Текст книги "Белая мель"
Автор книги: Зоя Прокопьева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
Километр пятый
Нюра с улыбкой вспомнила, как увидела впервые завод, увидела Пегова. Нина Аринкина привела Нюру в контору цеха и оставила в коридоре. Из раздевалки шли и шли рабочие, все в одинаковых спецовках. Молодые парни оглядывались. Нюра стояла в коридоре, прижавшись к подоконнику, и, волнуясь, ждала Аринкину, – та беседовала с начальником цеха. Скоро Аринкина открыла дверь, позвала Нюру и ввела в кабинет, выкрашенный от пола до потолка бледно-голубой краской. Вдоль стен – стулья. На сейфе пышная герань. Пожухлые алые лепестки герани осыпались на белую салфетку. Нюра, увидев этот деревенский цветок, почувствовала себя легче и взглянула на человека за столом – он показался ей очень уж молодым для начальника и строгим, но глаза его за очками были добрыми, и Нюра успокоилась.
– Садись, Анна Павловна, – пригласил Пегов, читая свидетельство о рождении Нюры. – Два года до паспорта! – поднял голову от стола и посмотрел в угол кабинета, будто решая – брать, не брать. – Долго очень – два года... – глянул на Нюру.
– Долго, – согласно кивнула Нюра.
Нюре очень хотелось, чтоб этот молодой дядька, назвавший ее Анной Павловной, понял, что ей просто некуда деться.
Наконец он поднял трубку телефона и стал кому-то звонить:
– Я прошу оформить в мой цех девочку... Рассыльной... Лет? Скоро четырнадцать... Да. Нет. Да... Я вас очень прошу... А кто виноват? Да. Я обещаю... Хорошо, я вам это сделаю... Значит, можно ей прийти?..
Нюра, вытянув шею, ловила слова.
– Спасибо, – сказал кому-то Пегов и, положив трубку, облегченно вздохнул, снял очки: – Повезло тебе, Нюра Павловна. Иди в отдел кадров. К начальнику и обратно. Ко мне.
– Спасибо вам, Никита Ильич, – кинулась благодарить Аринкина и торопливо, словно боясь, что вдруг передумают, потянула Нюру за рукав к выходу.
– Спасибо! – успела промямлить Нюра.
– Ты не пугайся, – Аринкина ловила Нюру за руку – та шарахалась от любого шума, – это же завод!
– Теперь вижу, что завод, – радовалась Нюра и тормошила Аринкину, – что это, а это?
Аринкина добросовестно рассказывала и водила Нюру по цеху, со всеми здоровалась и мимоходом объясняла:
– ...Это мастер уплотнителей – Гаврил Гаврилыч Ларин. Дядька ничего, только плохого никому и добра тоже – сам для себя. Любит свой сад. Видишь, держится как фараон египетский – предцехкома. А этот старший мастер – Корнила Ильич Рябицев. Добрый человек, всех по имени-отчеству и инженер, говорят, путный, но уж если разведет тягомотину про охоту, скоро не остановишь. Вот-вот уйдет на пенсию, а на его место назначат во-он того, в новой фуфайке – Виктор Трофимыч Фофанов. Видишь, усишки отращивает...
– Вон идет Никанорыч, начальник смены. Четыре класса образования, а с ним советуются все. Рыженький, хиленький, а поди ты! Да, а в конторе баб не слушай, – поучала Аринкина. – Они друг на друга такое наговорят, и тут же: «Ах, Нина Сергеевна, ах, Мария Степановна!» Ты молчи – пусть себе тешатся... Говори: хорошо, сделаю. Да. Нет. Не знаю. Не видела. Не слышала... Поняла?
– Поняла, тетя Нина.
– Опять – тетя!
– Больше не буду, тетя Нина, – сказала и расхохоталась Нюра.
– Тьфу!.. А вон сидит на кирпичах, что-то очень уж понурая, Сима Карпушина. Лучшая бригадирша подсобниц...
Нюра повернулась в сторону пультуправления, увидела женщину в черном суконном костюме – женщина, как все женщины. Нюра и подумать не могла, что потом, через несколько лет, она придет принимать у этой женщины бригаду. Карпушина повернется к своей бригаде и скажет:
– Пегов обалдел, что ли? Какой же из нее бригадир? Детский сад...
