Текст книги "Мечты и кошмар"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)
НЕОБХОДИМЫЕ ПОПРАВКИ
Не для того, чтобы оспаривать чьи-нибудь мнения о моей статье в «Совр. Записках», я прошу редакцию «Поел. Новостей» поместить эти несколько строк. Каждый волен иметь свои мнения, я – как другие. Но в критику моих критиков вкралось несколько фактических неточностей, порою даже описок, и несколько неясностей, которые я должен отметить, – хотя бы в интересах людей, мою статью не читавших.
Г. П. М. говорит, что я «стыдливо и скромно молчу о политике своих писателей». Но эта «стыдливость и скромность» – следствие моего договора с редакцией журнала, просившей меня не касаться факта принадлежности писателей к лагерю правому или левому. Писатели, художественный облик которых я зарисовывал, действительно мои, но не в том смысле, как хочет сказать г. П. М.; они мои вне лагерей, они мои, потому что все это лучшие русские писатели, цвет русской литературы, и ни при каких обстоятельствах ничья чисто художественная совесть не позволит поставить Пильняка рядом с Буниным, например. Да, мне пришлось большинство из так называемых «новых» писателей «замазать черной краской»; но таково мое художественное мнение (в котором каждый волен), и я не виноват, что цвет этой краски совпал с тем цветом, в который они окрашены и по моему политигескому мнению: они теснейшим образом, внутренно и внешне, связаны с современным российским режимом, а что он самая черная реакция – об этом никто не спорит.
Быть может, договор редакторов с писателем – «не касаться политики» – вообще ошибка; быть может, линия, ныне отделяющая «политику» от жизни, так неуловима, что нет ничего легче, при желании, уличить писателя, что он линию перешел. Но это другой вопрос принципиальный, и я его касаться не могу. Перехожу к исправлению неточностей и описок другого моего критика, г. Семена Юшкевича.
Он недостаточно информирован, когда, удивляясь моему «появлению» в «Совр. Зап.», строит все дальнейшее на утверждении: «До революции А. Крайний не имел никаких шансов быть напечатанным… рядом, скажем, с Ивановичем, Рудневым…» Для сведения г. Юшкевича и его читателей я скажу, что в продолжении пяти или шести лет я писал еженедельно в петербургской газете «День», где постоянным сотрудником состоял и Ст. Иванович. Сотрудничество мое прекратилось с последним ном. «Дня», в 18-м году, но, кажется, продолжал я еще писать в «Воле Народа» (насколько она пережила «День»).
Ввиду этих фактов, удивление г. Юшкевича может быть сочтено невместным и должно отпасть. Что касается возмутившего его моего мнения насчет «молодых Пильняков» – то я еще раз напомню, что в своих художественных «мнениях» каждый волен и, следуя этому первому правилу свободы, я нисколько не мешаю г. Юшкевичу находить писанья и Пильняков, и Кусиковых высокохудожественными. Я действительно их отрицаю, вот этих пролетписателей «собственного», как я выразился, насаждения: и я тут же, очень ясно и отчетливо, подчеркнул, что предлагаю взглянуть на них, и даже «на все происходящее в России только с эстетической точки зрения»; и что именно с этой точки зрения – «бесспорно: никогда еще мир такого уродства не видал». Г. Юшкевич (по недосмотру, конечно) опустил все начало цитаты, что и позволило ему обличать меня «в контрабандном провозе» куда-то какой-то неугодной ему политики.
Нервность же, с которой г. Юшкевич берет под свою защиту Горького, и неожиданная плоскость, куда он эту защиту переносит, – повергают меня, прежде всего, в величайшее недоумение. Чего и каких «доказательств» требует совесть защитника? Что Горький – писатель малохудожественный? Но это мое мнение я доказываю двадцать лет, как обыкновенно доказывают и защищают свои мнения писатели. Я не убедил г. Юшкевича? Пусть он представляет доказательства обратного, он в этом волен.
