, ревет, дура, – не поступила в институт. Привез к себе. А дядька, куркуль паршивый, не пустил жить. Чужие пустили. Поженились... Вот теперь мыкается одна с Танькой. Правда, люди в совхозе что надо! Устроили ее в ягодный питомник. Дочку балуют. Уж на что тракторист Петухов, я и не знаком с ним вовсе, а он скатал Таньке валеночки, принес, пишут, примерил, чай пить остался. Нет, что ты ни говори, а жить стоит.
К утру у Зубакина заныла поясница, по он молчал, только все чаще запинался и хватался за бок.
– Болит? – остановился Мохов.
– Вот здесь горит, – показал.
– Это знаешь что, это, брат ты мой, аппендицит или почки. Скорее почки, раз поясница болит. Воспаление. Факт. Тайга не курорт – ванны нет, теплую-то грязь принимать... Потерпи, скоро придем, а там в санчасть ляжешь.
Но когда на рассвете пришли в колонию, начальник караула коротко приказал:
– В карцер!
– Да вы что? Почки у него того... – взъерошился Мохов.
– Может, скомандуешь вертолет вызвать и в больницу отправить? – прищурился недобро начальник караула. – Ну и хитрец, Мохов!
– Какой хитрец? Я – весь на виду. Я хитрость не прячу. А только сейчас не дам я в карцер человека сажать. К начальнику колонии пойду...
– Мохов, к начальнику колонии, быстро! – скомандовал дежурный.
Мохов осмотрел себя – страх! – махнул рукой и побежал в контору. Робко стукнул в дверь, обитую черным дерматином.
– Войдите! – голос усталый, приглушенный.
Вошел, руку к козырьку, каблуки вместе.
– Здравия желаю, товарищ подполковник!
– Здравствуй, Мохов, здравствуй! Садись, рассказывай.
– Разрешите доложить?
– Садись, садись!
Сел на краешек стула, чтоб не испачкать, начал рассказывать. Начальник КВЧ сутулится, недовольно сверлит глазом Мохова. Не верит. Майор, заместитель начальника, волнуется, крутит на пухлом пальчике кольцо золотое. Мохов смотрит в серые усмешливые глаза подполковника. «Седой-то, господи! Круги под глазищами, нос один торчит. Тоже, работка!»
– Значит, вытащил все-таки?
– Вытащил, Владимир Харитонович, а только жалко мне его, если разобраться... Да и бригадир, говорят, зверь. Вот и убег. Сейчас начальник караула приказал в карцер отвести. А у него почки. После болота. Еле довел. Чесслово, Владимир Харитонович...
– Верю, верю. Разберемся. Ну, иди, отдыхай. – Повернулся к майору: – Двое суток отдыха.
– Есть двое суток отдыха! – поднялся Мохов.
– Ты в баньку, в баньку сперва! – рассмеялся подполковник. – Веничком...
– Есть веничком!
Мохов не знал, что, когда захлопнулась за ним дверь, подполковник холодно сказал:
– Вот так, Платон Иванович, а вы говорите – мы нянчимся. Мы обязаны. А вот он мог и не нянчиться... М-да-а, – устремил смурый взгляд на сейф, карандашиком постукивает.
Начальник культурно-воспитательной части подобрал длинные ноги и еще больше ссутулился.
8
За поворотом дороги Виктор поднял глаза и увидел охранницу. Она сидела, подстелив газету, в кювете под кустами вербы и смотрела вперед, на дорогу, словно ждала кого. На коленях у нее охапка привядших васильков и алой дикой гвоздики, рядом у вытянутых ног валяются красные босоножки и красная клеенчатая сумка.
– Ну и что вы там увидели? – спросил Виктор, остановившись.
Девушка повернула голову, вздрогнула, удивилась, потом, как бы поняв что-то, улыбнулась и быстро встала.
– А вы далеко?
– Только вперед! Пора бы нам познакомиться и перейти на «ты». Кажется, третий раз встречаемся?
– Третий, – робко согласилась она.