«Вот тебе и «детский сад», – весело думала Нюра, все шагая по шпалам глухой дороги, по которой ходили старые паровозы два-три раза в сутки. – Хорошо-то как! Будут падать и уплывать листья, будут кричать усталые ветры, а эта ночь останется в моей жизни. Со мной. И так ли длинна эта ночь? – засомневалась Нюра. – И так ли уж горька была короткая, тихая жизнь? Было детство – не сахар... А сейчас, что же? Есть добрая работа. Девчата. И есть вот эта неизбежная дорога, в конце которой будет два счастливейших дня».
И повела Нюру память – в далекое горькое время.
* * *
В тот давний день, когда Нюра появилась в городе, с тополей опадали сухие сережки и хрустели под ногами. В знойном воздухе парил пух. Ребятишки ловили его, взрослые не зло отмахивались. У бараков с утра расцвела гулянка – слесарь Васильев пропивал неродную дочь Варьку, вертлявую рыжую девку. Был рад зятю, немного странноватому, но работящему парню. Захмелев, Васильев вынес на улицу баян и ловко стал шарить короткими пухлыми пальцами по клавишам:
Ты забава, ты забава,
Ты зачем забавила?
В ночки темные осенние
Страдать заставила...
– Ох ты, да эх ты! – озорно выкрикивал он. И белый венчик реденьких, пушистых волос вокруг лысой макушки сиял солнечным ореолом.
Подвыпившие бабы выбивали каблуками из потрескавшейся земли горячую пыль, суматошно кричали частушки. Голуби на ветхих сарайках беспокойно крутили головами.
Галька Бусыгина, соседка Васильевых, весело ходила по кругу с ведром в одной руке и с кружкой в другой, потчуя гостей бражкой, от которой, как назло, никто не пьянел.
– Ох и жгет! – притворно морщились мужики.
– Жгет, другу ждет, – ласково смотрела Галя и снова подносила.
Иногда Галя ставила ведро с утонувшей кружкой к ногам Васильева, топала жилистой ногой и добросовестно выкрикивала:
– И-их! Бабоньки-и!..
На тонкой шее набухали синие вены, смелела:
Я не выпила, не выпила
Нисколечко вина.
Это милова изменушка
Покачиват меня...
Молодые сидели чин чинарем на лавочке у окна барака: она в голубеньком крепдешиновом платьице с белым бумажным цветком в волосах, он в синем шевиотовом костюме – изнывали от жары и любопытствующих взглядов. Тянуть со свадьбой было некуда – на носу Варьки прыгали подозрительные веснушки, причину которых знала только мать Варьки, толстенькая коротышка Ульяна, с зырливыми, колючими глазами на усохшем завистливом личике, – она сидела рядом с мужем и считала, кто сколько выпьет: одного сахара пятнадцать килограммов, полмешка вермишели, два ведра винегрета да молодой поросенок – шутка ли!
На всю суматоху заинтересованно поглядывала диковатыми темно-желтыми глазищами несмелая девушка. Она сидела на фанерном чемоданишке, притулившись спиной к теплому, залатанному старыми дощечками боку кривой сараюшки. На девчонке были белые спортивные тапочки, натертые зубным порошком, и застиранное зеленое платьице с букетом тряпичных цветов у ворота. Девчушка, накрепко зажав в коленях узелок с гостинцами: пяток раздавленных яиц, свежие огурцы да моркошку и брюкву – жадно ловила голоса орущих баб, выискивала в них родной голос сестры, до боли и растерянности вспоминая свою деревню, избу, низкую печь с теплыми боками и кошку Настасью. И тот день, когда вышла в огород и хотела повеситься на хилом огородном кресте, на котором в желтых венках подсолнухов торчало пугало. Но передумала и пошла в избу и написала отчаянное, горячее письмо сестре Томке.
Из города мигом пришел ответ: «Сей минут, – размашисто писала сестра, – бросай все шмотки и жарь ко мне. Найдем и тут дело. Тамара».
В почерке сестры Нюра сильно усомнилась, но, подумав, что почерк может измениться, Нюра закрыла свою избу на ржавый замок, кошку отнесла подружке Нине, корову наказала доить Нининой матери, тете Маше, и, замирая сердцем, отважилась на поездку.
А перед этим, прочитав письмо, Нюра явилась к председателю, который двенадцатилетнюю Нюру устроил на работу посыльной и уборщицей в правление колхоза.
– Фаин Иванович, здрасте, – оказала она бойко с порога. Лицо у председателя вмиг стало багровым, и Нюра догадалась, что спорола чепуху. Вообще-то он не Фаин Иванович, а Фома Иванович.
– Ну, – неожиданно ласково сказал он, – чего шею вытянула, проходи.
Нюра крутила ручку двери, словно намеревалась вырвать ее, и соображала, что председатель сильно на нее в обиде – сынок его, двухметровый верзила Колька Выдрин, недавно ущипнул ее за интересное место и загоготал. Нюра не вынесла такого внимания к себе, поставила ведро с водой наземь и огрела Кольку коромыслом. На лоб парня выплыла румяная шишка. Фаина Ястребовна, мать Кольки, баламутная жена председателя колхоза, растрепав космы, с пеной на губах, прилетела вскоре бить Нюру.
– Только тронь! – зашипела Нюра. – Ошпарю! – и решительно кинулась к шестку, ухватилась за пустой чугунок.
Фаина Ястребовна выметнулась в ограду и на всю улицу обозвала Нюру бездомной собакой и прочими «красивыми» словами. Этому страшно обрадовалась Серафима, соседка Нюры, все еще ревновавшая своего расхристанного мужа к покойной матери Нюры, и еще потому, что перед этим Нюрина кошка Настасья поцарапала Серафиминой дворняге чистых кровей желтый нахальный глаз. Серафима высоко взвизгнула:
– И-и, люди добрые, ну и семейка шатучая!.. Всю-ю-то мне жисть изнахратили... мужика отманивали, на сына порчу нагнали... Теперь вот и собаку извели...
– К сестре я надумала, Фома Иванович.
– А полы за тебя кто мыть будет?
– Так я вернусь, – сказала Нюра.
– Тэк, тэк, тэк, – пощипал бурый прокуренный ус. – Ну, давай, катись на недельку... А тут пусть Серафима холку помнет, побегает.
И Нюра покатила – втайне надеясь, навсегда – из этих мест.
И вот приехала, загляделась на чужое, суматошное веселье, присела у сарайки, подозревая, что сестру ей сейчас среди бела дня не застать: на работе, поди, а до вечера еще ой как далеко! Нюра принялась тосковать о доме, о таинственных дебрях лебеды и конопли у маслозавода, о замкнутой речушке Курейке с темными, рясными разводьями воды, с илистыми ивняковыми берегами и о лучших временах, когда она была с матерью.
* * *
Родилась Нюра на покосе, за таловой стороной у речки, семимесячной. И рассказывала мать, что была у Нюры большая черноволосая голова да синие опухлые пятки. Сквозь кожицу просвечивали ребрышки. Мать Нюры, спрятавшись в таловых кустах на берегу речки, измученно смотрела на дите. Может, желала ей смерти? Нюра лежала на тряпке и судорожно кривила молчаливый рот да таращила еще мутные глазищи в длинных темных ресницах на голубое, веселое небо. Нюру спасли подбежавшие купаться бабы. Они отшлепали ее по заднице и заставили закричать, заставили жить. Своего отца Нюра не помнила. И фотографии у нее не было. Из того счастливого времени она явственно помнила шершавость напильников, ларь с инструментом, от которого вечно несло мышиным запахом. В то время сестра привязывала Нюру веревкой к ножке кровати, закрывала дом и убегала за ограду, на завалинку перед сиреневым садочком бренчать на балалайке. Тамаре, тогда десятилетней, нельзя было никак отвлечься от новенькой, звонкой балалайки. До сестренки ли, капризной и нелюбимой. Это было то время, когда не стало отца, когда двухлетняя Нюра умудрилась выпасть из окна. Были синяки, рассеченная губа и самый несправедливый суд – разбитая о пол балалайка сестры. И еще Нюра помнила безумный свой поступок. После него взрослые удивлялись и смотрели на Нюру пристально, будто пытались проникнуть в помыслы и душу ребенка. А Нюра смотрела на взрослых и упорно не отводила своих желтых, уже тогда диковатых глаз. День был ясным и очень снежным. Хотелось Нюре выбежать на улицу, схватить санки и взобраться на крышу колхозного овощехранилища и слететь с него далеко-о-далеко-о. Помешала пузатая кринка, полная сметаны. Мать поставила ее на стол, чтоб потом спустить в подполье. Нюра стояла у стола, держась за угол клеенки, и канючила, просилась на улицу.
– Сиди дома! – отрезала сестра и влепила увесистый подзатыльник.
Нюра кинулась на сестру с кулачонками и рванула за собой клеенку. Кринка со сметаной брякнулась на пол. Нюру били. Нюре было четыре года.
– Господи, хоть утопись! Да за что мне мука такая? И продать-то теперь нечего будет... – причитала мать. – Что жрать-то будем завтра?
– Я сама утоплюсь! – перестав всхлипывать и тереть глаза, тихо сказала Нюра, с тоской глядя на белую лужу сметаны возле стола. – Не хочу я с вами жить. Не хочу...
– Иди, топись. Вон прорубь широкая, – сгоряча сказала мать.
Нюра молча натянула пальтецо и стала искать варежки. Варежки куда-то запропастились. Искала их Нюра долго. Тогда мать посоветовала погодить топиться, потому что без варежек идти до проруби холодно...
Возле поселка, обогнув его коромыслом и распоров глинистую корку земли, текли мутные воды Тобола с омутами, водоворотами. В жаркие дни ребятишки мутили воду у обрывистого левого берега, валялись на речном приплеске, правый – пологий, заросший кувшинками и красным лозняком, сразу переходил в сочные заливные луга. В гибельные весны войны этот луг, когда еще не выметывалась крапива и лебеда, был раем ребятишек – рвали дикий лук. Во время таяния снегов Тобол выходил из берегов, молочно мутнел, выбрасывая на берега дохлую рыбу, камешки, доски и бревна.
Иногда проносные воды подхватывали какой-нибудь легкий домишко с опавшими шторками, с трубой на макушке и несли его куда-то далеко-далеко, может, к морю.
Однажды весной, в половодье, она увидела беленький домик, который величаво, чуть скосившись, плыл по реке, а на коньке металась одичавшая кошка. И Нюра подхватилась и долго бежала вдоль берега и все звала: «Кис, кис, кис!» Кошка была, видать, глупая, в воду не прыгала. Вскоре берег кончился, только вода и вода, и домик с кошкой уплыл дальше, скрылся неведомо куда, а Нюра села у воды и заплакала, представив, как там, где-то далеко-далеко, будут еще долго кричать кискины глаза с крыши домика, звать ее, Нюру.
Недели через две вода заметно спадала. На прогалинах вылазила сочная травка, а почерневший лозняк окутывался в зеленую дымку. В низинах вода оставалась на все лето, зацветала и кисла. Ребятишки бродили в ней, вылавливали маленькими бредешками мелкую рыбу, а то с продолговатыми корзинками перебирались через Тобол на просмоленных плоскодонках (мост успевали поднять только к сенокосу) и выискивали в осклизших от осевшей тины кустах дикий лук с жестковатыми, как непросохшее сено, стрелками. Иногда им удавалось поживиться на маслозаводе. Прятались в высокой конопле, выглядывали, как зверьки, пережидали, когда хромой сторож Тихомолков отвернется, и резво выбегали к длинным рядам с холщовыми противнями, на которых сушили обезжиренный творог-казеин, хватали пригоршнями в подолы платьишек и рубашонок и удирали обратно в травы за колхозное овощехранилище. Поев, смеялись и принимались за игры. Сторож Тихомолков, точно дождавшись детского смеха, возвращался, шел заметать следы своего недоглядства. Единственной правой рукой, помятой в кисти, он ворошил творог и думал, видать, о своей семье, оставленной в пригороде Ленинграда в 1941 году. Поговаривали, что девочка его эвакуировалась с детским домом да и осталась в этом зауральском селе, на кладбище. Каждый раз, заслышав таинственные шорохи в лебеде, Тихомолков отправлялся на другой конец рядов. Обратно ковылял с виноватыми, влажными глазами и снова ворошил казеин. Ближе к осени поспевали овощи, и жизнь улыбалась детворе.
Так и росла Нюра, пока не ушибло ее горе. Разбилась мать, оступившись с крыши нового коровника. Коровник покрывали снопами камыша, а сверху обливали жидкой глиной.