Или, может быть, от меня требуется доказать, что Горький «изъятель» всяческих ценностей? Тут «доказательства» (все того же порядка, конечно) уж совсем под рукой. Ценности, изъятелем которых является Горький, перечислены в этой же самой моей статье. Проповедь Горького, писал я, освобождает человека «от любви, от нравственности, от имущества, от знания, от искусства, от красоты, от личности, от долга, от семьи, от всякой надежды, от всякой воли…» Если список этих моральных, религиозных, человеческих ценностей кажется г. Юшкевичу недостаточным или отвлеченным, или мои утверждения субъективными, – я назову еще одну ценность, над изъятием которой поработал Горький. Эта ценность называется русский народ. В виде «доказательства» я приведу уже не свои слова, но г. Руднева, из той же книжки «Совр. Записок»: «..Максим Горький всю ответственность за кровавый характер Революции возлагает на жестокость русского народа; с его точки зрения, большевики являются не «мучителями народа», а «скорее жертвой» той особой жестокости, – хладнокровной, дьявольски изощренной, тонкой, изысканной, которая свойственна русскому народу исключительно» [46]46
Везде курсив подлинника.
[Закрыть]. Такова, говорит г. Руднев, «своеобразная апология кремлевских владык и палачей из чрезвычайки за счет навета на русский народ».
Если и тут г. Юшкевич крикнет «довольно инсинуаций!» и потребует дальнейших «доказательств» (?), то я заранее скажу, что больше он ничего не получит.
Охотно верю, что Горький «дорог» – ему; но, хотя волнение чувств может на многое толкнуть, на месте г. Юшкевича я поостерегся бы выступать от лица «всей России». Я, например (да один ли я?), сильно сомневаюсь, так ли уж «дорог» Горький России, которую он всю, с презрением, затоптал в грязь, – русскому народу, на который он клеветал и продолжает клеветать. А никаких доказательств мне г. Юшкевич не приведет (вот где нужны бы доказательства!), что я имею меньше прав, чем он, говорить от лица России.
РЕЛИГИЯ И АПОЛИТИЗМ
Несколько слов о недавнем собрании писателей «Миссия русской эмиграции» и о вызванной им критике – «Голоса из гроба».
Мое неучастие в собрании, несмотря на совпадение в религиозных взглядах с некоторыми ораторами, мое согласие с главными выводами критика «Поел. Нов.» – дают мне возможность отнестись к обеим сторонам с полезной объективностью.
Было ли это «религиозное» собрание – политигеским, как утверждает критик, и правым}
Было. Соглашаюсь и с тем, что оно имело (станем говорить точно!) правый уклон.
Последнее я вывожу из речей, там произнесенных. В них (бегло, положим) проскользнуло – отрицание всякой, во все времена, революции, затем осуждение, безразборное, русской интеллигенции; подчеркивался «национализм», без необходимых поправок и пояснений.
Зачем критик, вместо этих прямых доводов, приводит множество посторонних и спорных доказательств – я не знаю. Он, впрочем, идет дальше простых утверждений: для него несомненно, что собрание так и подготовлялось – политическим и правым, а религия была взята в виде «средства».
Положение это страдает практической неточностью. Писатели не только не подготовляли «политического» собрания, но очень, напротив, старались, об его «аполитичности». Почему я считаю это их ошибкой – скажу ниже, а пока признаюсь: преувеличения критика, малонужность доказательств «правизны» собрания – меня пугают.
Очень боюсь: не знак ли это, что автор держится того, весьма распространенного, взгляда на религию, при котором трудно рассуждать?
Если религия – нечто, себе довлеющее, и «с религиозной точки зрения» можно говорить только о религии же, если, выходя из этих рамок, она перестает быть религией и становится средством для проведения правой политики – то и так ясно, что собрание «непримиримых» было и политическое, и правое. Не все ли равно, какие приводить доказательства, раз можно не приводить никаких?