– Что вы здесь делали?
– Бродила, цветы собирала... А звать меня Варя.
– Я – Виктор. Ну, набродилась?
– Нет еще.
– Тогда пошли еще побродим? – кивнул в сторону леса.
Она схватила босоножки, завернула их в газету и сунула в сумку.
– Что, босиком?
– Я привыкла. Легче босиком-то. Мне нравится. Можно было б, и в городе ходила – да засмеют. Сейчас вот в купальнике разгуливала, так какой-то на мотоцикле за мной погнал. А я в лес – и ходу. – Она отстала на шаг, поймав его взгляд.
– Варя, чего ж цветы оставила?
– Ну их.
– Чего так?
– У меня в комнате одни букеты, даже есть один в ведре – веник татарников.
– А со мной в лес идти не боишься?
– Чего бояться-то?
Прошли ложбинку с осокой и кочкарями. Продрались сквозь кустарники и наконец вышли в редкий березняк.
– Вон сарана! – закричала Варя. – У нее вкусная луковица! Я сейчас выкопаю!
Потом нашли поляну со щавелем, переросшим и жестким, и крупной зеленой клубникой. Начали ползать, разнимать сочную траву и искать ягоды.
На этой поляне они и остались. На опушке, рядом с колючим татарником, развели костер. У нее в сумке была капроновая фляжка с квасом и батон. Батон поджарили на прутике и съели. Выпили квас.
Зубакин лег у костра. И, глядя на огонь, вспомнил ту девчонку в спортивном костюме.
– Ты спишь? – спросила Варя.
– Нет, – сказал он тихо.
– О чем ты думаешь?
– Послушай, Варя, девочка, мне уже тридцать, а я еще не знаю, о чем можно разговаривать наедине с женщиной.
– А ты не разговаривай. Лежи и думай. Мечтай. Я б всю ночь могла здесь просидеть.
– Вот так, в этом татарнике?
– А что? Это трава. А вот об людей колешься – больно. Ты замерз? Я могу посидеть рядом с тобой. Только ты не хами.
– Я не замерз, Варя. А хамить я еще не научился. Некогда было.
Он снова мельком подумал о девчонке с велосипедом и словно споткнулся об эту мысль, сразу привиделись ее глаза из-под черных прямых голос. Глаза как бы спрашивали: «Ну и что?» – «Ты не волнуйся! – ответил им Виктор. – Я тебя подожду».
– И все же, о чем ты думаешь?
– Варя, я думаю о том, как женюсь, приглашу кореша в гости, как будем мы с ним хлопать друг дружку по спине и вспоминать тайгу. А после он уедет к себе, недалеко тут, за Курганом – уедет холить свой сад. Я останусь здесь строить цеха. Учиться стану. Сына дождусь.
Варька вздохнула.
Всю ночь скрипели коростели в тумане, да иногда всплакивала иволга. Двое сидели у костра, думали каждый о своем.
Утро было пасмурным.
– Ты знаешь, куда прячутся птицы в дождь? – спросила Варька, разглаживая ладошками помятый ситцевый сарафан.
– Нет. Не знаю, – сказал Виктор. – Что будем делать? – Он отряхнул пиджак, подошел к Варьке, снял у нее с волос сухие травинки, накинул пиджак ей на плечи. – Замерзла?
– Ну, что ты! Пойдем искать столовую?
– Можно в столовую, – согласился он, выбираясь из густых росистых кустов ивняка.
– Пойдем вечером в кино? – предложила Варька.
– Можно и в кино.
– Хочешь, приходи ко мне жить, – говорила она, наклоняясь под мокрыми ветками. – У меня, правда, комнатка маленькая. Всего девять метров, но жить можно. Ты не удивляйся, что я говорю так запросто, откровенно. А что? Лучше сразу откровенно, чем потом мучить друг друга. Вот он такой-сякой, ах, она такая-сякая-преэтакая. Зачем? Да? Я вот иду болтаю и вижу, и чувствую, что ты думаешь о чем-то о своем. Позову я тебя завтра – ты пойдешь со мной. Ты добрый. И если будет тебе плохо – ты придешь ко мне, чтоб утешиться. И не больше...
