355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Мечты и кошмар » Текст книги (страница 24)
Мечты и кошмар
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:11

Текст книги "Мечты и кошмар"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 37 страниц)

Почти всегда эти первые строители, «люди революции», – гибли. Не потому, что не чиста была их воля к революции до ее наступления и воля к созданию новой жизни – после. Но воля эта оставалась у них такой же идеалистически-бессознательной и после революции, как была до нее, если, – в худших случаях, – не разлагал эту волю соблазн «власти».

Люди революции никогда еще не были, внутренно, в рост революции, которую переживали.

Прибавлю: о революционном моменте почти ничего нельзя сказать словами, как о многих вещах того же порядка. Рассказать же о нем тому, кто «порядка» не понимает, а сам в моменте не был – совсем невозможно. Однако бывший и не забывший – хотя бы февральско-мартовскую русскую революцию – поймет, о чем я говорю.

Один и тот же луч (не «печать богооставленности», а печать богоприсутствия) лежал на лицах всех людей, преображая лица. И никогда не были люди так вместе: ни раньше, ни после.

Пускай многие, пускай даже все, бывшие тогда вместе, ныне проклинают революцию, и русскую, и французскую, и английскую, – всякую революцию. Это ничего не меняет. Все-таки соединяющий луч лежал на человеческих лицах, все-таки – это было.

Бердяеву, конечно, язык мой непонятен. Бердяев или не прошел опыта, или забыл его. Но Бердяеву я хочу предложить один вопрос, очень конкретный, совсем в ином плане.

Всякая революция, везде и во все времена, – достойна проклятия? Воля к революции – дьявольская воля? Желать революции – грех? Каждой революции должно сказать «нет»?

Ну, а представим себе (это очень представимо), что сегодня, завтра совершается революция в России. Она будет именно такая же, как всякая, во имя свободы и ради новой жизни, против «существующей власти»…, которую Бердяев, согласно со мною, считает реакционнейшей из всех, доныне возникавших, и отлично знает, что никогда большевики «революционерами» не были, да и большевицкой революции – не было.

Что же, скажет Бердяев завтрашней русской революции – «нет»? Проклянет ее? Осудит волю к ней как греховную?

Я сильно подозреваю, что и у Бердяева, где-то в глубине души, таится эта самая, «греховная», воля. Пожалуй, он и не скажет, что грядущая русская революция ему «отвратительна, как всякая революция».

Непоследовательность? Да, но зато шаг вперед по пути истинного религиозного сознания.

III

Отвращение к революции связано у Бердяева с отвращением к демократии, а, главное, к идее равенства, на котором, как он думает, основывается демократия.

Какое же равенство Бердяев разумеет?

У Джерома К. Джерома есть рассказ-утопия о будущем человеческом устройстве, где равенство доведено почти до идеала: вместо имен люди имеют номера (с именем – какое же равенство! Одно имя хуже, другое лучше). Волосы у всех выкрашены в одинаковый черный цвет. Тому, кто родился более умным, – сверлят дырочку в черепе, а более других способному отрубают левую (или правую) руку. Все для равенства, для Уравнения.

На таком «равенстве», по Бердяеву, основана «демократия». Он не раз определяет это равенство: «уравнение всех, нивелировка». Понятно, что и «нивелирующая» демократия является перед Бердяевым в виде некого чудовища – «человекообоже-ствления, где народ довлеет самому себе, где верховное начало – его собственная воля, независимо от ее содержания». Просто – «хочу, чего захочу», а так как «демократическая идеология есть крайний рационализм» и даже «не может признать государства», то легко себе представить, что такое демократия: «В век ее торжества, – объясняет Бердяев, – нет уже святости и гениальности, ибо демократия не благоприятна появлению ярких, творческих личностей» (еще бы! сейчас, по Джерому, дырочку в черепе!) – и даже «старая тирания с кострами инквизиции оставляла больше простора для человеческой индивидуальности».

Действительно, уж лучше костры, чем джеромо-бердяев-ская демократия и ее проклятая нивелировка!