В окончательном примитиве, у людей религии чуждых, этот взгляд выражается двумя словами: «религия – реакция». Примитив я устраняю (иначе уж не «трудно», а совсем невозможно рассуждать). Но спешу подчеркнуть, что рассматриваю собрание не с этой, а с моей, религиозной, точки зрения, которую разделяют и участники собрания. Как же выходит, что я его тоже называю, в согласии с критиком, – политигеским и правым}
Я не боюсь слова: критик напрасно пугает: конечно, религия есть также и средство: освещая, как бы лучом прожектора, все явления жизни, вплоть до самых малых, устанавливая связь между ними, религия помогает человеческому их осмысливанию и человеческому к ним отношению.
Я подчеркиваю: все явления жизни. Поэтому и задача аполитизма только повредила собранию: было искусственно обойдено многое, с чем необходимо считаться, необходимо брать именно в луче религиозного прожектора. Не о политике в узкоспециальном смысле я говорю: какие же «спецы» – писатели! Они на это и не претендуют, признавая разделение труда. Но не забудем: ведь ныне и все самые широкие вопросы – о России, о свободе, о власти, о большевиках, об эмиграции, – тоже отошли в ведение спецов от политики.
Получился абсурд: с одной стороны, участники собрания, как бы признав права политиков на новые, обширные, явочным порядком занятые области, стараются об «аполитичности» – а с другой, все же берут темой «миссию эмиграции», говорят о непримиримости.
Ничего не вышло из компромисса. И политикам не угодили, и своих взглядов до конца не установили и не определили.
Нет. От участников такого собрания надо требовать откровенного бесстрашия. Или религия а все, и тогда беседуйте с аудиторией о ней же, отвлеченно и возвышенно, или религия – жизнь, и тогда нельзя скользить лучом ее прожектора мимо данной действительности.
«Мы не правые и не левые, – говорили ораторы. – Мы зовем к игнорированию правых и левых».
Между тем факт разделения на правых и левых (прошу извинить эти надоевшие и неточные слова, беру какие есть) – факт не случайный. Он глубже, чем мы привыкли считать его. Внешне проявляясь в обыденности, в чисто политических спорах между партиями и группировками, он тут не начинается и не кончается. В голой политике он не замкнут. Вопрос о правом и левом – принадлежит к числу так называемых «вечных» вопросов. Пояснения не входят в мою задачу, но если я скажу кратко, что это – вечная борьба двух воль («свобода для всех» – «свобода только для себя») – остальное понятно будет историку и метафизику равно. Как же сегодняшнее отражение этой борьбы может остаться вне луча религиозного прожектора?
«Мы не правые, не левые… Будьте непримиримыми. Не думайте ни о чем, не желайте России ни свободной, ни несвободной (лишь бы не большевистской), не помогайте ни правым, ни левым, все ошибаются, все плохи. Спокойно пережидайте здесь, пока не кончатся большевики».
Такая неопределенная проповедь пассивного выжидания всегда окажется бессильной, реально, перед другой проповедью, активности: не ждите, забудьте большевиков, возвращайтесь в Россию. Ну, станете рабами в рабской России, – что за беда! Зато Россия. – А, может, кто-нибудь из вас и недурно устроится.
Эта проповедь соблазнительна, ибо демагогична, играет на инстинктах, на усталости от бездомовья, а сущность ее прикрыта. Есть, впрочем, и неприкрытая. Молодой студент, известный монархист, сказал недавно в кружке молодежи: «Я, конечно, не «правый» и не «левый». Я совершенно согласен, что красная армия – наша национальная армия и согласен с Пешехоновым, что надо ехать работать в Россию».
У здешней молодежи, той, еще искренно нейтральной, есть песенка:
Забудьте все.
Да будет Россия!
