Текст книги "Белая мель"
Автор книги: Зоя Прокопьева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
– Так ты что же, всю жизнь одного ждала, меня? – спросил он после.
– Ждала, – прошептала она, пряча лицо у него под рукой. Лишь где-то подспудно, неосознанно гнездилась тревога: кто остановился на ее тропинке, куда поведет за собой и как с ним ей будет?
– Не знаю, как там будет у нас дальше, но сейчас мне с тобой хорошо, – сказал он днем и ласково приобнял, сдавив горячей рукой ее острое плечо.
Она подняла голову, пристально посмотрела в глаза ему, усмехнулась. «А дальше будет, – подумалось ей, – будет счастье».
Глаза его вспыхнули, осветились улыбкой, и он сел.
Она смеялась все громче и громче. Вскочила и кинулась к воде, чтобы охладить себя. Падая в воду, она увидела, как хищно метнулись от камней крупные окуни, как чайки лениво подняли головы и не взлетели. Зато в рябиннике забеспокоились голубые синицы, заперелетывали с ветки на ветку.
Он догнал ее.
Прошел катер, и их качнуло волной.
– До чего ж ты худа, – сказал он ей на берегу.
– Мне это не мешает. Да и кстати, сухое дерево ярче горит, – сказала она, жмурясь на солнышке и оглаживая себя от капель.
Он снисходительно хмыкнул.
Взобравшись по тропинке к палатке, она легла на горячий валун и обидчиво отвернулась к озеру, но тут же встала и, взяв спиннинг, пошла вниз, к воде.
– Не оставь блесну на кустах.
– Постараюсь, – тускло сказала она.
Нюра училась бросать блесну. Чаще всего блесна летела неуклюже вверх и мертвой хваткой впивалась в кусты. Иногда Нюра забывала про тормоз, и катушка раскручивалась, била по пальцам, леска путалась. Нюра садилась на камни, терпеливо распутывала леску и снова взмахивала спиннингом. Хоть и недалеко, но ей уже удавалось закинуть блесну, тогда видела, как рыскающе крутилась блесна, бежала в глубине рыбкой, блестела над причудливыми водорослями, а леска шла на катушку ровно, упруго. И Нюра радовалась. Но втайне завидовала Олегу, как ловко он это делал: бросал метко и далеко, а главное, знал, где живут щуки, где окуни, где лини.
Опять спутала леску. Сверху посыпались и защелкали о валуны мелкие камешки: он шел к ней. И как шел он, и как смотрел на нее, Нюра поняла: что бы Олег ни сделал, что бы ни сказал, куда б ни позвал, она все сделает и пойдет за ним. Нюра выронила спиннинг и села.
– Брось! – сказал он. – Пойдем, я соскучился. И вообще, пока я живой, дальше десяти метров отходить от меня не будешь. Слышала? Вот так-то, – взял ее за руку и повел вверх к палатке.
– Что-то нежным я очень стал, – сказал он в палатке, успокаиваясь. – Бросишь ведь ты меня?
– Я тебя люблю, – сказала она. – Я не могу тебя разлюбить...
– Никому я не верю. Наплачешься со мной, а потом бросишь.
– Нет, – обреченно сказала она.
– Ладно. Сейчас я пойду в деревню искать лодку и поедем на вечернюю зорьку, а пока ты отдохни, – поднялся, стал надевать спортивный костюм. – Я, наверное, возьму отпуск и поселюсь где-нибудь здесь, стану рыбачить, греться на солнышке, думать о жизни, а ты будешь приезжать ко мне по выходным...
Вечером они варили тощую уху, пили крепкий чай. У берега стояла подозрительной прочности плоскодонка, взятая им напрокат в деревне. А после они погрузили в нее палатку, рюкзаки и поплыли в ночь.
Иногда за весла садилась Нюра, и лодка сразу же начинала рыскать, и он ей командовал:
– Правым! Левым!
Так они плыли: то мимо темного берега, то мимо мелких каменистых островков, поросших пихтами, березами и соснами, исчахлыми на ветру, а то ехали узкими камышистыми протоками и мягко лоснящимися заводями. Когда забрезжил рассвет, они увидели смутные горы, укутанные низкими темными облаками, туманами. И стали плыть к подножию этих гор, и он сказал, чтобы она распустила спиннинг, потому что протоки кончились и на темной воде не было видно травы, лишь рябились мелкие волны.
– Совсем распустить?