Но религиозному сознанию нечего делать с этой дикой демократией, порождением такого же дикого равенства. Как «осознавать», да еще религиозно, то, что не имеет ни малейшей связи с реальностью?

Равенства-уравнения не только нет в мировом порядке, но его никогда, нигде и не будет, так как его нет в самой воле человеческой (совпадающей в этом с Божьей).

Еще никто на земле, ни разу, не пожелал подобного равенства. Начиная с первой детской мечты – «хочу открывать новые страны», «хочу быть самым сильным», – наши желания говорят вовсе не о воле к равенству: ведь и ребенок, инстинктивно, знает, что если все будут открывать новые страны и сделаются первыми силачами, то не будет ни новых стран, ни силачей. А одна девочка раз хорошо объяснила, почему «не надо, чтобы все люди были одинаковые»:

– Тогда у всех будет никгемная незамегателъностъ.

Неудачник может сказать в озлоблении: я обездолен – пусть бы и все стали такими же обездоленными! Но и он этого вовсе не хочет – просто хочет сам из своего положения выйти.

Воля человеческая – есть воля к восхождению, и, в существе, раскрывается она как воля всех и каждого достичь maximum'a своей высоты. На религиозном языке это зовется «исполнением своей меры». И не к созданию равенства всех направлены усилия человечества, а к созданию равной для всех возможности свою задачу выполнить.

Но такое равенство – есть равенство-равноценность.

В евангельской притче о талантах, каждому – получившему десять талантов и получившему два, – было сказано равно: «Войди в радость Господина Твоего». Лишь тот, кто зарыл данное ему в землю, не приобрел сам в меру данного, назван «лукавым и неверным». И «тема внешняя» (небытие) вовсе не была ему кем-то послана «в наказание»: нет, ему самому уже нельзя было «войти в радость», ибо сам он, в равных с другими одаренными условиях свободы, не исполнил своей меры; мог – и не захотел.

А равенство-одинаковость… даже темный дух небытия, отвлеченный, но жадно ищущий воплотиться, – прекрасно знает, что мы такого равенства не хотим. Не хотим, не понимаем до невозможности им и соблазниться. Поэтому словом «равенство», как соблазном, темный дух пользуется лишь там, где оно воспринимается и понимается в нужном ему смысле.

В этом смысле поняла его французская угольщица: встретив, тотчас после революции 48-го года, знатную даму с ведром угля в руках, закричала радостно: «А ты шелковые чулки носила (куда ты их припрятала?), а я таскала уголь! Теперь я буду ходить в шелковых чулках, а ты уголь таскать: теперь – равенство!».

Именно так понимается, – физиологически ощущается, – «равенство» и доныне, если оно «соблазняет». Под прикрытием этого слова соблазняет самое страшное из неравенств, – перманентное и перемежающееся: я вверху – ты внизу; ты вверху – я внизу; я ничто – ты все; ты ничто – я все.

Это с большой точностью выражено в «Интернационале»:

«Nous ne sommes rien – soyons tout!» [47]47
  «Мы никто – станем всем!» (фр.).


[Закрыть]
.

Конечно, кто сегодня кричит «soyons tout» – не знает, что по железной необходимости, за «tout» следует опять «rien>>… Но французская угольщица и не может видеть дальше сегодняшнего дня: иначе не соблазнила бы ее маска «равенства»…

Спастись от этой «дурной бесконечности» неравенства утверждением какого-нибудь неравенства – нельзя. И Бердяев просто-напросто обходит французскую угольщицу, – как всякую реальность, – и старается продолжать войну в воздухе. Мы сейчас увидим, к чему это его приводит.

Своей утопической «демократии» (человеко-божеской, не признающей государства и основанной на равенстве, по Джерому) Бердяев противопоставляет свое же «идеальное» общественное устройство. В нем «неравенство» открыто возведено в принцип, взято как исходная точка. Аристократия (меньшинство) управляет демосом (большинством). Демос – есть некий безгласный «коллектив». (Надо заметить, что слово «коллектив», по существу нейтральное, в устах Бердяева имеет отрицательное значение: это нечто вроде герценовской «паюсной икры». Отсюда, должно быть, и утверждение, что «в Царстве Божьем никаких коллективов не будет».)