Песенка о двух концах. Не ее ли повторяют примиренцы, зовущие свободных под иго неограниченного произвола, – «только бы Россия»? Но не предлагают ли и непримиримые «забыть все», не думать ни о свободе, ни о несвободе, – только бы Россия?
Непримиримые могут упорствовать в своих ошибках (религиозных), могут и далее уклоняться от выбора между двумя коренными линиями, но пусть не обманывают себя: выбор все равно будет сделан ими же самими, хотя помимо их воли; и не казаться будут собрания такими или другими, а действительно примут один из уклонов, как первое приняло – правый.
Выбор сознательный – обязанность перед собой и перед аудиторией, а вовсе не перед какими-нибудь данными представителями данных направлений. Хороши или худы эти реальные представители – вопрос сторонний. Если худы, не верны своей линии – пусть их критикуют. Если кто-нибудь под знаменем «свободы для всех» действует ради «свободы и власти себе», а другой напротив, говорит о «буржуазном порядке», и против «социализма», будучи народником («демократом») – пусть это вскрывается… под лучом того же религиозного прожектора. Очертанья всего должны быть четки и чисты; и очертанья «политики», конечно, – в том не специальном смысле, которая одна писателям и подлежит.
Два слова об участнике собрания, не писателе – Карташеве. Критик, доказывая «правизну» собрания, пользуется, между прочим, и Карташевым: не держится ли он определенно правого политического направления?
Не споря о Карташеве, как доказательстве, не входя сейчас в его направление – я хочу подойти к нему с особой стороны. Ведь я говорю о собрании «под религиозным знаком».
И отмечаю: когда выступает Карташев под этим знаком – он с беспощадностью библейского пророка громит всех политиков, всякую политику, особенно же специальную, и тех, кто занимается этой презренной «кухней». Он пламенно зовет отказаться от «корыта» и правого, и левого. Ораторский талант делает из него огненного пророка… аполитичности.
Но прямо с «религиозной» эстрады Карташев отправляется на эту самую политическую «кухню», где, по его же словам, работа поглощает большую часть его времени.
Из этого приходится сделать вывод, что взгляд Карташева на религию приближается к взгляду критика «П. Н.». Не смешивайте небесное с земным, просит критик, – и Карташев не смешивает. Со стороны левых политиков было бы логичнее бороться с Карташевым на чисто политической арене (если они считают его серьезным противником), а на религиозные его выступления не обращать внимания или даже их приветствовать.
Точка зрения других участников собрания не совпадает в данном случае с карташевской, поэтому я и надеюсь, что они, в конце концов, определятся. К реализации будет их толкать сама аудитория. Тогда и не повторится то, что случилось с первым собранием – и что было предсказано ап. Петру: «Свяжут тебя и поведут куда не хочешь».
Так я надеюсь, думая о положительных сторонах собрания. А думая о вызванной им критике, о малодоказанных утверждениях, что это просто «голоса из гроба» – я сожалею, в интересах самих нападающих, о такой поспешности. Страх перед реакцией, конечно, благодетельный страх. Но известно, что преувеличенный страх множит врагов. Объявить «новый фронт» не трудно, только вряд ли это кому-нибудь принесет пользу.
Подчеркнув ошибки собрания, подчеркнув и верность некоторых выводов критика, я укажу, в заключение, и на главное наше с ним несогласие.
Он считает собрания вредным делом. Я же считаю это заключение вредной торопливостью: и думаю, что объективность требовала бы сказать иначе: такие собрания, при известных условиях, могут стать вредными, но по существу они – дело важное и нужное.
ОПРАВДАНИЕ СВОБОДЫ
I
В своей книге «Философия неравенства» Н. Бердяев рассматривает вопросы общественные и рассматривает их с религиозной точки зрения. Хочет взять общественность – «в свете религиозного сознания».