– Ага, – сказал он, делая частые плавные гребки.
– А хорошо-то как! – сказала она, ежась от утренней сырости.
– То-то, – сказал он.
Спиннинг дернулся в ее руках, затрещал тормоз на катушке, она не поняла, что это, но вдруг почувствовала, как упруго задергалась леска, пошла в сторону и сгорбила спиннинг, потом леска ослабла и снова наполнилась силой.
– Что это? Ой! – закричала Нюра.
Олег бросил весла, выхватил спиннинг и стал быстро сматывать и чуть слабить леску. Он встал. Щука, видимо, крупная, шла неохотно, бугрила воду, била хвостом, а он говорил:
– Уйдет! Господи, уйдет! Сошла... Нет, не сошла! О, черт! И багра нет и сачка нет... Уйдет!.. – Он осторожно подвел рыбину к борту, рванул и тотчас же, бросив спиннинг, склонился над ней, бьющейся, стал хватать ее скользко-увертливую. Пятнистая щучина с желтоватым брюхом вдруг обвяла в его руках, чуть дергаясь и жадно хватая широкой пастью воздух. Она еще долго вздрагивала, елозя брюхом по шершавому дну лодки, тускло блестя темной спиной, пружинисто свертываясь колесом, и зло била хвостом.
– Знатная уха будет! – сказал он, ополаскивая руки за бортом и кося глазами. – Килограмма четыре, больше.
Нюра взглядывала на щуку опасливо. Ей было жаль рыбу. И после, когда пристали к берегу, где еще таяли угли чужого костра, Нюра отказалась чистить.
– Нет, нет. Я боюсь... Жила бы себе и жила, глупая, гуляла в подводных зарослях.
– Ну, ну, – сказал он. – Давай-ка ложись, поспи. Я тебя заверну в палатку.
– А ты?
– Я половлю окуньков. Уха с ними наваристее. И посмотрю берега этой курьи. Хорошая курья! Камыши, лес, горы – здесь и жить будем.
...Заря взошла светлая, тихая. Нюра спала на охапке ломкого сена, свернувшись клубочком, укрытая свернутой палаткой, у чужого старого кострища. Во сне она видела себя и Олега. Сама Нюра была в белом, воздушном, с венком белых лилий на голове, стояла в лодке, которая тихо-тихо плыла сама по себе, а навстречу ей тоже плыла и плыла такая же лодчонка, и в ней стоял Олег в черных брюках, белой рубашке с закатанными рукавами. У Олега на голове тоже был венок из лилий. Он звал Нюру, протягивал к ней загорелые руки, но лодки почему-то плыли и плыли и не приближались друг к другу. Нюра испугалась и стала кричать и тянуться к нему руками. И вдруг он шагнул к ней навстречу, шагнул в воду и пошел, медленно погружаясь в глубину и – скрылся. Нюра наклонилась над темной глубиной, приготовившись подать ему руку, но ничего не увидела, кроме своего отражения, и – проснулась...
Она приподняла голову и увидела поляну в ромашках.
– Хе-е, проснулась! – Это был незнакомый, радостный голос, и Нюра оборотилась на него.
Бог с добрым морщинистым лицом сидел на березовом полешке в белой исподней рубахе, сухонький, спокойный. У берега покоилась его обгудроненная, будто обгорелая, лодчонка.
– А я думаю себе и думаю, откуда бог послал такой сверток? Сижу и жду...
– Кто вы?
– А я, как травы встанут, живу здесь. Во-он мои владения – укос, – показал рукой за камышистый берег, на веселенькие предхолмья перед лесом и горами.
– Как вас зовут?
– Григорий. По батюшке – Ефимыч. Карабашенский я.
– Здравствуйте, Григорий Ефимыч! Это я – Нюра. Из Челябинска. Мы ехали и ехали. Целую ночь. Щуку поймали... Во-от такую! А здесь хорошо-то как! Ромашки!.. А вон едет Олег...
– Муж?
– Да-а, – неуверенно сказала Нюра и посмотрела в ту сторону, откуда плыло легкое постукивание оселка о косу.