Когда хоронили мать, Нюра шла за гробом. Тамарка почему-то не приехала, хотя ей посылали телеграмму. Нюра шла, опустив потемневшие диковатые глаза, изредка отмахиваясь от неутомимо летящих паутин – царило бабье лето. От дворов веяло запахом чеснока, укропа и горькой жженой ботвой. Выли бабы. Впереди, перелетая через дорогу от дома к дому, вились ласточки. На белых рушниках плыл гроб. Взглядывая туда, Нюра видела русую шевелящуюся прядку волос, руки матери, когда-то гибкие, нежные, теперь поникло лежащие под чем-то белым, лицо с побелевшими веснушками, ставшее вдруг чужим, значимым. И не могла понять Нюра, зачем она идет, куда?
А после тосковала ночами.
– Пусти каку-нито девку на квартиру. Вовсе ведь одичаешь, – сочувственно говорили соседки.
– Нет, – отрезала Нюра и жила одна, мыла полы в правлении, а в зиму пошла в школу в пятый класс. Близкой родни у нее в селе не было, а дальняя не привечала. Этим летом Нюра ухитрилась работать еще и поденно на молокозаводе, на подхвате: то выгружать бруски брынзы, то ворошить сохнущий творог-казеин. Она задумала подкопить денег и купить новую фуфайку, а кроме фуфайки надо было запасти ботинки на осень. Сено колхоз обязался выделить и дров привезти. Да вот нежданно-негаданно накатила обида на Фаину Ястребовну, на соседку Серафиму. И оказалась Нюра в шумном, непривычном месте, притулилась к теплому боку сарайки и стала ждать скорого вечера. Хотелось есть. Развязала узелок и, зажав в руке огурец, робко хрумкнула...
– Галя! – прибежав с двумя сетками бутылок, позвала Нина Аринкина. – Вон у сарайки сидит какая-то кроха, шибко на Томку смахивает. Спроси-к, а я с Людочкой посижу... Похоже, сестренка, Томка-т узнает, что мы написали, орать, поди, будет, злюка она. Сама себя и то не любит. И где ее Юрка выхватил? Это надо же, о родной сестре: «Не сахарная! Подумаешь, обозвали».
Нина жила скромно. Уходила на завод, с завода в барак. Иногда, как великую роскошь, позволяла себе кино, остальное время нянчилась с Тамаркиной дочкой, вышивала, вязала кружева и круглые, цветные половички.
– Ладно, неси Ульяне бутылки, я счас гляну, – и, подхватив на руки из кровати пухленькую девчушку, Галя быстро вышла.
– Девочка, а девочка? – Галя принялась тормошить задремавшую Нюру. – Ты кого ждешь? Чья ты?
– Я к сестре... Тамаре... Здравствуйте, это я – Нюра.
– Так что же ты, Нюра, сидишь тут? А ну-ка пошли домой.
– Я думала, она на работе...
– Пошли, пошли. Вот бери-ка свою племянницу, давай чемодан. Людочка, ты не бойся, это твоя тетя. Ишь какая красивая тетя. Иди к ней, моя хорошая.
Нюра улыбнулась и протянула руки к ребенку.
...Засыпая на краешке Галиной кровати, она все же услышала, как кричала на кого-то Галя. Однако крик этот скоро забылся, приглох в радужной, нежной дреме.
Сестра, придя с работы и увидев спящую Нюру, скупо обрадовалась, разбудила, нерешительно приобняла и тотчас заохала, слезу выпустила, и не учуяла Нюра за всем этим теплоты, родной участливости, – непрочно все, неуютно ей показалось после своей избы в этой маленькой комнатке с четырьмя кроватями вдоль стен, с железной решеткой в окне. И Нюра стала пытать себя сомнениями, не зря ли поехала: у сестры теперь другая жизнь, девочка вон, до Нюры ли ей, если забыла дом, деревню родимую, мать. Может, так крепко устает на заводе, может, обидел кто и – оглохло сердце. А может, умная шибко стала. «Умные-то быстро черствеют», – решила Нюра и слегка отошла душой. На лбу разгладились морщинки, и боль в глазах притушилась. Уселась на свой чемоданчик Нюра, руки в колени зажала – сирота горькая.
А Галя то копошилась возле электроплитки, отваривала вермишель, то все бегала в коридор, к соседям, унимая жениха, кричавшего:
– Стой, стрелять буду! Эй, слушай меня!
Жених ерепенился, рвал чужие двери. Варька, жена молодая, цеплялась, мягко упрашивала:
– Гена, Гена, успокойся!.. Ну, что ты! Ведь люди...
– Наплюй и забудь! – осмысленно отрезал Гена и истошно орал: – Стой, кто идет? – в его дымчатых глазах билось безумие.
– Высока у хмеля голова, да ноги жиденьки, – изрек слесарь Васильев и скорбно покачал головой.
Еще днем, когда Галя вела Нюру в барак, жених вдруг соскочил с лавочки, подлетел к Гале:
– Чья пацанка? – спросил.
– Сестренка Тамарина, а что?
– Да так... Похожа на мою сестренку, – и отошел, все оглядываясь. А вечером разбуянился, и мужики еле связали. Связывая, кто-то умудрился хватить по зубам, и парень плевался розовой пеной, кричал и все не мог угомониться: – Стой, кто идет?
Варька с банкой молока растолкала всех, завизжала:
– Не подходите! Не трогайте! Вы... вы... Его немцы били... и вы...
И всю ночь кто-то бегал по коридору, кричал, и хлопали двери, а Нюра спала.
Дня через три Тамара отпросилась с работы, и они поехали в свое село, на родину, и продали избу, и коровенку, и мелочь всякую. И лишь старое зеркало с мутным пятном посредине от горячего самовара, вечно стоявшего на столе, книги да кошку Настасью Нюра упорно не хотела оставить и волокла за собой в город.
В городе, в рабочем поселке, далеко за металлургическим заводом, уговорились купить утлый, засыпной домишко. Отдали Тамарины долги, а на толкучке за полторы тысячи купили зимнее бостоновое пальто в талию с высокими плечами, с пышным мехом на воротнике. Тамара была в нем красивой. А еще приобрели детскую кроватку и шифоньер, ловко выкрашенный лаком, с зеркалом в дверце. На остальные деньги принялись шиковать, чай пили теперь только с конфетами – ягодной карамелью, варили духовитый борщ с обрезью, до хруста поджаривали вермишель на маргарине.
Освоившись в бараке, Нюра подружилась с Варькой. Варька была мастерица вышивать крестиком. Дома у нее все стены были увешаны картинками в рамках под стеклом: бегущие олени, цветы в вазах, кошечка, грустная Аленушка на бережочке.
Варька гордилась интересным положением и целыми днями сидела у барака на лавочке, вышивала. Иногда она звала Нюру с собой в лес. Уходили далеко, в места глухие. Варька старалась не очень-то наклоняться, собирала только цветы, а Нюра грибы.
– Ты зачем позволила ей все деньги на себя потратить? – строго спросила как-то Варька.
– Так ведь пальто одно. Мы скоро в дом свой переедем. Вот пропишут...
– А в школу в чем пойдешь?
– Я еще дома фуфайку купила.
– Квашня ты, Нюрка. Мои старики по ночам ругаются. Они думают, я не знаю, что не родная им? Знаешь, меня маманя отказалась взять из роддома. Может быть, непутевая была, может, так худо пришлось, что жизнь возненавидела. Только ведь давно это было, когда еще война и не снилась. И до войны откуда горе?
– А ты поищи ее. А вдруг да она хорошая и ей до сих пор плохо, – посоветовала Нюра с высоты своего житейского опыта.
Варька, быстро взглянув, облизала пересохшие губы и круто остановилась.
– Правда ведь! – заметила Варька, а после, отвернувшись, тяжело, по-старушечьи сгорбившись, пошла меж деревьев, по веселым полянам, по цветам и теням. Нюра ее не тревожила, собирала грибы и думала о том, как пойдет в школу, как станут они жить семьей в своем доме. Подрастет Людочка, вернется из армии Юрка – хорошо заживут.
И сама вот-вот подрастет и будет уходить с рюкзаком в леса, в горы, к озерам, как Генка Братишкин, муж Вари. Генка каждый выходной ездит куда-то к озеру и там плавает на яхте, потому что Генка родился у моря и сызмала ходил с отцом рыбачить. И теперь на Урале, видать, тоскует по тому теплому, далекому морю, по давней счастливой радости детства, бегает к стылым уральским озеркам, к яхтам.
Размышляя так, Нюра недоуменно остановилась на полянке. Из переплети коротких бледных травинок густо выглядывали розоватые шляпки волнушек. Грибы тянулись цепочкой, и Нюра пошла за ними и скоро вернулась на прежнее место. Грибы росли строго по кругу. Успокоившись, Нюра стала аккуратно срезать эти пушистенькие холодные грибочки – мал мала меньше – и нарезала их чуть не полную корзинку. Больше она не металась, не совалась под каждый кустик, села на траву и, попив из бутылки теплого квасу, стала ждать Варю.
Вернувшись домой за полдень, Нюра отобрала обабки и синявки жарить, а остальные, сбегав к колонке за водой, залила в корыто, стала их мыть.
Нина где-то гуляла с Людочкой, у нее был выходной. Помыв и прополоскав грибы, Нюра принялась укладывать и солить их в ведерную глиняную корчажку. После положила сверху чесноку и укропу, придавила плоским блюдцем, а сверху водрузила два кирпича из-под керосинки, утюг и снова принялась давить. Корчажка не вынесла тяжести, лопнула. Грибы растеклись по полу, разнося вкусную духовитость.
Нюра испугалась, упала на колени, стала собирать торопливо пригоршнями грибы и скидывать их в ведро.
Дверь дернулась. Пришла с работы сестра.
– Эт-то еще что?
– Я... я посолить хотела... разда-ави-илась!
– Да ты что же это наделала, лихоманка паршивая, а? – истово закричала сестра. – Корчажка-то Галина... И так живем в тесноте этой за спасибо... Бестолочь ты, бестолочь! – Сестра долго бранилась.
Нюра, увидев накалившееся злостью лицо сестры, замигала и принялась реветь, горько, со всхлипами.
– Замолчи счас же! – негодовала сестра.
Нюра так и сидела на полу. Ей становилось все горше и горше, слезы душили, не могли остановиться, опустошить горячую обиду.
– Замолчишь или нет? – и больно стукнула кулаком по голове.
Нюра не уклонилась, покорно смолкла. Лишь посмотрела сквозь слезы на сестру грустно, с укором. Обе они не слышали, как вошла Галя.
– Ты что на нее орешь?.. За что ты на нее орешь? – На шее Гали надулись вены. – За эту дохлую кринку?.. Да провались она пропадом... Ты посмотрись в зеркало – с жиру ведь бесишься. А девка – сморчок, горе горькое... Ты только тронь ее пальцем, все глаза выцарапаю...
Чуть погодя спросила:
– Че взбесилась-то?
Тамара сидела на кровати, терла кулаком глаза. Нюра ползала, собирала черепки и все не могла остановить слезы, они падали на пол, и не унималась икота.
– Разряд сняли...
– Ну и что?
– Так обидно – сил нет.
– За что?
– Мастеру нагрубила.
– А он что, такой нежный?
– Нежный, только пришел. Культурный. Я детали точила. Он глядел и говорит: «Брак, Травушкина, чешешь!» А деталь как зеркало. Ну, я и сказала ему кое-что...
– Ну и правильно. И нечего кукситься. Умойтесь хоть обе. Сейчас будем грибы жарить. Хахаль один вот-вот заявится – сватать...
– Да ну! – соскочила Тамара. – Ой, давай я хоть пол вымою. Неуж пойдешь?
Галя весело хмыкнула:
– А зачем?
– Так одна-то вовсе засохнешь. Все кто-то пожалеет, слово ласковое скажет. Много ли нам, бабам, надо?
– Ну-у, тебе-то...
– А-а, – прервала Тамара, – все не то. Все хохмочки. Юрка вот придет, зарегистрируемся, жить будем... Кому нужен чужой ребенок?
Тамара сняла тесное платье, накинула розовый халатик и, громыхнув ведром, толкнула дверь.
– За водой я.
– Давай! – разрешила Галя, разглядывая в зеркало свое длинное, худое лицо с добрыми веселыми глазами.
– Страшная! – заключила Галя и, ухватившись за пинцет, мужественно принялась выщипывать брови, взбивать жидкие волосы, колдовать над румянами.
Галя иногда устраивала парады сватовства, воодушевлялась, хорошела. Жениха называла на «вы». Радушно угощала, смотрела ласково на него, уже уверившегося, снимала пушинку с его горячего вздрогнувшего плеча и – отказывала.
– А я их всех люблю, – похихикивая, говорила она после и смотрела робко, покойно. – Этот пришел хороший, а может, другой-то придет лучше. Так зачем я ему буду изменять, хорошему-то?
– Тетя Галя, а он красивый? – помешивая грибы, спросила Нюра.
– Очень! Иди сюда, букашка, на́ конфетку, – вынула из сумочки. – Другую спрячь Людочке. А про корчажку забудь. Тут вся жизнь у многих на черепки разваливается – не жалеют. Дура Томка. Красивая, а дура. Ты, Нюра, умница, только береги душу, не давай оплевывать. Ни богу, ни черту, ни дьяволу. Ох, худо тебе придется. А ты потихоньку ожесточайся... Иначе пропадешь, заклюют... Ишь, Томка-то мастеру нагрубила, и хоть бы хны... Разряд пожалела... А что разряд? Тьфу!..
Когда-то у Гали была страсть. Немало таясь, она повораживала девкам про женихов. Девки приносили ей конфеты, а то вынимали отпотевшие трояки из лифчиков. Трояки Галя не брала. Всем нелюбимым она проникновенно обещала скорое счастье.
– Да кто он такой? А? Какой такой прынц? Тьфу! Шибздик он!.. А ты-то, ты-то писаная королева! Да он у твоих пяток валяться будет. Чесслово! Ты потерпи чуть...
Но однажды Галю чей-то любимый угостил синяком, и сразу же всех как волной смыло. Мужа Галя не имела. Детей тоже. Себе на беду она имела добрую душу, да нешибко часто, но любила посидеть за веселым суматошным застольем, попеть проголосные старинные песни. Галя всех привечала. Был ли то троюродный брат или родня дальней тетушки, а то просто чужой человек, какой-нибудь несмелый мальчишечка, растерявшийся в городской сутолоке.
Теперь в ее барачной хоромине – два на три – квартировали двое: Нина Аринкина, подручная каменщица, и жена племянника Тамара с маленькой дочкой. Племянник стерег границу, письма писал бравые и обещал вот-вот явиться на побывку.
Через неделю Травушкины перебрались в свой домик. Домик, утонув до окошек в землю, стоял у дороги, за бараками, в молодой березовой рощице. В домике было две маленькие комнатки, в них пахло сыростью, по углам ползали мокруши. Зато перед окнами веселилась грядка астр, маленький огород за ними, а в дальней сини грядой высился шлакоотвал и трубы завода.
День был ласковым. В рощице неслышно опадали пожелтевшие листья, в тенетнике грели на солнце свои бока серые глазастые пауки.
Нюра затопила плиту и стала мыть полы. Галя с Тамарой белили стены внутри, Нина снаружи. Все были довольны. Тамара уехала сюда загодя и встретила их с вином, хлебом и солью. Все выпили по стопочке и закусили травинками зеленого лука. Генка Братишкин отказался пить, сгрузил вещи.
– Мы с Варюхой в следующий выходной заявимся, – сказал он на прощанье и сунул Нюре кулек карамели: – Ждут меня на работе, – гуднул и укатил.
Кошка Настасья, обследовав свое царство, пушила хвост, горбила спину, терлась у всех под ногами, мурчала.
Вымыв полы, Нюра распахнула створки, чтоб быстрее все просохло, а Галя уже засуетилась, стала вешать зеркало и заносить чемоданы, табуретку, которую подарила сестрам на новоселье, железную кровать. Нина начала прилаживать на окна саморучно вышитые задергушки, кровать охорашивать. Потом все бросились за шифоньером, заволокли в горенку, установили.
И такая красота вдруг стала проглядывать, какая Нюре и не снилась. Не было лишь стола на кухне да кровати для Нюры. Но она тут же вспомнила, что в сенях стоят какие-то доски, даже щит какой или крышка. Метнулась туда. Точно, крышка с ящика. Как раз на стол. Нашла ведро с ржавыми гвоздями, напильниками, топор затупленный и ржавую ножовку. Выбрала из досок брусочки и, примерив к подоконнику, отпилила под него ножки. Когда застелили это сооружение скатертью, а после клеенкой, – то ничего, стол получился даже приличный и прочный, и все заахали, какая, мол, мастерица Нюра и хозяюшка. Они забыли, может, и не ведали, что Нюра давным-давно сама хозяйствовала там, в родном доме. Наверное, не ведали.
И так же неспешно принялась она строить себе кровать, и пока чистили и жарили картошку, огурцы мыли пупырчатые с собственного огорода, кровать была почти готова, и теперь Нюра ломала голову – чем ее умягчить. Матраса не было, и она представила, как бы хороши были здесь проданные в деревне перина и подушки.