Я не собираюсь заняться подробной критикой его многосложного и многословного труда, да вряд ли это было бы мне и под силу. Но я хочу говорить о тех же вопросах, о которых говорит Бердяев, – общественных, – с той же точки зрения – религиозной; и книга «Неравенства» поможет выяснению моих собственных взглядов, если я буду ею попутно пользоваться.
Почему, при одинаковом, казалось бы, критерии, мы столь не одинаково судим и столь разнствуем в выводах? Это, как мой личный спор с Бердяевым, не имело бы интереса. Но дело не в споре. Важен самый предмет и то, что мы оба рассматриваем его «в свете религиозного сознания».
А на религиозном сознании, и только на нем, построится будущая общественная идеология.
Я подчеркиваю: на религиозном сознании, ибо просто религиозными уже есть и были все доныне существовавшие идеологии. Нужно ли это доказывать? Достаточно обратить внимание на самое слово «идеология»: в нем неизменно присутствует элемент иррационального.
Впрочем, иррациональное до такой степени объемлет нас, до такой степени пропитывает действия, понятия и язык человечества, что из него, по свидетельству самого разума, выхода нет. Поэтому человечество (и каждый отдельный человек) всегда было, есть и будет религиозно в существе. Первично и природно религиозно.
Можно ли, однако, эту первично данную, природную религиозность называть религиозностью? Думаю, что можно и должно, хотя бы религиозное сознание в ней и вовсе отсутствовало. Но в процессе жизни это сознание ни у кого вполне и не отсутствует: в соответствии с мерой и качеством ее – создаются формы личной или общественной жизни.
Человек не может стать частью самого себя: когда он думает, что покончил с «верой», – он только меняет ее содержание. Его религиозное сознание прогрессирует или регрессирует. Идолопоклонство, рационализм, атеизм или морализм – все это разного качества веры и даже известная степень религиозного сознания. Бакунин из пламенно верующего в Дух сделался столь же пламенно верующим – в атеизм. Кто-то, у Достоевского, кажется, так прямо и кричит: «Я верю, верю… что не верю в Бога!» Люди, не думающие вовсе об этих вещах, имеют minimum религиозного сознания; но вера и в них не перестает действовать, только объектом ее становится что попало.
Все это доступно самому простому рассуждению, и если бы рационалисты не относились к «рацио» со слепым поклонением, а заставляли его нормально им служить – мне не пришлось бы повторять эти общие места о вере, об иррациональном в жизни и т. д. Но, увы, даже самые слова наши, благодаря неосторожному обращению с разумом, – затмились, потеряли точный смысл, первое значение, и нередко спутывают понятия.
Не следует, например, смешивать бытие – с жизнью, реальной жизнью в ее совокупности. Жизнь – только потенциальное бытие, становящееся бытие. И жизнь – борьба двух начал или двух Духов: возводящего к бытию и спускающего к небытию. Это – борьба во Времени, между двумя Вечностями: вечной Жизнью (бытием) и вечной Смертью.
Пусть не упрекают меня в отвлеченности. Я говорю не о какой-то войне в воздухе, где-то в сомнительно-существующих, надзвездных сферах, а о грандиозной борьбе в самой реальнейшей реальности, притом отнюдь не проявляющейся только в грандиозных формах. Она наполняет все формы. Нет пылинки в мире, нет ни единого движения человеческого, душевного или телесного, – где бы элемент этой борьбы отсутствовал.
Потенция заложенного в мире Бытия ставит перед человечеством три вопроса и требует положительного их разрешения, вернее – maximum'a приближения к нему в процессе постоянного устремления воли.
Только три исчерпывающих вопроса: каждый из других, бесчисленных, больших и малых, рожденных сложным многообразием жизни – непременно вливается, на глубинах, в какой-нибудь из трех основных. Внутри этих вопросов происходят все драмы и трагедии человеческие, потому что внутри них протекает история – жизнь-борьба духа Бытия с духом Небытия.
Эти вопросы: во-первых – о «я», единственном и неповторимом (Личность).