Между аристократией и демосом, который как «коллектив» голоса или воли естественно не имеет, – разница качественная, т. е. решающая: ведь для Бердяева категории «качества» и «количества» не равноценны. Сделаться «аристократом» нельзя: надо родиться. Рожденный плебеем – всегда им и останется. И, вообще, всякое желанье возвыситься – плебейство.

Пока – нового мало. Мы даже видели некоторые (о, самые несовершенные!) воплощения этих принципов в историческом прошлом. «Не обманывайте себя! – говорит Бердяев, обличая, – везде, всегда правило меньшинство!». И тут нет нового. Если взять это положение формально, то можно даже согласиться, что и впредь, всегда, государственное управление будет принадлежать фактическому меньшинству. Это большевики могли обещать русским кухаркам, что оне все будут править государством, – да и кухарки не верили…

Но не о том речь. Самое неожиданное – религиозная санкция, которую Бердяев дает общественному устройству, основанному на подобных принципах. Утверждает его «религиозно». И это не вчера, не в прошлом, а теперь, сегодня, когда история поставила нас лицом к лицу с наиболее совершенным воплощением этих принципов в реальной жизни…

Бердяев называет современное русское общественно-государственное устройство – «сатанократией». И не видит, на каких основах оно покоится? Это его же, бердяевские, основы. Прежде всего – неравенство (небрежно скрытое под словесным равенством, да теперь уж и не скрытое). Управлять – «врожденное, прирожденное» меньшинство таким же прирожденным большинством, безгласным и безвольным. «Аристократия» и «демос» на своих местах, при тех же функциях. Не оттого же это царство для Бердяева «сатанократия», что перепутаны наименования и зовется оно «пролетарским», а не «аристократическим»? Слова в таких случаях мало значат. Гораздо важнее, что в обоих царствах, в большевицком, и бердя-евском, не только утверждается, но и отрицается то же самое: равенство, свобода, демократия, революция… Правда, в «пролетарском» все это отрицается на деле, а не на словах; но ведь и само царство уже «деется», а бердяевское только проектируется…

Знаю, что может возразить мне Бердяев: я говорю о форме, а форма ничто, она определяется содержанием. Две, схожие внешне, формы общественного устройства могут совершенно развиваться друг от друга, даже быть противоположными друг другу, если они не одного и того же духа.

Я о духе не забываю; и, мне кажется, не только формально сближаю два царства – действующее, большевицкое, и мечтае-мое, бердяевское – когда говорю, что оба они отрицают дух равенства-равноценности, дух революции… Этим, в связи с отрицанием идеи демократической, они оба отрицают дух свободы. Дух Господен, ибо, напомню Бердяеву, «где дух Господен – там свобода».

Это первое. А второе – о форме.

Отношение к форме, как к чему-то не имеющему значения, определенному содержанием, – религиозно неприемлемо. Форма есть плоть мира, и дух, вновь и вновь воплощаясь, ищет и новых форм. Без этого не было бы в жизни никакого реального творчества. Бердяев, в своей книге, слишком часто прячется от реальностей: «Все, мол, сие нужно понимать духовно». И свободу он признает, но духовную. И аристократию понимает – духовно. Даже восхождение человечества к Царству Божьему склонен мыслить, как только духовное… Но мы не играем в прятки. Или надо сказать себе, что форма, плоть мира – ничто религиозно, служебная, случайная величина: и тогда надо отречься от мира. Или же, если для религиозного сознания человеческий мир восходит к Богу во плоти, мы должны признать, что не случайно дух ищет облечься новой плотью, творить новые формы. Бердяеву я на этот раз напомню только о ветхих мехах: не вливают нового вина в меха ветхие: прорвутся меха, вытечет вино, и пропадет то и другое.

IV

Во всех известных нам демократических группировках и партиях, и даже в демократиях, уже реализующихся – смешанность: в них действуют, контрабандой туда проникшие, идеи, не только чуждые демократизму, но и прямо ему враждебные.