– Перестань, Варя. Всех нас надо утешать.
– Витя, – она остановилась, повернулась, к нему. – Глупенький, ты хоть бы поцеловал меня?
Он, не глядя ей в лицо, обнял ее.
– Пойдем-ка лучше отсюда. Ты извини меня...
– Да уж чего там...
Кустов уже не было. Стояли березы, тихо обвиснув мокрыми ветвями. Они вышли к болотцу, заросшему сплошь тростником да кое-где красноталом. Пошли вдоль него по высокой мокрой осоке. Из-под ног вылетела утка. Остановились и долго смотрели в сумрачный рассвет над болотцем, куда улетела утка. Вышли из березняка на дорогу.
– Смотри, – сказала она, показывая на межу пшеничного поля, – васильки какие некрасивые, закрылись на ночь. И все еще не проснутся. Люди многие тоже в горе закрываются. Знаешь, я родилась в деревне среди болот. На берегу речки у нашего дома росла ива, большая-большая, и мы по ее ветвям забирались и ныряли в реку. А зимой ее ветви вмерзали в воду. Самое загадочное для меня в детстве было – эта ива. Кто ее посадил такую плакучую? Говорили, прапрадед. Он бежал от кого-то в начале восемнадцатого века. А моя мать в первый год после войны умерла под ивой. Возвращалась с покоса. Вить, а вдруг ее кто-нибудь спилил, иву-то? Я иногда брожу вот здесь и рассказываю о себе какому-нибудь колючему татарнику, или кривой березе, или какой-нибудь пичуге, поющей в кустах. Я им говорю, что я была единственная у отца с матерью. Я должна быть счастливой...
– А они?
– Береза кланяется, пичужки закатывают концерты, и только татарник молчит. Мне цыганка сказала, что я счастливая.
– Конечно, ты счастливая, – сказал Виктор. – Я тоже счастливый. Я даже счастливее тебя, – сказал он и невесело рассмеялся.
– Расскажи, Витя, что-нибудь о себе.
– Как-нибудь в другой раз.
Из лохматых лиловеющих туч стал накрапывать дождик.
– Давай бегом, – предложила Варя.
– Давай.
А когда дождь совсем припустил, они уже забежали в столовую стройки. Было еще рано, и в столовой ничего не было. Виктор снял опрокинутые на стол два стула.
– Садись, я принесу чего-нибудь.
Варя села. Ей было приятно, что такой видный парень так внимателен к ней, маленькой, тощенькой, с прильнувшими на лоб мокрыми прядками коротких светлых волос. Она тайком заглянула в зеркальце, подкрасила чуть-чуть губы, пригладила назад волосы и заметила, что нос заострился, под глазами тени. А на подбородке выскочил прыщик. Сдвинула редкие бесцветные брови, удивилась чистой глубокой синеве вокруг расширенных зрачков своих глаз и спрятала зеркальце.
Подошел Виктор.
– Варя, есть зразы и бефстроганов. Что возьмем?
– Конечно, зразы.
– Отлично! И сметаны по стакану, и по два кофе.
– Только сметану с сахаром, – попросила Варя.
Когда он пошел провожать Варю к трамвайной остановке, дождя уже не было. Начало всходить солнце. И потом, когда он возвращался обратно на работу, солнце уже светило ярче.
У ворот больницы на лавочке сидел мужчина. Он бережно держал на коленях узелок и отрешенно смотрел под ноги. Зубакин вначале прошел мимо, но ему показалось что-то знакомое в фигуре сидящего. Оглянулся и узнал Федора Ивановича.
Виктору было неудобно за себя, что даже ни разу не зашел к нему ни домой, ни на работу, хотя от их участка до траншей Федора Ивановича ходьбы-то пять минут.
– Федор Иванович, здравствуйте! Что вы тут сидите?