Во-вторых – о «ты», о другом единственном и неповторимом «я» (личная любовь).
В-третьих – о «мы», о всех других «я» в совместности (общественность).
Найти наиболее высокое и правильное отношение: к самому себе, к миру-космосу, к Богу; к подобной, но другой Личности; найти, наконец, такие же отношения между всеми людьми – вот тройная задача, поставленная перед человечеством. Совершенное ее разрешение – Бердяев прав – невозможно в условиях относительности; но, ища, все более и более приближаться к решению – таков смысл жизни.
Я не боюсь повторить эти два слова, затертые от повторений, ибо я употребляю их в значении самом точном и прямом: да, именно в искании бытия, в борьбе за бытие (жизнь, освобожденную от Смерти) и заключается смысл того, что мы называем реальной жизнью.
«Вы не ищете смысла жизни!» – обличает Бердяев. Неправда: все человечество, непрестанно и неустанно, смысла ищет; только это, живя, и делает; да и что бы другое оно еще могло делать? Ищут его сознательно и бессознательно, даже когда не подозревают, что ищут. Ищут действием, мыслью и словом, ищут сильные и слабые, великие и малые… Не ищут, перестают искать, только до конца побежденные Духом небытия, уже выходящие из строя. Эти, если живут еще «некое малое время», то лишь для того, чтобы творить волю Победителя и затем «низринуться с крутизны в море…» подобно евангельскому стаду. Но таких бесполезно и обличать.
Три вопроса, составляющие содержание жизни, названы мною одной «тройной задачей». Они, действительно, имеют единство, – единство уровня воды в трех сообщающихся сосудах. Кто не наблюдал, как эти вопросы сцеплены, вкраплены друг в друга, как один переливается ими всеми, а все – одним? Но для нас они иногда бывают разделены временем. Нам кажется, что один из трех выступает вперед, и наше внимание обращается главным образом на него. Тогда и внимание Соблазнителя, умного духа небытия, обращается в ту же сторону, и как раз на этом поле происходят самые жаркие битвы.
Я потому останавливаюсь так долго на общей, примитивной, схеме «религиозного сознания», что без нее будет менее понятно последующее. Эта схема так первична и внеспорна, что в ней вряд ли и с Бердяевым у нас будет разногласие.
Одинаково мы видим и «природу» зла. Правда, Бердяев говорит о «сатанинских идеях» и тут ошибается: «сатана», дух небытия, никаких идей не имеет. Злое начало потому и злое, что чисто разрушительное, не могущее ничего ни создать, ни построить. Его работа – искажение, искривление, порча уже созданного, а главные орудия – маска и зеркало. Он любит маску, зная ее неотразимость. Зеркалом пользуется, чтобы нашу же идею показать нам в обратном, перевернутом, виде и заставить нас от нее отречься. Эти «маски, подмены» Бердяев прекрасно видит. Видит и религиозную, или «обратно-религиозную», сущность интернационало-большевизма, ныне царствующего в России: «Интернационализм, – говорит он, – есть безобразная карикатура, изолгание вселенского духа, лживое подобие…».
Положим, как не увидеть, когда и самому обыкновенному, среднему человеческому сознанию это слишком ясно. Русский «коммунизм» до грубости резко объявил себя именно религией; коммунистическая партия играет роль церкви, до мелочей повторяя церковь христианскую, в обратном виде, конечно. Ни песчинки нового, – только переверт; все положительное заменено отрицательным: свобода – рабством, созиданье – разрушеньем, жизнь – смертью. Даже не математика, даже не арифметика – автоматизм.
Если чему удивляться, так разве тому, что эта «сатанократия», и даже вид людей, руками которых она делается, опустошенных до мертвое™ автоматов, – еще не всех заставили содрогнуться. А видя умиранье себе подобного – и зверь дрожит, начиная понимать смерть.
Бердяев – понял, но… Бердяев не выдержал: соблазнился о сатанократии. Не ею, а именно о ней. Соблазниться о чем-нибудь – на религиозном языке значит ослепнуть, заворожиться так, чтобы уж во всем и везде видеть только предмет соблазна.
«Чтобы правильно оценить какую бы то ни было идею, – говорит Бердяев, – надо ее брать в крайних точках», и немедленно начинает поиски «крайних точек» идей равенства, демократии, свободы, революции и т. д.
Будем говорить начистоту. Бердяев это делает с целью доказать, что все идеи, касающиеся человеческой общности (социальности) и имеющие главной базой свободу, все они, в крайней точке своего развития, – упираются в большевизм.
Бердяев не первый и не последний. Много таких же, как он, «соблазненных», оглушенных ударом по России, старающиеся доказать – иным методом, в иной плоскости, – но то же самое.
Впрочем, и Бердяев, как ни странно, теряет свою основную точку зрения, чуть только подходит к общественным вопросам, спускается к реальности. Религиозное сознание его гаснет; остается одна религиозная терминология.
О глубокой причине такой потери при оценке известных идей и явлений я скажу ниже; пока замечу лишь, что потеря сказывается даже в мелочах: Бердяев не устает утверждать качество преимущественно перед количеством, тогда как для религиозного сознания оба понятия равноценны. Не требует ли «гармония» (истина) и качества, и количества? Но она требует и меры.
Бердяев – меры не знает.
II
Книга начинается с определения идеи «революции» (идеи, или самих, доныне бывших, революций – трудно понять в смешении; но и само смешение характерно).
«Революция никогда не была и никогда не может быть религиозной, – говорит Бердяев. – Революция всякая революция, по природе своей антирелигиозна, и низки все религиозные ее оправдания». «На всякой революции лежит печать богоотставленности и проклятия…» «Революционизм есть утверждение смерти и тления вместо вечной жизни». «Революция не духовна по своей природе. Революция статична. Русская революция есть тяжелая расплата за грехи…». Чьи же?
Ответ очень определенный, и грешные – уж не в одной революции, а вообще в гибели России – перечислены с большим тщанием:
«Близоруко и несправедливо винить во всем большевиков». Виновные – это «народники, социалисты, анархисты, толстовцы, славянофилы, теократы, империалисты и др.». (Кстати, кто эти «др.»? Тут уж все русское сознание, целиком.)
И тяжеле всех виноваты – «вы, умеренные русские социалисты и радикалы всех оттенков, русские просветители, происходящие от Белинского, от русских критиков, от русских народников…». «Это вы низвергли Россию в темную бездну», вы, «вначале выступившие с невинными лозунгами народолюбцев, а потом превратившиеся в разъяренных зверей, и злодеяния вашего не простят вам грядущие поколения русского народа. Большевики лишь сделали последний вывод из вашего долгого пути, показали наглядно, к гему ведут все ваши идеи».
Отчетливее нельзя сказать. Не ясно ли, чем окажутся «все эти идеи» при дальнейшем разборе и как разбор будет производиться?
Не с религиозной точки зрения, во всяком случае. Для религиозного сознания такие хулы – грех (не сужу, простимый ли). Но и для всякого человеческого сознания неприемлемо такое огульное отрицание духовной жизни России, даже не в России только – духовной жизни человечества в истории, его порывов к свободе и совместности – к Царству Божьему. Не сам ли Бердяев называл раньше этот порыв «святая святых истории?» А в центре всех «идей», которые он ныне втаптывает в грязь большевизма, идей пусть малоосознанных, доступных соблазну искажения, лежит тот же порыв. Да, совершенное Царство Божие мыслится лишь в бытии, а не в жизни, где нет совершенной свободы и совершенной любви. Но Бердяев забыл, что жизнь должна творить образы и подобия Царства Божия, все более и более приближающиеся к совершенству, и что свято усилие дать каждому моменту его maximum свободы и любви.