Такова, например, идея большевистско-коммунистическая. Впрочем – как назвать, и можно ли назвать «идеей» этот механический состав из множества обратно-перевернутых идей, эту совокупность антисвободы, антинациональности, антисоциальности, всяких «анти», и, конечно, антидемократии? Это нечто, сработанное по мелочам духом небытия, «творить» не-умеющим, – и сработанное незамысловато: все положительное взято как отрицательное, а для обмана оставлены прежние наименования. Я думаю, точнее всего было бы звать этот Соблазн – «обратничеством».

Как механизм, он легко разнимается, разделяется, даже распыляется, когда надо вводить отраву по частям, но при удобном случае может быть собран в грандиозное целое, – в «сата-нократию», по выражению Бердяева.

Способность распыляться – тоже сила. Неуследимо, тончайшими атомами, все время прикрываясь именем идеи, которую хочет отравить, входит в нее соблазн «обратничества»; и уже внутри ширится и растет.

Как и когда вмешался он, например, в идею «социализма»?

Я не буду здесь касаться сложнейших проявлений, оттенков и форм, которые принимал социализм. Но, для ясности дальнейшего, мне важно утвердить, что, как идея, социализм неразрывно связан с идеей демократии. Связан в первооснове, по самому существу. Вопреки разнообразным определениям, социализм для демократии и не инородное тело, и не прослойка, и даже не цель ее: настоящий социализм есть сама ткань настоящей демократии. Поэтому и в процессе становления, – воплощения, – мы их должны мыслить совместными: они совместно эволюционируют и совместно, соответственно, изменяются, – или «преображаются», если говорить религиозным языком.

Такое утверждение связи между двумя идеями, пожалуй, обрадует Бердяева. Не он ли старается доказать, что демократия и социализм – одно или почти одно? И далее подчеркивает: разве не «социализм» учит, что революция – диктаторский захват власти одним классом? Что человеческое сознание – лишь какое-то производное из экономики? Разве не в «социализме» зачеркивается, помимо ценностей высшего порядка, даже сама человеческая мораль, путем раздробления ее единства на множество моралей классовых? Разве нет этого в социализме?

Ну, конечно, есть; я как раз о том и говорю, что оно есть в социализме, как и многое другое, еще более антидемократическое и антисоциалистическое, т. е. прямо враждебное социализму. Оно вползло под его крышу, всячески стараясь, ради соблазна, прикрыться чужим именем.

Но Бердяев не узнал его; не увидел маски; он зовет «социализмом» – самую определенную гримасу самого определенного «обратничества». Признаем же, что и тут Бердяев «соблазнен», и тут, борясь с личиной, играет только в руку обманщику.

Соблазн, впрочем, не был бы соблазном, если б не соблазнял. Как судить других, когда ему поддаются даже люди, вроде Бердяева? Да говоря правду, были для этого, в наших демократических и социалистических течениях, достаточные основания. Не вырастало ли там издавна многое, что потом расцвело в большевистской России? Не было ли там подчеркнутого уклона к безличному коллективу, к обожествлению экономики, к воинствующему материализму – до совершенно «религиозной», экскоммуникативной, нетерпимости?

Было; и выражалось оно так ярко и резко, что даже одна моя статья (в 11 или 12 году), по этому поводу написанная, была прямо озаглавлена: «Обратная религия».

Соблазнительная примесь воинствующего материализма, нетерпимости, – духа «обратной религии», – имелась, хотя и в разной степени, решительно во всех наших демократических группировках; во всех, уклона так называемого «левого» [48]48
  Вот слово, от истертости превратившееся просто в известный знак! Я и беру его лишь как знак, которым привычно отмечаются идеи свободы. Идеи, не имеющие основой свободу, мы привыкли звать «правыми». В конце концов, знаки безразличны, но само разделение важно и нужно. Когда Бердяев говорит: «Я не правый и не левый» – он ничего не говорит: он, по своему обыкновению, прячется от реальности.


[Закрыть]
. Идея, благодаря этой злой подмеси, искажалась; и как раз та, которую всего ревнивее надо хранить от искажений, всего мужественнее защищать, ибо идея демократическая есть самая, по времени, драгоценная общественная идея.