– А-а, Виктор... На работу идешь? Да вот сижу, жду, когда проснутся... – Федор Иванович посмотрел мимо Виктора в сторону своих траншей. – Жена у меня заболела. Золотая баба. А вот поди ж ты – заболела. Я не замечал ничего, а она все молчала, молчала... Верно, еще оттого, что в прошлом годе сын у нас утоп, разъединственный... Вмиг поседела и замолкла. Только все по комнате – тук, тук, тук деревяшкой. О нем тосковала – институт кончал. Да не вернулся с озера из похода. И что это за глаза, едри их в качалку, – говорил он, вытирая кулаком глаза. – Тихое у нее. Врач говорит. Авось и вылечат? Как, поди, не вылечат? Должны. Ведь не зря же мы с ней до Берлина топали – жить бы надо. А оно вот вишь как обернулось...
Виктор присел рядом.
– На, Федор Иванович, закури. Чего уж ты так расстраиваешься? Сказали вылечат, значит, вылечат.
В двери больничной проходной открылось окошечко.
– А-а, это опять ты, Черемушкин? И чего ты, взрослый человек, мучишь себя? И куда ты ей все носишь и носишь? – Из воротника тулупа топорщились жиденькие, невыразительные усы румянощекого мужика с подозрительно блестящим одутловатым носом.
– Куда ж это я ношу? Да человеку ношу! Жене! Уразумел? На вот куриную ножку и передай, понял? Не то я тебя из окна за усы вытяну... Пойдем брат, Виктор, работать, – сказал Федор Иванович.
У него как-то сразу потухли глаза, отяжелела походка. Виктор шел рядом с ним до будок у траншей. Федор Иванович молчал, и Виктор не мешал ему. У будки Федор Иванович, взявшись за скобы, обернулся и, скривив сухие губы, сказал:
– Ничего, парень, будь здоров! Заходи. Адрес старый.
– Ну, ни пуха вам! – улыбнулся Виктор. – Я зайду. Все хорошо у вас будет! Да и дел вон сколько!
– Дела, они, брат, были до нас и будут после нас...
Виктор зашел но дороге в буфет и купил пять маленьких дынь. Сходил переоделся, пришел на участок и стал ждать ребят. Первым появился Женька.
– Ог-го! Витя, да ты, видно, тут и ночевал?
– Тут, котенок. Ешь дыню. Как поживает твой синяк?
– Самочувствие отличное, передает привет! От Махачкалы до Баку, до Баку волны плавают на боку... – запел Женька. Он отчаянно влюблен в Черное море, в яхты и Таньку. На всех фонарных щитах Женька нарисовал косой парус с номером своей спортивной яхты М-598. Благо начальства наверху не бывает. – От Махачкалы до Баку волны плавают на боку, и качаясь бегут валы от Баку до Махачкалы... – снова запел Женька, разрезая дыню. Эту песню он тянул уже несколько дней, причем только один куплет. – Витя, поедем в субботу с ночевкой на озеро. На яхте покатаю. А, поедем? У-у, ахнешь!
– Постой, постой, Женя. Ты всех своих яхтсменов знаешь?
– Об чем разговор?
– У вас ушли в какое-нибудь плавание от Перми до Одессы?
– Ушли. Явятся дней через двадцать. А что?
– Да знаю я там одну глазастую.
– Уж не Ирку ли? Ну-у... Это кит в юбке. В третье плавание ушла. Будет десять тысяч километров. Звучит? Парни у нас ее не любят. Она их обгоняет. Но радуются, когда с соревнований она привозит для команды очки, Словом – кит.
– А ты чего не пошел?
– Я ж всего имею стаж рабочий – два мэ восемнадцать ден. Да к тому же не на металлургическом заводе работаю. А так бы я с удовольствием...
Наконец собралась вся бригада. Дыни уничтожили вмиг. Илья получил задание ставить фермы. Взял чертежи, подмигнул Виктору:
– Где Луну соблазнял?
– В лесу.
– Спал?
– Спал. Как там мой щен?
– Тигруша твой соску изгрыз и все углы в квартире оросил. Вова Якупов ползал за ним с тряпочкой. Ничего, освоил. Понятливый парень Вова.
Якупов оскорбился:
– А сам? Он, Вить, учил его плавать в ванной и чуть не утопил.
Появился прораб.
– У всех крепкие пояса? Зарубите на своих гордых носах, что высота не любит шутить. Увижу не привязанного – буду снимать. Слышите. Циркачи-анчихристы?
– Слышим.
Ребята, навьючившись шлангами, бачками, ключами, вышли из будки.
В пролеты залетал ветер, метался там и медленно, неохотно утихал. Над строительной деревней играла музыка. А над главным корпусом блюминга-автомата горело световое табло: до окончания строительства осталось 96 дней.
9
А между тем Тропин не знал, что его уже заметили в городе. Не знал он, что молоденькие милиционеры, которых он видел из окна автобуса, ехали за ним.
Инстинкт подсказал тогда Тропину уйти в сторону. А теперь, что теперь? После пяти суток блуждания по лесу он вновь из-за этой чертовой машины оказался там, откуда бежал, и без денег, без документов.
«Если бы не приметы, – думал он, прячась в кустах у дороги, – да я б сейчас сидел где-нибудь в ресторане и коньяк потягивал. Лишь бы сегодня не нашли портфель в кузове машины. Раз-зява! Выскочил и портфель оставил. Теперь всплывут все грехи старые. А, черт! Ну ничего! Азиат еще держится. Азиат еще покажет себя».
Но времени злорадствовать и размышлять не было. Тропин вышел на дорогу, огляделся.
Было еще пасмурно. Солнце не выходило из клубящихся туч. И вдруг стал накрапывать мелкий, хлесткий дождь. Тропин быстро промок и стал уходить на зады к рабочему поселку. Он смотрел вслед уходящим машинам и старался понять, как он снова здесь, в городе, и что делать дальше-то.
«А может быть, остановить любую машину, убрать шофера и-и... лови ветер. А далеко ли уедешь на ней? Нет. Не то. Что же ты раскис, Тропин? Умирать не хочешь? А ты забыл, как верещал у кинотеатра тот интеллигентик, корчась в снегу от ножевой раны? А кто виноват? Жалко ему было ондатровой шапки. Дерьма такого! Вспомни, Тропин, как таксист держался за баранку и гнал машину, а его убивали. Хотелось ли умирать и ему? А чего это ты, Тропин, впервые задумался о себе, а хочешь ли ты сам умереть? Сейчас ты бежишь от расплаты. Знаешь, что тебя никогда не простят. Крыша будет. Ага, трусишь? Скотина!» – обругал он себя, думая о том, что впереди только эта преступная жизнь, отчаянная, трусливая и горькая, без цели, без семьи, без будущего. А потом – приговор приведен в исполнение...
И раньше на него накатывался страх, и казалось, что он вот-вот решится бросить все, начнет новую жизнь, но представлял, как будет ходить каждый день на работу, – что-то делать для того, чтобы получить пять рублей на день на жизнь себе, слушаться начальства и бежать, когда ему скажут: сделай то, принеси это. И так каждый день вскакивать рано утром, бежать на завод и возвращаться уже вечером. Он не мог уже так жить. В общем-то ему надо было не много: чувствовать себя свободной птицей, иметь деньги, много денег, но не для того, чтобы обарахляться или, скажем, менять машины, а просто к морю. Рай! Хочешь, сиди в ресторане, хочешь, лежи пятками к морю. И не надо задыхаться от жары и пыли на ремонтах мартеновских печей, не надо вскакивать по утрам и не надо ходить в смену. Тропин не может простить людям своего угрюмого детства, он не может забыть, как остался восьми лет один и никто в деревне не взял его. Было голодно после войны, и он пошел бродяжить. И росло в нем зло, росло...
Дождь расходился.
Сырые брюки топорщились, пуловер обвис, галстук давил шею. Тропин снял его, сунул в карман. Надел очки. Модные узконосые ботинки ободрались, намокнув, стали спадать с ног. Он наконец остановился у низенького домика, выбеленного в салатный цвет. Толкнул калитку. Из окна в ограду, взмахивая руками, сунулась желтолицая старуха:
– Сы-сынок, а я тя дня три уж, поди, жду. Заходи, заходи, родненький. Вымок-то как!
Тропин попятился.
– Да ниче, ниче... не разувайся – вымою, – подобострастно засуетилась. – Проходи, проходи...
– Бабушка, я и тут постою.
– Да ведь мне, родненький, не поднять эту бандуру и неудобно – здесь и стола-та нету...
– Какую бандуру?
– Да телявизер-та...
«Ясно. Ждут из телеателье, – обрадовался Тропин. Снял ботинки у порога и вошел в дом. В доме устоявшийся запах смородинового листа, укропа, чеснока. – Картошки бы горячей с грибами».
– Баушка, а грибы-то есть?
– И-и, родненький, ни грибков, ни буковок не показывает, проклятый. Стоит в углу, ажио икона.
«Дура. Ишь ты, мебель полированная, холодильник ЗИЛ, и деньжата, наверное, водятся». Тоскливо оглядел комнату и сел за стол, вытянув ноги.
– Покормила бы, баушка?
– Так я это счас... счас... – а сама кинулась с тряпочкой затирать следы на желтом, блестящем полу от мокрых носков Тропина.
– Я вот одна таперича живу, мои-то на курорт укатили. Ребят забрали. А я вот как сычиха – одна...
«Пожить бы у нее! Соседей много». Снял пуловер, рубашку развесил на спинке стула. – Ты сам-то откель будешь?
– Как?
– Ну, нашенский аль приезжий?
– Приезжий я, баушка.
– Дальний, значит. – Выскочила в кухоньку. – Вот поешь, картошечка горячая, огурки малосольные. Грибочков счас принесу, – метнулась в сени.
«Есть ли деньги? И где?» – успел подумать.
Старуха вернулась.
– Да вот телявизер, язви его, не стал показывать, – приедут мои – грех будет. Я и не рада, что кнопки крутила. Та провалился бы он. Съедят они меня.
Тропин открыл крышку телевизора, проверил – все исправно. Засмеялся: ну, старая!
Телевизор был включен на шестом канале. Переключил на восьмой. По экрану заметались тени.
Обласканный старухой, Тропин к вечеру засобирался уходить. Он боялся, что кто-нибудь зайдет.
А дождь все не унимался, шебаршил по крыше. Тропину хотелось плюнуть на все, лечь в теплую мягкую постель и уснуть тихо, бездумно-счастливо.
– Баушка, ты б дала какой-нибудь плащишко. Завтра занес бы, – угрюмо топчась у порога, сказал Тропин.
Старуха подозрительно замялась:
– Дак ить зятев?!
«Глаза как-то жадно забегали. У такой и золотишко где-нибудь есть припрятанное. «Огурки продаю...» Ишь ты, может, тюкнуть?»
Старуха попятилась от взгляда Тропина:
– Что ты, батюшка, что ты? Думаешь, я жадую? Да возьми ты энтот плащ. Завтра занесешь, поди? Зять-то небось не приедет завтра...
– Принесу, принесу, баушка, – говорил он, снимая с вешалки болоньевый темно-синий плащ. – Подумаешь, плащ... Жизнь дороже...
– Дак ить верно, родненький...
Он понимал, что старуха не глупа. Уловила что-то в его поведении. Вероятно, опять подвели глаза. Иногда он замечал в себе, что беспричинно улыбается, и те, кто видели эту улыбку – терялись от жесткого, холодного взгляда. Он мог прикинуться добрым, пить, веселиться в компании, но глаза были всегда настороженные, колючие... Тропин достал из кармана чужого плаща синий берет, надел, поднял воротник, запахнул полы плаща и, зябко передернув плечами, вышел за калитку, на узкую тропинку. Дождь все моросил.
Тропин осторожно ступал на носки в мелкие пузырящиеся лужицы – ботинки не просохли, тяжелели от жирной грязи – и думал о том, куда теперь. В городе узнают. В лесу сыро. В поселке оставаться тоже опасно, если действительно передавали по телевизору его приметы. И тут он весело подумал о ночи: надо уйти в лес, пока светло, сделать грим, поспать до полночи в какой-нибудь копешке, а потом – в город.
Вскоре, между картофельным полем и березняком, на небольшой полянке он увидел свежую копешку сена. Вначале насобирал веток, потом разгреб копешку, положил на ямку ветки и накидал сверху сена, забрался в эту нору и прикрыл вход.
Было сухо, душисто.
Он при свете спички приклеил лейкопластырем серые усики, нацепил очки в позолоченной оправе, с нормальными стеклами и полюбовался на себя – хорош!
Лицо узкое, серое, виски пожелтели и ввалились. Щеки тоже запали. На левой шрам. Не задумываясь, концом ножа царапнул шрам, кровь стер грязной газетой, рану залепил лейкопластырем.
«Ну вот и все». – Стал умащивать постель. – Теперь поспим, друг Тропин, а там – город. Надо попасть к Соловью, что эта десятка, которую выложила старуха за ремонт телевизора. А у Соловья надо взять денег и устроиться, где-то переждать, пока ищут. Чуть погодя люди забудут приметы, можно ходить свободно. Сделаю документы – и фьють. Терять мне нечего. Подвернется случай, махну за границу. А пока соберу ребят. С сопляками больше не свяжусь».
Он вновь вспомнил, как решили сделать налет на кассира, заодно ограбить магазин, но для этого нужна была машина. Не удалось. Те двое кинулись в город. Одного поймали. Его спасли ноги и хитрость. Тогда он долго бежал вдоль дороги от города, было еще светло. В татарской деревушке украл мотоцикл – и был таков. Гнал на бешеной скорости. На Свердловском тракте за ним погнались двое гаишников. Он было подумал: конец. Его догоняли, а встречные машины шли одна за другой. Спасла отчаянная смелость – впереди вырос прицеп с досками, медленно волочащимися по дороге. Тропин добавил газу, прильнул к мотоциклу, метнулся на доски и словно с трамплина прыгнул через кабину. И умчал. Шофер с перепугу свернул в кювет. А Тропин на окраине районного городка бросил мотоцикл, пересел на автобус и уехал с туристами на озеро.
Там он подговорился к сторожу спортивного лагеря и прожил у него три дня. Он спасал себя со смелостью отчаяния, а круг сужался...
Сейчас надо было в этой копешке уснуть немного. А потом выйти в город и снова грабить.
Во сне к нему, маленькому, на шаткий плотик у озера, где он кидал камни в гусей, сошла с неба, во всем белом, мать. Он заслонился ладошкой от яркого света. И она, плавно взмахивая огромными белыми крыльями, сказала:
– Шура, я пришла за тобой, – взяла его за руку и повела.
Шли по глубокой воде, над облаками, над лесом. И ему было хорошо, счастливо с ней идти над землей, под знойным солнцем. Но вдруг кончилось облако, мать поцеловала его в щеку, вложила ему в руку морковную шанежку и провалилась в темную пропасть.
– Сы-ынок! – слышал он далекий, печальный голос и все ощущал ее родное, горячее дыхание у своей щеки.
– Маманька-а! А-а!
Тропин проснулся от своего крика. Щека горела, и что-то мешало открыть левый глаз. У самого лица бегали и тоненько попискивали мыши. Он испугался их, вскочил в полный рост и разрушил свое укрытие.
Небо было низкое, серое. Над полем и в лесу бродил туман. Уже светало.
Тропин почувствовал тяжесть на лице, достал из кармана зеркальце, протер рукавом, глянул и не узнал себя. Опухшая щека лоснилась и багровела.