Кажется, свободы-то Бердяев больше всего и боится. Маска свободы, которую он увидел, соблазняет его. Ему уже думается, что всякая человеческая свобода на земле – только маска, а под ней – темное лицо…
Но что же такое, однако, «все эти идеи» – революции, свободы, равенства, демократии, – не по Бердяеву, не для соблазненных, а для религиозного сознания?
Начнем и мы с революции.
В истинном значении слова, революцией следует называть не то, что мы обыкновенно называем, но революционный момент. В нем (т. е. именно в «революции») Божий дух свободы соединяется на миг с земною плотью. Говорю на «миг», но и миг – измеренье времени, а революция, в религиозном понятии, этого измеренья не имеет: она один из прорывов Вневременного во Временное. Личность знает эти прорывы в созерцаньи и в любви; общность человеческая – в свободе. Дух свободы такой же Божий, как и дух любви.
Революция не имеет дленья (la duree, по Бергсону), и когда мы говорим о «революции» – мы говорим, в сущности, о временах, окружающих этот миг; о времени «послереволюционном», о революционных «эпохах»… Отсюда и споры, когда именно, какая революция кончилась. Споры неразрешимые, ибо революция есть реальное, но неуследимое мгновенье.
Конечно, мы не можем, находясь во времени, мыслить иначе, как условно. И если я указываю на революцию как на момент «прорыва» – то лишь для того, чтобы раз навсегда отстранить от нее упреки, подобные бердяевским. Да, революция не «духовна», но потому, что она, в высшей точке своей, «духовно-телесна». Да, она и не «динамична» в обыкновенном понятии, но потому, что она – взлет, крайняя динамика.
Я отнюдь не отрицаю факта, что послереволюционное время всегда было ужасно; я соглашаюсь с Бердяевым: конкретный смрад русских послереволюционных годов превзошел все, что мы знаем о таких годах в истории. Я соглашаюсь далее, что в этом смраде повинны мы все, не одинаково – но равно, каждый в меру самого себя. И начав считать чужие вины (по-моему – практичнее заниматься своей), мы, пожалуй, найдем, что на Бердяеве лежит вина куда тяжелее, чем на «свободолюбцах», «народолюбцах», «русских просветителях, радикалах, критиках», на всей, им уничтожаемой, русской интеллигенции. Вина, всегда, – по степени сознания. Если степень сознания у русской интеллигенции была ниже, чем у него, Бердяева (а он сам это говорит), то не могу ли я ему напомнить слова, очень к нему, в данном случае, относящиеся: «Кто не видит, тот не имеет греха; а так как вы говорите, что видите, то грех остается на вас».
Мне стоит больших усилий высвободить ясное положение из обличительного бердяевского многословия: откровенно сознаюсь, что постоянно в нем вязну. Резюмируем, однако: злая воля русской «безблагодатной» интеллигенции стремилась к революции – для революции, к революции – религии, и эта революция погубила Россию. Так утверждает Бердяев.
Но я утверждаю, что революционный момент (настоящая «революция»), при всей полноте, никогда не бывает самодовлеющим. Революция самодовлеющая, «революция для революции», «революция – религия» – есть в лучшем случае абсурд, в худшем – безумие, так же как «свобода: и свобода – лишь от чего-нибудь, для чего-нибудь.
Революция, действительно, есть «окончание старой жизни», но окончание для начала новой. Создает ли революция новую жизнь? Нет, ибо новая жизнь, опять не совершенная, строится во времени, а революция не имеет дления. Но для создания новой жизни революция есть начальное условие – как бы раскрытие дверей в эту жизнь. Лучшую или худшую – другой вопрос. Лучшую или худшую – это зависит уж не от революции, а от строителей, т. е. от людей послереволюционного времени; главным образом от их осознания пережитого момента и сознания громадной опасности периода, непосредственно за революцией следующего.