В самом деле, не видели ли мы, какие три вопроса, – о «я», «ты» и «мы», – стоят перед человечеством на его пути? Стремление к Царству Божьему есть стремление к совершенству «мы», где, в свободной общности всех – утверждается равноценность всех «я». Идея демократическая, заключающая в себе те же начала свободы, личности и равенства-равноценности, и есть поэтому идея самая глубокая, то есть – религиозная.

Но если носители этой драгоценной идеи не осознают сами ее религиозного смысла – они плохо вооружены для ее защиты. Пока нет сознания – у идеи нет стержня, у борющихся за нее – нет критерия.

С каким усердием, с каким умением занимаются многие демократы разработкой вопросов политических, экономических, социальных и… не знают простой вещи: эти вопросы нужны, важны, как жемчужины для ожерелья, но ожерелья все-таки не будет, если не будет нити, на которую они нанизаны.

Соблазнителю ничего не стоило отвлечь их взоры от этой нити: он просто всю область положительной религии, где центр – христианство, заслонил от них исторической христианской церковью. Для примитивно-традиционного сознания – не достаточно ли? Религия – есть христианство, христианство – церковь, а церковь – священники и старушки или инквизиция. В лучшем, в самом лучшем случае – религия есть индивидуальное дело, ни к какой общественности не относящееся.

Можно, значит, в эту сторону и не смотреть…

В худшем случае такое постоянное соскальзывание со своего главного устоя грозит демократии полным крушением; но и в лучшем – оно задерживает ее рост, ее развитие, мешает одному из первых дел, которое предлежит всякой реализующейся демократии, – делу уравнения условий.

Равенство условий – есть единственная реальная форма, в которую может и должна воплощаться идея равенства-равноценности; единственная, этой идее отвечающая.

Уравнение условий – сама по себе задача огромная. Но и при наиболее достигнутом равенстве люди не сделаются, конечно, одинаковыми: будут не только равноспособные, но и неравноспособные, умные и глупые, слабые и сильные, словом – худшие и лучшие. Лучшие, естественно, будут впереди худших… но пусть не радуется Бердяев и не пугаются демократы: от этого демократия не перестанет быть демократией и не потеряет своего принципа свободы.

Напротив: только равенство условий и дает истинную свободу: свободу всем и каждому – стать чем хочешь и можешь, исполнить свою меру, приобрести на данные два таланта – другие два, на десять – десять, или… зарыть их в землю, выбрав «тьму внешнюю».

Жорес как-то сказал, что привилегированные условия, в которых он родился, так мучают его, что он лучше был бы готов и сам в них не рождаться, раз они невозможны для всех.

Бердяев здесь усмотрит, конечно, жажду «нивелировки» и «равнение по низшему». Но я думаю, и Жорес понимал, что воспитайся с ним рядом тысяча человек – из них не вышло бы тысячи Жоресов. Почему же он все-таки мечтает о каком-то равенстве всех? Бердяеву следовало бы помнить, что каждый праведник молится: «Всех, Господи, спаси, а если не всех – то пусть и я с ними погибну». Это ли не равнение на низших? На самых низших, на погибающих. Должно быть, однако, в глубоко религиозной молитве этой, как в словах Жореса, – равнение не на низшее, а на высшее, центр тяжести не в спуске, а в восхождении, не в погибели, а в спасении: «Пусть спасутся все».

Но по отвлеченным стопам Бердяева мы и тут недалеко уйдем. Равенство в свободе пугает его. Равные условия для всех рожденных – кажутся ему нарушением основ государственности. Оттого, вероятно, и утверждает он, что «демократия не признает государства» [49]49
  О государстве – самая мутная глава в книге. Лучше бы уж держался он краткого определения Вл. Соловьева, которое сам приводит: «Государство существует не для того, чтобы создать рай на земле, а чтобы помешать ей превратиться в ад».


[Закрыть]
.

Не сомневаюсь, что бердяевская «демократия» признать государства не может. Но подлинная – становится безгосударственной и безвластной лишь тогда, когда изменяет себе, когда соскальзывает со своей идеи.

