Текст книги "Мечты и кошмар"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц)
БАРЫШНИ-СОДЕРЖАНКИ
Совдепский негатив Зинаиды Гиппиус
Не так давно. Года полтора тому назад. Лето. Петербург… Нет, Петроград. Нет, и не то, и не другое. Дикое место, развалины большого города. Даже не вполне развалины, каменные Дома еще стоят. Только у них глаза слепые. А между каменными грудами – груды мусора (где были деревянные).
Тротуары выворочены. Мостовая тоже. Посередине большой улицы – длинный черный провал. В эти провалы можно заглядывать. Там темно, и куда-то уходит подземелье.
(Если большевики решат строить «метро» – то, может, эти провалы пригодятся.)
По мусору, пыли и всяким другим вещам, пробираемся к площади соборной, что около Литейной.
Впрочем, Литейного проспекта нет. Есть Володарский. Это тот лодзинский портной, который был начальником всей русской печати. Это он ее, с большими криками и проклятиями, прекратил.
Год тому назад его убил рабочий на улице, очень счастливо убежавший. В самую Троицу, в проливной дождь, этого самого портного с великими почестями хоронили, предварительно выставив его на сколько-то ночей под военным почетным караулом в Таврическом дворце.
Впрочем, Таврического дворца тоже нет. Есть Урицкий. Это американский эмигрант-закройщик, который регистрировал разогнанное Учр. собрание, а потом стал во главе всероссийского сыска, принимал просителей во дворце на Сенатской площади (тоже нет, тоже Урицкая) и так буйствовал, что вскоре и его убил – студент.
Тоже хоронили там же с теми же почестями.
Церемония так долго длилась, что почетные караульщики забегали в соседние дома отдохнуть.
Пришли и к нам два матроса. Обыкновенные, с фальшивым локоном из-под заношенной фуражки. Один – с медальоном на декольте.
Чего вы?
Извиняемся. Уф, устали! Которого это уж мертвого жида туда-сюда таскаем.
(Это не я говорю, это так матросы сказали.)
Но я все отвлекаюсь. Вот мы и пробираемся в летний день по стогнам бывшего города, от бывшего Таврического дворца к бывшему Литейному.
По площади хорошо идти, мягко. За собором выросла травка, да такая серьезная – нога шурчит. И даже беленькие цветочки. Птиц недостает (съели их или сами подохли?), а если б еще птички – совсем бы рай. Когда-то здесь шумел «злой город», – ведь это центр бывшей столицы, – а теперь, чем не идиллия?
На углу, помню, вот был грохот! Теперь тишина. Не только не едет никто (на чем бы?), даже прохожих нет.
В большом каменном доме на углу, внизу, вместо лавок то дыры, то доски. Но мы знаем: если свернуть налево – будет дверца, а за дверцей «кафэ». Честное слово, кафэ, и прилавок, и что-то лежит на тарелке, и если дать ленту керенок (еще были тогда), то что-то можно взять.
Мы вошли. Сели за столик. (Там и столики.) Нам позволили взять черное в стакане без блюдечка. И еще серое твердое, объеденное мухами, которых тут было видимо-невидимо.
Сидели разные люди, рваных не замечалось, а так как больше военных – то больше нарядных. И две – три барышни.
Барышня-продавщица, с крепированными волосами, тоже подсаживалась к столикам. Все «кафэ» было в пятачок, все и сидели как бы вместе.
Самый нарядный – все-таки матрос. Опять в фальшивых локонах, на руках золотые браслеты, а лицо ничего себе, курносое, лениво-доброе.
Но вдруг этот нарядный кавалер вскочил, точно его укусило, схватил одну из барышен за руку, пониже плеча, заревел: «Пойдем» (еще что-то прибавил) и кинулся к двери. Тащимая барышня звука не издала, неловко подхватила свободной рукой какой-то портфелишко (служащая, видно) – и оба они с необычайной быстротой скрылись.
Оставшаяся компания некоторое время молчала. А потом барышня-продавщица, обращаясь к единственному гостю в пиджаке и как бы продолжая старый разговор, произнесла:
– Вот, вы все – нельзя, да нельзя, осуждаете. А ведь это мУченицы, право. Ну жива, ну сыта, да ведь чего стоит этот кусок. Видели?
Пиджачник вздернул плечами.