Километр второй
Олег, я без конца думаю о тебе. Я боюсь, что однажды проснусь и не вспомню тот увядающий вечер, когда я, наплававшись, сидела на плотике, который ты сделал, чтоб можно было с него ловить рыбу. Я смотрела на эту поляну и думала, что ты ничего не знаешь обо мне: где я росла и как выжила. Ты видишь во мне лишь молодую женщину. У этой женщины зеленоглазое лицо без единой морщинки, лицо, на которое оборачиваются. Эта женщина умеет молчать или смеяться, когда вдруг охватит тоска и хочется лезть на стенку и выть. Эта женщина умеет таскать рюкзак, умеет охотиться и рыбачить, умеет хорошо работать, и ее уважают и подчиняются ей люди чуть ли не втрое старше... Пожалуй, только это ты знаешь, и ничего больше. Да и я не знаю, о ком и о чем думаешь ты. Как тебе хочется жить, кого любить, кого нежить? Я, наверное, что-то сделала не так в ту нашу первую ночь на озере в палатке возле рыбацкой деревушки. Но у тебя были такие глаза и такое лицо, увидев которое надо отдавать все, все, что у тебя есть... и нет у меня ни сожаления, ни печали, что так все получилось. Только все чаще я ощущаю тяжесть на сердце и не сплю. Но это все потому, что я не знаю, что будет завтра, через год, через час или вот за этим поворотом, за этой скалой.
Когда-то давным-давно милый мальчик Леня Охапкин тоже не спал ночей, писал письма, большие и маленькие. А утром ждал возле барака и, когда я выходила на работу, совал мне эти письма и убегал. Иногда я ходила с ним в театр или в кино. Я не знала, как любил он. При встречах я лишь видела, как преданно лучились его глаза. Я думала – подружусь с ним, и он отвыкнет любить меня. А однажды мы шли пешком из театра (трамваи уже не ходили), и Леня робко поцеловал меня. Потом он закончил техникум и получил направление в Донбасс. Звал с собой и меня. Он уехал и долго еще писал письма вначале из Донбасса, после из Совгавани, где служил. А потом письма стали приходить реже. Видать, устал безответно любить, устал писать. А может быть, все было бы не так, если б он вернулся из Совгавани? Может быть. Все может быть... Но Леня не вернулся в Совгавань из Тихого океана. Иногда ко мне приходит его мама. Садится и, подперев рукой голову, долго смотрит на меня и, тихонько покачиваясь на стуле, неслышно вздыхает. Я тебе о нем не рассказывала. Я тебе вообще ничего не рассказывала. Да ты и не спрашивал...
Топ, топ, топ... В оглохшей тишине Нюра считала свои шаги. Топ, топ... Она то и дело оглядывалась, останавливалась. Чуть позднее останавливался звук ее шагов. И где-то под насыпью, в кустах – то слышался громкий шепот, то крадущийся шаг неведомого зверя. Нюра остановится, зверь тоже. «Чертовщина, – подумала Нюра. – Зачем я так делаю? Почему я иду? Иду ночью, тайгой, одна. Дико? Да, дико, Нюра Павловна, дико. Что это со мной? Пошла бы я вот так к кому-либо другому? А к нему иду. Почему? Люблю? Почему его, за что? Ведь надо любить за что-то человека. Как же иначе? Может быть, пройдет время, что-то изменится, что-то забудется. Ну-у, голубушка, ты обманываешь себя. Ты можешь обмануть Пегова, уйти от ответа, когда он, якобы полушутя, спрашивает: «А ты поехала б со мной на Север?» А от себя никуда не уйдешь».
Кстати, если бы не Пегов, до сих пор шпыняли бы все Нюру. Пришла она в цех рассыльной. Разнесла но цехам авизовки, сбегала на печь, нашла того, другого – вот и вся работа. А получила паспорт – назначили старшей табельщицей. Девчонка девчонкой – какой с нее спрос – кто накричит, она и плачет. Наругают в отделе кадров завода за прогульщиков, снова плачет.
– Ребеночка приобрели, – говорила расчетчица Мария Степановна, хмуро глядя поверх очков и покачивая длинной головой в мелкой завивке. – Можно было дочку Василия Никаноровича принять, – неуклюже льстила она завконторой.
Василий Никанорович поднимал бледное, измученное лицо от бумаг и укоризненно взглядывал на расчетчицу.
Расчетчица всем жаловалась, что Нюра не справляется с работой, всякий раз доказывая, что все списки-ведомости должны составлять табельщики. Нюра оставалась вечерами составлять списки, молчала, пока не увидел ее в конторе начальник цеха.
– Что-то частенько сидишь вечерами? Отчет?
– Да нет, делаю списки... Вот и осталась, – робко ответила Нюра.