Настоящая демократия должна иметь власть, чтобы охранять и проводить в жизнь свою идею. Власть – ограничивать свободу каждого, кто посягнет на свободу всех. И такую власть демократия должна признавать не только правом своим, а также и обязанностью.

Но повторяю: чтобы понять все права и обязанности, налагаемые данной идеей, нужно понять самую идею в ее последней, т. е. в религиозной, глубине. Лишь на этой глубине открывается и настоящее понимание Свободы, к которой мы все стремимся, а получаем – только из Божьих рук, на пути нашего к Нему восхождения.

V

Мне осталось еще сказать два слова о религиозной позиции Бердяева и о том, почему наши общественные выводы так разнятся, хотя оба мы исповедуем ту же христианскую религию и принадлежим к той же православной церкви.

У нас не разная религия, но разное религиозное сознание. Я не хочу сказать, что у меня сознание – верное, а у Бердяева не верное. Оба верны, если верна наша религия. Но в луч моего религиозного прожектора попадает то, что в луч бердяевского – не попадает. И область, остающаяся для Бердяева темной, – область вопросов общественных.

Он говорит о личности, о природе зла, о духовном возрастании – религиозно. Но чуть касается общественности – слова его гаснут, суждения становятся просто обыкновенными суждениями с обыкновенной человеческой точки зрения, и весьма не беспристрастными. Почему это так?

Ответ дан самим Бердяевым: потому что «Христос не учит общественности», а Бердяев – последователь Христа и только одного Христа. Он даже указывает на опасность сближения проблемы общественной с Христом, «который оставляет в стороне социальные вопросы». Естественно, что если Бердяев сам и не оставляет их в стороне – он говорит о них уже не с религиозной точки зрения: этой точки зрения у него здесь нет.

«Чистое христианство» Бердяева определяет и его отношение к исторической (реальной) христианской Церкви.

Я признаю, что в христианской Церкви заключена вся полнота истины: но я сознаю, что она там именно заклюгена, а открывается нам лишь одна из ее трех сторон. Я не боюсь сказать это, ибо для моего религиозного сознания – существующая, в истории находящаяся, Церковь – такое же не совершенное воплощение Духа Божьего, как не совершенно во времени и пространстве всякое воплощение. «Церковь – храмина недостроенная!» – любил повторять один очень православный церковник.

Для моего религиозного сознания ясно, что правда «о всех», правда общественная, должна быть вскрыта в мире так же, как Христом уже вскрыта правда о Личности. Для меня ясно, что воля, заставляющая человечество, сознательно или бессознательно, протягивать руки к этой правде – есть воля Божья, и что во Христе эта правда уже есть: «Дух, которого пошлю вам, от Моего возьмет, и наставит вас на всякую истину, и будущее возвестит вам».

Для моего религиозного сознания ясно, что мы должны быть готовыми «вместить» эту правду, а готовность не дается бездействием, созерцаньем и отворачиваньем от жизни. Надо идти навстречу Божьей правде, и она – «нудится, и употребляющий усилие восхищает ее».

В моем религиозном сознании Божья правда «о всех», земная человеческая совместность, строится как прообраз Царства Божия, т. е. на основах свободы и подлинного равенства.

И такое религиозное сознанье – вовсе не мое только: у меня много союзников. Не буду говорить о далеких и чужих, назову лишь одного, своего и очень нам близкого: Владимира Соловьева. Известен ли он? По имени – да, но я утверждаю, что по существу он остался неизвестен и для тех, кто его «изучал», «увлекался» им. Даже малое, второстепенное, что они поняли в нем, – они скоро и основательно забыли. О внешних же не стоит и говорить: одних, общественников, отталкивало его христианство, других, «христиан» – его «либерализм».

Правда, есть у Вл. Соловьева кое-где недоговоренность; одна из причин ее – это то, что он был «слишком ранним предтечей слишком медленной весны…». Он много знал, но еще больше предчувствовал. А кого мог, в те недавние – и далекие – времена, занять хотя бы его вопрос, обращенный к России:

 
Каким ты хочешь быть востоком,
Востоком Ксеркса – иль Христа?
 