– Тем более. Поменьше кусок, да побольше покоя. И чище. Вся вспыхнула другая барышня, рядом, в белой шляпчонке, остроносенькая, тоже с какими-то бумажками, – служащая. И так быстро заговорила, что сама все время перескакивала.
– Поменьше? Поменьше? Это кусок, жалованье наше? Это ноги протянуть, эти тысячи. И пусть самой, а если у кого старики, вот как у меня? Их что ли продавать? А вы – чище. Чистоты какой-то захотели. Как не совестно. Да я, да мы, да вы…
Она захлебнулась и остановилась. Худой человек в солдатской форме, но довольно потертой, сказал:
– Конечно, что тут. При подобной нужде на все пойдешь. Это очень натурально, что барышни идут на содержание, другого выхода нет. Только одно странно: почему самые воспитанные идут именно к таким, как вот этот… Федотов что ли. Сами же говорите, – что оне – мученицы. Что вот эдакий – он ей свой кусок выколотит…
Человек в пиджаке подозрительно взглянул на говорившего.
Вы не из бывших ли офицеров? Мне, впрочем, нет дела. Я к тому, что это уж, это-то можно понять, и ничего странного нет.
Конечно, это ясно, – подхватила продавщица. Если вы сознательный человек – тем более поймете. К вам, например, нет смысла идти на содержание, у вас, вон, и у самого сапоги драные. Смысл имеет идти к тому, у кого есть. Не всякой повезет на такого, кто повыше, из интеллигентных… Ну, вы понимаете. Они уже заняты. А другие, у кого есть, – кто же? Вот главные, балфлотчики. И они не злые, в сущности, даже щедрые, подчас; и они не выбирают очень, им, главное, чтоб была настоящая барышня. На это, они, действительно, смотрят. Если институтка, из бывших дворянок или, того лучше, из бывших графинь, – вот это-то им и лестно. Федотов, например, Ниночке П-ной, под щедрую руку – и шоколаду, и сапоги высокие, и того, и сего; но уж, действительно, – бьет ее чем возможно, чуть не каждый вечер. И хвастается еще. Ему опять-таки льстит: барышня, самая нежная, графиня, – и в полной его власти. Она боится его ужас как, и безответная, ну а это-то ему, понимаете, и сладко.
Молоденький мальчишка, в новой солдатской тужурке, бледный, с бледными и наглыми глазами, сказал, рисуясь:
– Психологический факт. Революционное время. Воспитание женщин при старом режиме делало из женщины вещь во всех отношениях.
Военный, с дырами на сапогах, удивленно и опасливо поднял глаза. Остроносенькая барышня только вздохнула, но смелая продавщица презрительно фыркнула.
– Вы, тоже! Вещь во всех отношениях! О старом что ли режиме мы разговариваем. Нет, – обратилась она снова к прежнему человеку в пиджаке, – вот вы мне скажите-ка еще, осудите-ка Ниночку или других там! Мы ведь ни одну не знаем, и Федотов не один. Все так. И я говорю – пусть. Пусть, которая только может, идет и на содержание-Мальчишка взвизгнул:
– Это что за слово? Что значит, на содержание? Если я беру себе в гражданские жены бывшую буржуйку и желаю привести ее к усвоению революции – я этого не смею? Это содержание называется? Это контрреволюция называется!
Тут мы помертвели. Ведь этот мальчишка мог быть с Гороховой. Ведь каждый может быть с Гороховой. Что за безумная дура эта барышня-продавщица! Нашла кого для разговора! Конец ее «кафэ», да и нас сейчас всех запрут! Уходить уже поздно.
К великому нашему изумлению барышня-продавщица вдруг громко расхохоталась. Даже как-то неестественно громко. И положила руку на плечо мальчишки.
– Да бросьте дурить! – сказала она совсем другим тоном. – Точно в словах дело. И точно вы сами не говорили мне Вчера, что Федотов, в общем, довольно несознательный тип!
Мы, не сговариваясь, поднялись и пошли к выходу. Старались не спешить. За нами выюркнула остроносенькая барышня, потом грустный, обтрепанный военный, потом и человек в пиджаке. Каждый выходил отдельно и, выйдя, сразу пропадал, тоже отдельно. Даже странно, как это они так быстро исчезали на пустынной, светлой улице.
Мальчишка с бледными и наглыми глазами не вышел. Он остался с барышней-продавщицей. Он был наряден, хотя и не так наряден, как Федотов. Но ведь и продавщица, хотя и настоящая, барышня, вряд ли была графиней.
АНТИСЕМИТИЗМ?
Так важно все, сейчас происходящее в России. Столько яркого и значительного привозят нам оттуда спасающиеся. Но эмигранты глухи. Они заняты безумием личных препирательств. И хочется молчать, не входить в эти свары, переждать эту волну, может быть, она пройдет.
Мне не пришло бы в голову отвечать и на статью г. Шаха («Поел. Новости»), хотя она направлена почти прямо против меня, если бы вопрос, затронутый автором, не имел в наши дни такой жгучей злободневности.
Это – вопрос еврейский.
Г. Шах берет его в самой поверхностной, внешней постановке, чисто жизненно, – так возьму его и я. Цитируя места из моего «Дневника» с упоминанием о евреях (и даже те, где упоминается не о евреях, а о латышах и литовцах), г. Шах как будто спрашивает, во-первых: уж не антисемиты ли интеллигенты, недавно покинувшие Совдепию, вкупе с теми, кто там остался?
И во-вторых: есть ли сейчас в России, в широкой массе, антисемитизм?
Второй вопрос, конечно, серьезнее. Я постараюсь ответить на оба. Я знаю, что многие боятся всякого касанья к этой теме. Попробуйте, говорят, только произнести слово «еврей». Тотчас вас заподозрят в антисемитизме. Я знаю, что заподозревать всех во всем – сейчас главное занятие эмигрантов. Но это явление – глубоко ненормально, и было бы унизительно с ним считаться.
Нормально ли, в самом деле, подозревать русскую интеллигенцию в антисемитизме? В здравой памяти на это способен разве крайний невежда. С равным основанием можно бы упрекнуть эту несчастную интеллигенцию… ну хоть в шовинизме что ли. Нет, если есть какая-нибудь точка «святости» в душе русского интеллигента – она тут, в его кристально-честном отношении к евреям. И эту честность и чистоту не запятнает ничья клевета: ни большевика, ни партийного эмигранта, ни самого подозрительного из евреев.
Так было, и это было неизменно, а теперь… теперь к этому прибавилось еще нечто новое: ощущение в полноте и внешнего нашего равенства с евреями, одинаковости нашей в несчастии. Кто по сей день не отделался от старых, в кожу въевшихся, дореволюционных пошибов и взглядов: «угнетенная нация… погромы…» и т. д. – тот прежде всего безнадежен в смысле непонимания революции, считай он себя «левым» или «правым» – безразлично. Мы и евреи – не одинаково ли угнетенный народ? И не наш ли это общий, – ленинский, всероссийский, – погром?
Люди глубокие, современные евреи-антибольшевики – давно морщатся от этих застарелых «защит». Пора их бросить. Линия разделения – другая. Избиваемые русские, избиваемые евреи – по одной ее стороне, и одно. Избивающие русские, избивающие евреи – по другой, и тоже одно.
Если я, мы и все интеллигенты, жившие с нами в Совдепии, уехавшие оттуда и там оставшиеся, принадлежим, действительно, к интеллигенции, – ответ на первый вопрос г. Шаха ясен. Кто не может быть антисемитом, тот никогда не сможет им и «сделаться», а при данных обстоятельствах еще менее, чем когда-либо.
Но вот второй вопрос, очень важный, касающийся не сознательных слоев России, а ее толщи: есть ли сейчас антисемитизм в народе, в городских и деревенских низах? Каково положение данного момента?
Ограничив себя заранее: во-1-х, моим личным опытом, личными наблюдениями вплоть до 20-го года, во-2-х, всеми сведениями, получаемыми мною от позднейших российских выходцев, – я отвечаю следующее: антисемитизма нет. Видимость его есть.
Антисемитизма нет.
В русском народе, в самой его стихии, очень мало склонности к национальной вражде вообще, – к антисемитизму в частности. Никогда не было его не только в Великороссии (это еще можно объяснить тем, что население центральных губерний редко сталкивалось с евреями), но не было его и на юге. Кто знает довоенную Украину, тот может засвидетельствовать, что христианское и еврейское население сожительствовали там очень мирно.
Не было антисемитизма и в войсках, среди солдат, т. е. тех же крестьян, собранных со всех концов России. Ни тени не было его в первые времена большевизма. Когда комиссары говорили на митингах в эти медовые месяцы народного увлечения «миром, хлебом и свободой», говорили подчас, как Володарский, например, с сильнейшим еврейским акцентом – никому в голову не приходило удивляться, хотя бы отметить, что говорит еврей. Кричали только: правильно! Верно!
Да, тогда не было антисемитизма, как нет и теперь. Но тогда не было и «видимости» его. Что же такое эта «видимость»? И откуда она?
Насколько я, глядя очень пристально, могу проследить, – зарождение и рост ненависти к коммуне совпадают во времени и с началом этой «видимости» антисемитизма. Около главной линии ненависти стала завиваться и эта, призрачная.
Чем объяснима она?
О, только не тем глупым вздором, жалкой и тупой клеветой, что создана русскими «остатками», обломками, пылью растертого самодержавия; «все или громадное большинство комиссаров – евреи».
Я совершенно определенно утверждаю: если взять процентное отношение, если включить немцев, латышей, то и тогда мы получим громадное большинство – русских комиссаров-коммунистов.
Такова общая статистика. Она – факт. Но вот рядом другой, чисто жизненный: из комиссаров-коммунистов действующих, начальствующих, тех, кто «на виду», тех, с кем чаще всего приходится сталкиваться городской и деревенской демократии, – из них, в самом деле, большинство евреев.
Это очень естественно. Крепкий, стойкий народ; одаренный чудесной энергией, носящий в крови память долгого угнетения – сравним ли его с расхлябанным русаком, да еще царем «воспитанным»? Этому хватит порыва на «раззудись рука», но выдержки нет.
Большевики напрасно пытались поставить комиссаров «на виду» именно из русских. Инородцы оказывались надежнее, – фанатичнее, работоспособнее. Латыш Петере и поляк Дзержинский известны. С ними, из евреев, конечно, можно только сравнить Троцкого и Зиновьева. Латышей и поляков довольно на «видных» местах, и если евреев больше – то потому, что их вообще больше. И вот, каждодневно сталкиваясь с ненавистной коммуной в лице ее видных представителей, нерассуждаю-щий житель Совдепии (не порассуждаешь, когда шкура ободрана!) создает по ассоциации какой-то крайне поверхностный «антисемитизм». Он выражается бессильной глухой бранью – против комиссаров… которых, однако, обзывают не более часто «жидами», чем «сатанами», а Ленина «татарином».
Повторяю: есть подлинный антикоммунизм и антикомиссарство. Нет подлинного антиеврейства, как никогда его не было.
Мне приходилось сталкиваться с опасениями какого-то грандиозного еврейского погрома, будто бы назревающего. Что за вздор! Вероятен другой, – погром коммунистический.
Он вероятен и тем делается вероятнее, чем дольше сидят большевики. Но и при этом ужасном случае (всякий погром ужасен) нам придется оставить наш особливый страх за евреев. Погибнет, конечно, много невинных, но без различия национальностей. Погибнут виновные, т. е. комиссары. Если мы вспомним теперь нашу общую статистику, то убедимся, что евреев все-таки погибнет гораздо менее, чем русских. Линия разделяющая как наметилась, шла, так и пойдет: не по признаку национальности, а по степени участия в большевистском деле.
Вот это надо же наконец понять и принять: наше действительное равенство с евреями. Виновный одинаково виновен, будь он еврей или не еврей. Невинный одинаково невинен, будь он еврей или не еврей.
Русский народ это понимает. И он глубоко прав.
Мне могут, однако, сказать: если так мало склонности в русской стихии к антисемитизму, – откуда же погромы? И даже теперь, в последнее время… На юге доказаны случаи, когда в местности, освобожденной от большевиков, начинался разгром еврейского населения. Откуда это?
Да оттуда же, откуда при царе. Если не полностью от той же причины, то частью – наверно. Вспомним, как мы объясняли себе погромы при царе. Не видели ли мы их направления сверху? В русском народе есть одно свойство, которое надо признать: это его необыкновенная чувствительность к влияниям сверху. Не случайна пословица: «каков поп, таков и приход» (по-европейски, казалось бы, напротив: каков приход – таков и поп). Погром при самодержавии был следствием антисемитизма наверху. Погром сегодняшний – так же может быть лишь следствием присутствия антисемитизма наверху, у начальников, вождей, правителей. По нынешним временам лишь бледной тени его там достаточно или даже нейтральности, не ярко выраженного противопогромного направления. Кроме того… что мы знаем? Какие из этих погромов были действительно еврейские и какие смешанные, т. е. просто дико разнузданные грабежи тех, кто под руку попал? Народ давно обезумел от крови, тяготы и голода. Сам знает, что обезумел. Были в этом месте евреи, – убиты, разграблены евреи. Например, банды, оперирующие на юге: главари их не имеют старорежимной окраски (только одну грабительскую). Однако и там «погромы»: там уж явно евреи громятся, лишь как «попавшиеся под руку».
Народ, однако, начинает опоминаться от своего безумия. И уж, конечно, если он на глубинах этого безумия не был антисемитом, – он не приобретет, воскреснув, несвойственной ему ненависти к евреям. А какое бы правительство ни образовалось в России после падения нынешнего, насильного и развратного, оно будет (условие его существования) равняться по народу и, следовательно, никак не будет антисемитичным.
Есть у меня еще одно основание утверждать, что близкое возрождение народа будет подлинным и, между прочим, свободным от всякой национальной ненависти. Это основание – характер нынешнего русского религиозного движения. Не многим известно, что в русской церкви произошел раскол, своего рода революция, и что мы присутствуем при начале реформации. Однако это факт. Эта тема слишком важная, о ней следует поговорить отдельно. Здесь я скажу лишь, что новое народное революционно-религиозное движение столь же опасно для большевиков и для монархистов, сколь благотворно для русского народа и благодетельно для евреев: оно несет просвещенный мир, а не национальную вражду.
Итак, резюмирую мои утверждения, основанные на опыте и разуме почти всех, Россию недавно покинувших и от нее не оторвавшихся. Всех, принадлежащих к русской «партии беспартийных», с ее очень ясной политической программой и не менее ясной тактикой (как-никак – я думаю, что именно эта партия в России самая широкая сейчас, а в будущем самая «могущественная»).
По отношению к вопросу еврейскому мы утверждаем: в народной России в данное время нет антисемитизма, как не было его никогда. Данная «видимость» антисемитизма узка, бледна, поверхностна и ни в каком случае не может породить еврейских погромов после падения большевиков, сколько бы они ни сидели. Задержка этого падения может лишь дать коммунистический разгром, и в очень нежелательных размерах.
Наконец: подозревать интеллигентов, бежавших из России и оставшихся в России, в том, что они «антисемиты» – можно лишь при наличии или невежества, или недомыслия. Впрочем, факт таких и подобных взаимоподозрений, широко практикующийся среди нашей несчастной эмиграции, может быть, также объясним тяжелым ее нравственным состоянием. Русские беженцы растеряны, озлоблены, ожесточены. Они, как «сумасшедшие нищие», заслуживали бы даже снисхождения, если б… если б мы не знали, что есть другие, до какого ужаса подлинные «сумасшедшие нищие», – интеллигенты в Совдепии, не по-эмигрантски страдающие – и все-таки сохранившие в душе искру человеческую. Они не подозревают друг друга, как эмигранты, ни в людоедстве, ни в жидоедстве, ни в монархизме, ни… в чем еще? Они даже и на эмигрантов – до сих пор! – смотрят оттуда с надеждой и верой. Пусть бы они и не знали подольше о делах эмигрантских. Авось, мы здесь успеем одуматься; сдержать себя, вспомнить все-таки о них, оставшихся, – и о России.
КУБОК СМЕРТИ
…Страданьями была упитана она,
Томилась долго и безмолвно;
И грозный час настал – теперь она полна,
Как кубок смерти, яда полный.
Лермонтов
Летом 19 года в моем петербургском дневнике есть такая отметка:
«…Читаю «Юдоль» Лескова. Это о голоде в средней России в 1840 году. Не мы ли это, эти крепостные помещиков Орловской губернии? Не так же ли и мы обречены умирать, прикрепленные к месту? Только помещики выдавали дворовым по три фунта хлеба в день… Три фунта! Даже не верится. А крестьянская «Юдоль» – смерть продолжалась всего 10 месяцев. Годы длится наша…» [25]25
Не имея здесь под рукой русского текста «Дневника» – цитирую по переводу, приблизительно.
[Закрыть].
Параллель всегородского русского вымирания, голода 18– 19–20—21 гг. и голода средней полосы России 1840 года можно провести дальше – до мельчайших подробностей. Так же ели только помещики, повелители крепостного населения (коммунисты); так же выдавали они паек только дворовым (комиссарским приближенным и телохранителям); так же умирали фактически брошенные на произвол судьбы крепостные рабы. Небольшая разница: помещики не практиковали террора над издыхающими рабами, более добрые и предусмотрительные даже пытались организовать у себя кое-какую помощь и – не ловили убегающих, смотрели сквозь пальцы. Разница пропорциональная – все население всех русских городов XX века и скудное население нескольких губерний в сороковых годах, а также различность времени продолжения – это у меня уже указано.
Даже в бытовых подробностях – какое странное совпадение! Две девочки побольше заманили в избу мальчика поменьше, зарезали его и хотели зажарить и съесть. Только не сумели, в печку не влезал. Это в сороковых годах. Всем памятен подтвержденный случай в Москве в 20 году: два мальчика побольше убили своего младшего товарища, жарили мясо на лучинках и ели, закапывая недоеденное в землю. «Сначала ничего, а потом стало дурно пахнуть», – откровенно объясняли они впоследствии.
Таких маленьких примеров сколько угодно. И если, по Лескову, во время голода 40 г. люди дошли до пожирания вещей самых невероятных и до какого-то странного озверения, – то в двадцатых годах нового века новые рабы – не на наших ли глазах дрались в Петербурге, на Николаевской улице с собаками, вырывая у них (и друг у друга) кишки павшей лошади?
Так длилось, длилось… Умирали в терзаниях голода миллионы (куда старым 40-м годам!) – но еще единицы миллионов. Сейчас, в данную минуту, в половине 21 года, эта цифра сразу возросла; сейчас будут умирать, умирают, не единицы, а десятки миллионов. Известия о «голоде в России» не дают нам никакого «нового» бедствия: это все то же, знакомое, испытанное, «издыханье рабов», разница между 18–19 гг. и нынешним 21 годом – только количественная: единицы миллионов – десятки миллионов.
Пусть не удивляются моему «спокойному» тону. Кто пережил в России момент «исполнения» большевизма, те знают и знали, что за этой чертой уже никакие качественные изменения в России, при большевиках, невозможны. Это тоже отмечено в моем дневнике: «…перчатка вывернута на изнанку. Куда же дальше? Теперь предстоят лишь количественные перемены: больше смертей, меньше хлеба… При помощи математики можно, пожалуй, и высчитать цифры на 10 лет вперед, особенно зная прогрессию их возрастания…».
Ввиду всего этого 25 миллионов умирающих не могут поразить нашего воображения. Не в нынешнем, так в будущем году умирали бы эти 25 миллионов. Это не случайность, а железный закон причинности, – математика.
Мой друг (не так давно вырвавшийся из Совдепии) пишет мне, что никогда не жалел, а вот теперь жалеет, что он ученый, а не писатель: «Надо же кричать, вопить на всю Европу, на весь мир! Надо же, чтобы человечество опомнилось…».
Годы мы кричали и вопили, указывая на единицы гибнущих миллионов (притом еще в числе этих миллионов был цвет всей русской культуры). Мы предрекали и нынешние десятки миллионов и указывали на каждый пропущенный день как на безмерно увеличивающий трудность помощи. Бог ли покарал все человечество глухотой; наши ли голоса были слабы – не знаю; знаю только, что мы кричали во всю силу голоса и громче кричать не можем, хотя бы не 25, а 125 миллионов завтра стало умирать в России.
Чего мы достигли нашими криками и убеждениями, нашими призывами прислушаться к стонам умирающих? Все малые, новоявленные «державки» бросились мириться с большевиками, первопричиной всех смертей, а большая Англия с ними даже подружилась и беззаветно им помогает. Как раз на этих днях торговая английская делегация выехала к большевикам (и на «советских» обедах будет удивляться: какой вздор несли эти эмигранты о голоде! В России очень недурно едят!). Нет европейского центра, где бы не копошились расползшиеся большевики, легально или полулегально не работали, не издавали свою ядовитую рептилию.
Вот результаты нашего обращения к Европе. Не только нашего, писательского – отнюдь! нет, всех нас русских разумных людей. Это не заставит нас, конечно, молчать: если мы замолчим – камни завопят. Лишь некоторые из нас, самые слабые, помешались: стали вопить, что не хотят, чтобы России кто-нибудь помог, что не надо помогать подняться упавшему больному, – пусть он сам поднимается и справляется, как может (а не сможет, сдохнет, туда ему и дорога?). Это, конечно, помешательство, уже по тому одному, что никто помощи не предлагал, и нельзя в нормальном состоянии отбояриваться, крича, оттого, чего тебе никто и не думает давать.
Но оставим это. Вернемся к моменту. Разумно, с горьким спокойствием взглянем на него. Дело идет о паллиативе, т. е. о сегодняшнем накормлении 25-ти миллионов русских крестьян, Так» чтобы в нынешнем году не все эти 25 миллионов умерли. Какие мыслятся тут реальные возможности?
Допустим, что так называемое «культурное» человечество, Не слышавшее стонов пяти – шести миллионишек, услыхало Рев Двадцатипятимиллионный. Допустим, – ибо «количество» – еще единственное, что может ныне произвести впечатление (хотя кто его знает, какое количество). Предположим, что Европа и Америка пожелают помочь, захотят подкормить этих беспокойных русских. Как они это сделают? Как, с чего начнут? Благотворительные общества, организации? Будем же реальны. «Руль» совершенно правильно отмечает, что при таких размерах бедствия странно и говорить о благотворительности, помощь возможна только самая широкая, государственная.
Допустим даже и это, хотя мы тут сразу входим в область абсурда; большевистских «гарантий», которых они не могут дать, просто-таки физически не могут, по законам природы не могут, – зачем и ломать дураков, требовать «гарантий»? Но перешагнем и через этот основной абсурд. Представим себе, что в Россию с севера и с юга потянулись корабли с хлебом под разноцветными флагами. Вот они в Петербурге, в Одессе, в Севастополе, в Новороссийске… Допустим, что американцы сами разгрузили хлеб и… что же дальше? Как, под чьей охраной, повезут его к месту делегированные американцы, повезут за тысячу верст голодающим – сквозь строй таких же голодающих? Под охраной голодных и давно безумных грабителей-красноармейцев? Не будут ли эти последние ждать, чтобы по дороге хлеб отбили многочисленные «зеленые», всевозможные «банды», которые, слава Богу, зевать не станут, самим жрать нечего? С какими это большевистскими «гарантиями» в руках надеются американцы и другие просвещенные европейцы благополучно довезти свой хлеб до намеченных ртов, мимо красных, зеленых и всех прочих?
Наконец, вот последнее. Сузимся до самой узкой конкретности. На чем, как повезут эти миллионы пудов тысячи верст? Где вагоны? Где паровозы? Где топливо? Где рельсы? Ежели обозами – где лошади? Привезти и лошадей – их съедят по дороге вместе с хлебом…
Нет, бесцельно скакать через абсурды: все равно, через все не перескочишь. Бесполезно бороться со следствиями, оставляя причину. Безумный нечеловеческий труд – помощь сегодня России. Тяжесть этого труда Европа и Америка создали сами. На свою голову. На свою – потому что ведь все равно они понесут его. Если отступят и теперь, как отступили тогда, когда могли оказать помощь в тысячу раз легче и осмысленнее – все равно: им придется поднять этот груз, когда тяжесть еще удесятерится, работа еще по видимости обессмыслится.
Не проймет их смрад от 25 миллионов покойников – захватит через несколько времени от ста миллионов. Это расчет безошибочный. И я склоняюсь к мысли, что, пожалуй, до последнего ужаса и позора человечество XX века себя не доведет; начнет свою тяжкую, трудную работу помощи теперь же, вступит в борьбу со смрадом теперешним, не дожидаясь стомиллионного.
На всякое праведное человеческое усилие, даже с точки зрения разума, абсурдное – история умеет отвечать неожиданностью, непредвиденностью, как бы чудом. Пусть же идут помогать России; пусть идут в шорох, не видя первопричины, видя только море людей, умирающих от голода; пусть не слышат, не понимают наших слов, не верят нашим крикам; но пусть идут.
Мы давно знали, что
Сказать – не поверят…
Кричать – не поймут…
Но разве мы не чувствуем теперь все, помимо разума, упованием нашим,
Что близится черед,
Свершается суд…?