– Ну-к, ну-к!..
Назавтра расчетчица вышла из кабинета начальника заплаканная, а Василий Никанорович прошел молча мимо Нюры, потирая румяный лоб, улыбнулся.
– Гадина! – прошипела Мария Степановна и сгребла бумаги со стола Нюры...
И вот недавно Фофанов, заместитель начальника цеха, попросил ее:
– Дай-ка мне трех женщин. В школе нужно стенку покрасить.
– А как я наряды им выпишу? – поинтересовалась Нюра, зная, что не в школу он их пошлет, а штукатурить собственный гараж.
– Что-нибудь придумаешь, – разрешил Фофанов.
– Пишите распоряжение, – согласилась Нюра.
Фофанов презрительно хмыкнул, на белобрысом лице дрогнуло веко.
Нюра знала, что не станет он писать распоряжение в книгу заданий – Пегов увидит, что люди направлены работать в школу, а директор была в цехе недавно и просила только извести и песка для ремонта и побелки. Известь и песок отвезла туда на днях Нюра. И до покраски было ой как далеко!
Ей надоело всякий раз выдумывать объем работ. Сколько раз налетали на нее женщины? Аванс авансом, а получки чуть-чуть. Ремонт – хорошие наряды. Нет ремонта – уборка мусора. Копейки.
– Не сработаемся мы с тобой, Травушкина, – сожалел Фофанов.
– А и не надо, – смелела Нюра. – Выгоняйте!
– Так я и сделаю, – обещал он.
Выгнать он не мог, а вот ябедничать любил.
– Что за распри у вас с Фофановым, Нюра Павловна? – спрашивал Пегов.
Нюра рассказала.
– А ты, Нюра Павловна, так и действуй, – советовал Пегов. – И никогда не слушай! Смелее, смелее будь, а то заклюют...
...Нюра вздрогнула и остановилась. Метнулось, упало сердце.
Кричала косуля.
Этот утробный рыдающий зов то отдалялся, то взмывал из черного лога и был где-то рядом. И в том густом крике слышался страх за жизнь, за потомство. Какое-то время молчала темная ночь. Потом тоньше, пронзительнее раскалывал тишину крик козленка.
Страх окатывал Нюру. Она догадывалась, что это кричат косули, убегая, спасаясь от мошки, и ничто другое им не грозит: медведи, говорят, отошли из-за шума и грохота поездов, волков извели начисто люди, и, наверное, косули чувствовали, что где-то поблизости люди, пугались их. Да еще рыси. Но рыси есть рыси, кошку бояться – в лесу не жить.
Робко, краешком, из туч выглянула луна. Мелькнул еще столб. Темным комочком прошуркнул крот. И страхи отстали.
Выбираясь из той глухой тишины, Нюра снова принялась думать о себе, об Олеге, о работе и Пегове.
Кое-что о Пегове
Жара здесь была какая-то липкая, влажная. Видимо, потому, что время от времени каменщики поливали из шланга насадку и тут же разбивали ломиками верхние ряды ее. Женщины кидали мокрые, еще горячие кирпичи на маленький транспортер: маленький тянулся к большому, главному, который выплывал за цех к железнодорожной линии, куда обычно ставили думпкары. Иногда свои же рабочие подгоняли машины и увозили этот оплавившийся кирпич для гаражей и садовых домиков.
Пегов вывернулся из шлаковика и споткнулся о груду половья возле мотористки. Главный транспортер дергался и непрерывно останавливался, тогда и опадали с него половинки и мелкий бой, а женщины, подручные каменщиков, ругали мотористку, суетившуюся с железным прутиком, – заедало ролики, а лента была настолько стара, что сквозь нее сыпался мусор и скапливался в барабане.
– Это черт знает что, а не работа, – увидев начальника цеха, запричитала мотористка, тараща злые глаза, – не можете достать какую-то ленту. Бабы меня ругают, а я виноватая, да? Что мне, самой ложиться на эти дыры?
– А что, давай! Вдруг какой осмелится, рядом ляжет, – озорно прокричала чумазая бабенка, выхлопывая о колени пыльные рукавицы. – Может, подобреешь?.. Это она, Никита Ильич, от гордого одиночества злится. Ха-ха-ха!
– А тебе не жалко станет, если я твово Макара соблазню? – озорно спросила мотористка.
– О чем жалеть-то, не сахар – не растает.
– Ну, бабы, ну, бабы! – весело покачал головой Пегов. – Золотые вы мои, хорошие! – и тотчас узнал бедовую плясунью и шутницу Дусю Золотухину.
Дуся в любой компании была – клад. И в работе – клад. Никогда не унывала. Муж, бригадир каменщиков, заядлый доминошник – на людях храбрился, покрикивал на жену. И если кто доносил: мол, Дуська твоя в кустах трели соловушек слушает с кучерявеньким, – отмахивался:
– Враки! Она у меня по одной плашке, на цыпочках... – И выпячивал тщедушную грудь: дескать, знай наших, дескать, вот как надо жен держать, в ежовых рукавицах, и гордо оглядывал своих напарников, сверкая темными глазами на бледном курносом личике.
– Ну, что у тебя, давай помогу, пока мои отдыхают. – Дуся вытерла «лепестком» чумазое лицо и, бросив лепесток под ноги и надев рукавицы, выдернула у мотористки пруток: – Айда!
Дуся еще недавно работала у мастера Травушкиной грузчицей, а потом перешла в бригаду каменщиков подручной. Имея права, иногда подменяла мотористку. Возле нее все кипело, электрики и слесари не отходили – знали: если что, засмеет на оперативке, мол, такие-сякие, ремонт печи срывают. Да и весело возле нее было: то хаханьки, то такой анекдот ввернет – и время бежит незаметно, и делу лучше. Не зря же Травушкина неделю упиралась, не подписывала заявление на перевод.
Пегов перешел по мостику через транспортер, не различая людей в лицо в зыбучем копотном воздухе, с кем-то здоровался, кто-то ему уступал дорогу, кому-то он. Два могучих вентилятора стояли у колонн – не работали.
«Ну, погоди у меня! – подумал Пегов о своем помощнике по оборудованию. – Опять кому-то глазки строит». И, зная, кому он строит глазки, почувствовал, как кольнуло сердце. Сбавил шаг. «Старый уж я стал. Мне ли тянуться за солнышком. Ведь как попрошайка мечусь за ней: улыбнется – я и рад. Господи-и, сдурел ты, Никита, сдурел». И, понимая это, он знал, что не сможет сдержать себя, потянется увидеть Травушкину, пусть только увидеть. «Ну, погоди у меня, – снова, теперь уже раздражаясь, подумал о Кураеве. – Лента получена, неделю уже в цеховом складе лежит. Что ж он, сукин сын, делает? Сам просил, а теперь неделю тянет. Влеплю выговор!»
Сейчас Пегов специально обошел верх и низ печи, чтобы через час, на оперативке у главного сталеплавильщика, снова завести разговор – сказку про белого бычка: нет того, нет другого. Потому что не успеет он, Пегов, раскрыть рта, как Лавочкин зычно скажет:
– Опять у нас разлад, товарищ Пегов? Мы, товарищи, отстаем от графика с ремонтом седьмой печи на девять часов. Кто виноват? – и будет выжидательно оглядывать всех сидящих, пока не остановит суровый деловитый взгляд на нем, Пегове, вжавшемся в стул.
Пегов не выносил, когда на него кричали – терялся, отвечал невпопад. Дожив до сорока лет, он считал, что любой деловой разговор должен быть тихим, доказательным. Всякий раз Никита упорно смотрел в темные, лихорадочно блестевшие глаза Лавочкина и пытался понять, уже в который раз, что за человек этот Юрка Лавочкин и как, когда он успел преобразиться из тюхлявого мальчишки-фрезеровщика с мокрым ртом в уверенного, находчивого руководителя, которого подчиненные уважают и побаиваются.
Пегов вспомнил, как однажды при обходе цехов Лавочкин вдруг приказал заменить все двери в конторах стеклянными, видимо, для того, чтобы видеть, кто чем занимается. А все лестницы велел покрасить в радужные цвета – для эстетики. А то вдруг посадит двух-трех человек писать инструкции или делать макет мартеновской печи с огоньками в завалочных окнах с крошечными транспортерами. И этот макет водрузит в передний угол своего кабинета. Приедет какая-нибудь комиссия или высокое начальство – ахают, разглядывают – ему приятно. И, выходя сейчас из цеха к бытовкам, Пегов вяло подумал: «Тщеславный, однако, парень!» – и в сердцах пнул камень.
«Ну, Кураев! Ну, Кураев! Подожди у меня! А может, мы за всякие выдумки, отговорки прячем свою лень? Что помешало исправить вовремя вентиляторы? Опять электрики запоют – нет какой-нибудь лакоткани или болтиков, гаечек. А на самом деле все это есть, просто мы разлентяились – дальше некуда. Кураев обнаглел – и я потакаю ему, а дело страдает. Лавочкин сейчас будет ругать, но не очень! Потому что сам не в ладах с директором. Какая уж тут строгость. Ну что, что он спросит с меня? Разве я сам не знаю, что печь надо сдать в срок? И сдадим в срок! Соберу народ, поговорю, и сдадим. Ну, сейчас отстаем на девять часов, так еще ж трое суток впереди – догоним. Кто виноват, что не хватало кирпича? Кто виноват, что все стараются получить отпуск летом? И многие получают, имея на это право, – то студенты, то спортсмены, то просто романтики, которых ни с того ни с сего потянуло ехать за туманами. И которые запросто суют ему под нос заявления о расчете: если уж, мол, невмоготу дать отпуск, то, пожалуйста, мы люди не гордые... Пятерых вот уговорил остаться – добрые ребята, стоящие. Квартиры пообещал, а где я их возьму? Опять надо идти к директору. Да и ребята правы! Еще как правы! Сейчас вот дымятся на них суконные костюмы, горят подошвы валенок, пот разъедает лицо – и хоть бы чуточку свежего воздуха: вентиляторы уже сутки молчат возле опорных колонн, что им, железным!»
Пегов вошел в бытовку и, увидев в открытую дверь сапожной мальчишку-ремесленника с забинтованной рукой, спросил:
– Кураева знаешь?
– Знаю.
– Разыщи, и срочно ко мне!
– Щас, – подхватился мальчишка, цокая по цементному полу подковами узконосых ботинок.
В кабинете Пегов включил вентилятор, повернул от себя, стал рыться в правом ящике стола. «Куда-то опять запропастилась авторучка?» Кураева все не было.
Наконец он вошел – молодой, рослый, уверенный.
– Садись, Олег Николаевич, – радушно показал глазами на стул у стола, направив на него, запыхавшегося, вентилятор. Через минуту, улыбаясь и поправляя очки, спросил:
– Приятно?
– Да. А что?
И еще с минуту Пегов крутил по стеклу на столе ручку, смотрел на нее. Затем, медленно поднимая глаза, тихо и строго сказал:
– Если через полчаса не будут работать под насадкой вентиляторы – сниму премию и влеплю выговор. Вы свободны! – проводил жестким, ничего хорошего не обещающим взглядом.
В дверь легонько постучалась и, чуть помедлив, вошла Аринкина.
– Никита Ильич, подпишите, пожалуйста: это Травушкина просит сто рулонов рубероида – перекрывать крышу на складе огнеупоров. Двадцать пять у нас было, да пятьдесят мы получили на той неделе, хотя я просила сто. Сейчас снова выписываю сто – подпишут пятьдесят... Никита Ильич, у меня к вам две просьбы. Первая – у Горячева завтра день рождения. Может, что-нибудь придумаем? Он нас много раз выручал...
– Выручал, – согласился Пегов, вспомнив, что этот снабженец, если обещал, обязательно делал. Слово для него было делом чести. «Что могу, то могу, – скромно говорил Горячев в ответ на благодарности. – У меня стезя – выручать людей. Может, и меня когда-нибудь кто-нибудь выручит».
Пегов встал, открыл сейф и вынул бутылку армянского.
– Это мне достали для одного случая. Никак домой не унесу. Давайте подарим? Только, Нина Павловна, заверните, пожалуйста.
– Я мигом, я мигом... Там у меня в складе даже ленточка есть и два лимона...
– Ну, а теперь – вашу вторую просьбу, и я – пошел.
– Как-то даже неловко, Никита Ильич, говорить... Я насчет Травушкиной.
– Что такое? – подался Пегов.
– Да я ведь ее когда-то к вам привела во-от такой крохотулькой, а теперь прям все сердце изнылось – бабы болтают разное...
– О-о! – неловко и вроде бы облегченно рассмеялся Пегов. – А вы не слушайте баб. Они наговорят. Хотя говорят – зря не скажут, а?
Аринкина скорбно опустила голову, затеребила карман халатика.
– Да это я так, к слову...
– Вот что, Нина Павловна, поведаю я вам один секрет: что бы ни говорили, что бы ни случилось с Травушкиной, я ее в обиду никому не дам.
Аринкина подняла голову. В глазах мелькнуло что-то лукавое, дескать, вот и я о том же...
– Травушкина прекрасная работница, – добавил Пегов, вздохнул и встал, давая тем самым понять, что на этом разговор надо закончить. – Старый я стал... А вам, Нина Павловна, я очень признателен за участие к Травушкиной и за то, что вы предупредили меня.
– Да ну, мало ли что скажут, – заалела Аринкина и поспешила к двери. – Так я пойду сейчас приготовлю подарок, а завтра утром отнесу. Вы не подумайте, пожалуйста, Никита Ильич, что я из-за сплетен переживаю. Я люблю ее, как сестру. И хочется мне, чтобы личная жизнь ее удалась. Она теперь вон какая, пригожая да деловая, а ну как подвернется какой-нибудь оболтус вроде Лешки Кленова – маета будет. А говорить, что ж... Поговорят – перестанут. Извините меня...
– Ничего, ничего...
Пегов посмотрел на часы и, когда Аринкина вышла, повернулся, подошел и раскрыл окно. Под окном из густого пырея синели васильки. «Слышишь, девочка моя. Сейчас я пойду на совещание – меня будут ругать, крепко ругать. А нам нипочем. Совсем нипочем. Сейчас мы пойдем и сорвем один цветок, может, два».
Пегов спустился вниз и, выйдя из здания, смело шагнул на газон, но, постояв в густой, ухоженной траве перед васильками, нагло синеющими из зелени, повернулся и пошел к главному сталеплавильщику.
Его догнала Травушкина.
– Никита Ильич, – взмолилась она. – Отдайте мне Золотухину.
– Зачем? – удивился Пегов.
– Я сейчас была у нормировщиков, говорят, разрешение пришло на освобожденного бригадира. Лучшей мне не подыскать. Дуся хорошая женщина, хорошая работница...
– У тебя, Нюра Павловна, все хорошие.
– Хорошие, – кивнула Травушкина, почему-то краснея.
Пегов беспомощно заглянул в ее глаза с крапинками вокруг желтых зрачков и, увидев там свое маленькое очкастое лицо в темной непостижимой мгле, протяжно вздохнул, отвернулся.
– Ладно уж, бери... Заготовь приказ...
– ...Что же вы не предупредили меня о разговоре с директором? – обиженно спросил Пегова главный сталеплавильщик, всегда ревниво относящийся к разговорам за своей спиной – все ему казалось, что под него делают подкоп.
– Сергей Иванович вызвал меня сам. Я просил пересмотреть штаты, добавить подручных каменщиков. – Говоря это, Пегов вспомнил, как возмутился директор, когда ему принесли данные о перерасходе по мартеновским цехам по ферросплавам. «Товарищи, – взволновался директор, – зачем заводу такой главный сталеплавильщик? Зачем такой руководитель, который не знает, что такое копейка?..»
Судьба Лавочкина была предрешена.
– ...Что у вас происходит? – распалял себя Лавочкин. – Ремонт печи затянули. А директору жалуетесь, что не хватает рабочих. Я сегодня собственными глазами видел, как ваши люди сидят у печей...
– Юрий Михайлович, хороши ли, плохи ли мои люди, а план есть. Сталь есть. Кто это все делает? Неужели вы и вправду считаете, что в этом ваша или моя заслуга? – спросил Пегов.
– Я не считаю заслуг. Я повторяю, что ваши люди разгильдяйничают и делают брак.
– Мои люди ремонтируют печи. И не надо их укорять в том, что они иногда присядут отдохнуть. Как бы там ни было, а они делают свое дело. И мы в долгу перед ними. Я имею в виду то, что мы мало заботимся об облегчении труда, об отдыхе рабочих, о жилищных условиях, о всем том, что мешает им чувствовать себя спокойно, уверенно...
– Вы демагог!
– А вы прожектер! Вы на прошлой оперативке у директора ратовали за то, чтоб запретить принимать в наш цех женщин. Тяжкая работа. А кто спорит? Но ведь не вы оказались в этом дурацком положении, а я. Ни один мужчина не идет в подручные. Ни один мужчина не желает таскать кирпичи...
– Никита Ильич, – вкрадчиво произнес Лавочкин и медленно добавил: – Я сделаю все возможное, чтобы вашей ноги больше никогда не было в моем кабинете...
– Спасибо за откровенность. Я могу быть свободным, не так ли?
– Да, конечно.
Пегов резко толкнул дверь и вышел. Нюра догнала его на лестнице:
– Никита Ильич, вы не придавайте значения... Это такой грубиян...
– Чепуха все! – отмахнулся Пегов. – Лавочкин самодур, но, надо отдать должное, организатор он неплохой... Вместе в ФЗО учились, – усмехнулся.
– А что он имел в виду, говоря о том, что сделает все возможное?
– Ничего он не сделает. Так это... Начальственный фортель, – грустно вздохнул Пегов. – Ну, будь! Я побегу во второй мартен. Надо посмотреть миксер.
Нюра знала, что Пегову уже предлагали место Лавочкина. Он отказался. «Почему он отказался? – недоумевала Нюра. – Больше забот, суетности? Неужели он их испугался?»
Под эстакадой, где женщины подавали кирпич по транспортеру на печь, Нюра столкнулась с Кураевым.
– Мне дают отпуск!
– То-то ты радехонек!
– Так что в пятницу едем на озеро, и я там остаюсь! Слышишь?
– Слышу.
– Ребята приглашают в ресторан. Видимо, я сегодня не приду.
– Слышу, – померкшим голосом отозвалась Нюра и шагнула в сторону. «Боюсь, придет время, и я не смогу удержать его. Я тогда с ума сойду. Господи-и, как спастись от этой любви?» – мучительно спрашивала она себя.
Нюра пробралась в глухой угол за штабеля кирпичей, села там на ворох стружек, чтобы хоть на недолгие минуты остаться одной. В глубине души она боялась той минуты, когда придется заставлять себя не вспоминать о том, что никогда не повторится, когда надо будет просыпаться и стараться не думать об этом, работать весь день и не думать об этом, а потом быть одной долгий томительный вечер, ночь и думать только об этом, только о нем.
Ей невыносимо было встать и показаться женщинам. «Глаза-то у меня, наверное, красные?» Надо было переждать, а после уже идти проверять работу, кого-то хвалить, кого-то ругать, кого-то утешать и советовать то, что сама не могла сделать.
Наконец Нюра встала и пошла, крадучись за штабелями кирпичей вдоль стены цеха, за калитку.
Походив и постояв на ветру, Нюра вернулась в цех.
А вечером, подойдя к дому, она увидела Пегова. Он стоял под коряжистым тополем; и то, что стоял он возле ее дома в такое время, и то что было его лицо усталое и жалостное, остановило и испугало ее. «Почему он здесь? Господи-и, да ведь он пришел ко мне!» Ее смутило то, что он пришел к ней. Не тот он человек, чтоб слоняться под чужими окнами, да и наглядеться на нее у него достаточно времени на работе. С другой стороны, она чувствовала, что пришел он сюда только к ней: если б что-нибудь случилось на работе – послать за ней есть кого.
– Что случилось, Никита Ильич? – Нюра затаила дыхание.
– Да вот шел, шел... Мимо шел и неожиданно оказался здесь, – слабо улыбнулся Пегов и отшатнулся от прясла, подался к Нюре. – Был на совещании в прокатных цехах... Опять ругали...
– Идемте, угощу чаем.
«Он просто устал, – подумала Нюра. – У него неприятности. И шел он мимо, а ты, дура, подумала о человеке черт знает что!» – и как можно радушнее пригласила:
– Это мой дворец, идемте...
Открывая дверь домика, она улыбалась Пегову, зная, что в комнатках у нее все в порядке – пол мыла вчера. Чай, хлеб, масло есть.
Нюра провела гостя в горелку, пододвинула стул к столу, прикрытому белой льняной скатертью, переставила со стола букет таволги на подоконник и распахнула створки.
– Вы пока отдохните, Никита Ильич, а я займусь чаем.
– Знаешь, – он огляделся, – у тебя тут прелесть! И одна ты, и книги – царство тишины! – печально вздохнул. – Завидую я тебе.
– А я вам! – выходя из горенки, улыбнулась Нюра.
Пегов сидел в прохладе комнатки, смотрел в окна на огородик и край березового лесочка, на кровать Нюры с пухлыми четырьмя подушками, на простенок с книгами, на мелкие, оставшиеся на скатерти стола лепестки таволги и страстно желал скинуть ботинки, рубашку, выбежать в огородик, облиться водой, а после упасть на эту кровать и слушать, как медленно уходит вечерняя усталость.