Его непонятный страх:

 
И вот Господь неумолимо,
Мою Россию отстранит…
 

Приходило ли в голову даже тому, кто о России не думал, что очень скоро – красным

 
– детям на забаву
Дадут клочки ее знамен?
 

Но оставим стихи, предчувствия и прозрения Соловьева. Мы говорим лишь об его религиозном сознании. И если, теперь, вдумчивый человек откроет любую книгу статей его и новыми глазами прочтет старые страницы, они его поразят: в них все – об одном, о реальной связи религии с общественностью. Соловьев не устает повторять, что во Христе уже есть, уже дана человеческая и Божья правда свободной совместности, побеждающая духом Божьим духа смерти.

Темы Соловьева внешне разнообразны. Очень часто взяты они лишь для прикрытия главной темы: не забудем, что он был связан тогдашней цензурой. Но пишет ли он рецензию об иностранной книге, говорит ли о поэзии, о Талмуде, о смысле любви – все это сводится к необходимости осознать религиозно вопрос общественный. В невинной как будто статье «О подделках» ему удается, сквозь цензуру, сказать, с изумительной определенностью, что христианство, не включающее в себя вопроса о реальном, свободном, устроении человечества на земле (правда «о всех») – есть не настоящее, а поддельное христианство [50]50
  С точки зрения того же религиозного сознания Соловьев отрицает и христианство «чисто духовное»; он отвергает, даже резко осуждает, религиозную «аполитичность» (по его собственному выражению), считая «аполитичную» религию также «подделкой» под религию.


[Закрыть]
.

Но… для одних это было непонятно или ненужно, а для других, вроде Бердяева, это и до сих пор остается ересью: ведь «христианство – не учит общественности».

Бердяев, в узкой устремленности внимания на лик Христа, и в том, как он этот лик видит, – совершенно совпадает с обеими историческими христианскими церквами: и восточной, и западной. Отсюда у него и тяготенье к «духовности». Он признает плоть мира (как и Церковь), но нехотя, концами губ, словесно (так же, как и Церковь). Вот последний общий, вывод, который делает Бердяев в свете своего религиозного сознания: «Только реальное осуществление совершенной духовной жизни (а оно невозможно) есть разрешенье проблемы совершенного общества…», которое, значит, тоже невозможно.

Церковь, благодатная хранительница истины, скрытой до времени от нее самой, Церковь, для которой в «мире» – только еще «деется истина беззакония», эта Церковь и не вступает «в прю с князем мира сего», не подъемлет голоса (когда верна себе) для суждений или осуждений человечества, борющегося за свободу. Она только широко открывает объятия каждой отдельной душе, всякому, «приходящему извне», жаждущему отдыха и последнего утешения.

Но Бердяев не «приходящий извне». Книга его, по замыслу, есть «исход вовне». Забыв свои же утверждения, что «в Новом Завете нет откровения христианской общественности», что «Царство Христово не от мира сего» – он идет судить «сей мир». С пониманием свободы, равенства, братства как начал лишь духовных и отвлеченных – он судит человеческую волю к их воплощению и думает, что судит и осуждает ее – религиозно.

Но случилось то, что он и сам мог бы предвидеть. Ведь он сам говорит: «Великий соблазн – проблема общественности и для верных христиан, и для врагов христианства». Книга Бердяева и есть такой соблазн. Будь она не так мутно, противоречиво и отвлеченно написана – она соблазняла бы, пожалуй, больше. Но эта муть не случайна: самые корни ее – роковой узел, где «правда с ложью сплетена».

И, конечно, не о свете бердяевского сознания я думаю, когда говорю, что явления общественной жизни нужно освещать религиозно: луч бердяевского света до них не достигает.

Нет, я говорю о том длинном луче (Влад. Соловьев знал его), в котором воля человечества к устроению на земле в свободе, равенстве и любви – открывается нам как Божья. Я говорю: чем глубже мы сознаем, что идея свободы – есть идея свободы в Боге, тем ближе и возможнее ее воплощенье.

Придет ли это сознанье? Придет. Но верить ли, что скоро?

Не знаю. И только одно могу сказать здесь: верую, Господи, помоги моему неверию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю