355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зигмунд Скуинь » Кровать с золотой ножкой » Текст книги (страница 6)
Кровать с золотой ножкой
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:45

Текст книги "Кровать с золотой ножкой"


Автор книги: Зигмунд Скуинь



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)

После того как сгорели «Вэягалы» и убили Якаба Эрнеста, Паулис перестал во сне разговаривать. Вовсе не потому, что в риге сон был крепче. Просто теперь Паулис во сне потихоньку плакал, а поутру, как всегда, вставал бодрый, веселый и во всем остальном был тот же прежний Паулис. Те годы так или иначе сказались и на других детях. Любимчик матери шестилетний Атис и вечно задумчивый Эгон в продолжение всего лета хоронили мертвецов. Такая была у них игра – то там, то здесь рыли могилы, а потом их засыпали. Ставили кресты и опять снимали. Поскольку кошек и цыплят в силу их живучести нельзя было использовать, роль мертвецов выполняли вещи неодушевленные: поленья, деревянные ложки, ящички из-под гвоздей и сапожные колодки. Иногда мертвецов хоронили так основательно, что отыскать их не удавалось. Когда таким образом исчез один из лучших топоров, а затем и рубанок, отец прервал очередную церемонию захоронения, отстегав сыновей ремнем.

Несмышленая Элвира не много понимала из происходящего. Но кое-что и она понимала. Когда казаки уводили Якаба Эрнеста, Элвира махала ему ручкой и кричала «пока, пока!». После всего случившегося Элвира уже никогда никому при прощании не махала рукой и не говорила «пока, пока!».

Паулис и меньшие братья, по мере того как подрастали, набирались ума-разума, на каждом шагу сталкивались с растерянными, раздосадованными людишками. Повальное увлечение заморскими плаваниями, чему зунтяне десятки лет предавались с успехом и одержимостью, щедро сея вокруг себя семена богатства, расточительства, самомнения, – эта увлеченность неожиданно сошла на нет. Ворота возможностей, год от года открывавшиеся все шире, приучая к мысли, что так будет всегда, вдруг захлопнулись.

Красавцы парусники без дела и признаков жизни никли в порту на приколе, служа прибежищем голодным крысам, которым тоже трудно было примириться с тем, что золотая пора миновала.

Летними погожими деньками, сложив на коленях свои татуированные руки, в угрюмой праздности сидели, перед клубом мужчины. У кого еще что-то водилось в кошельке, те посиживали внутри, но без прежней удали, размаха; задумчиво потягивали пиво, закусывая копченой салакой. Никто толком не знал, что же делать дальше. Что в Зунте не будут строить стальных кораблей, понимали все. Кое-кто успел перебраться в Ригу, присылал оттуда обольщающие письма: дескать, переезжайте, на заводах работы хватает, мастеровых у каждого перекрестка на стройки зазывают, город разбегается во все концы быстрее, чем огонь в сухом лесу. Легко сказать – переезжайте. Грузи, как цыган, на подводу пожитки, в семье-то шесть, восемь, а то и девять душ.

Большая часть капитанов с помощью нерадивых арендаторов и оставляемых без присмотра работников довели свои хозяйства до ручки. Вдоль всего побережья тянулись запущенные угодья, некогда плодородные поля зарастали ольхой и бурьяном, сиро стояли никому теперь не нужные кузницы, лесопильни, сараи и склады, смолокурни и канатные мастерские. Кораблей больше не строили. Когда не стало денег, чтобы купить харчей у лавочников, завозивших продукты из дальних волостей, вдруг обнаружилось, что и буханка хлеба может стать проблемой, а фунт масла – пределом мечтаний.

Чем туже затягивался узел невзгод, тем настороженней следили горожане за каждым шагом Ноаса, стараясь по его маневру уловить, откуда ветер дует. Только теперешний сухопутный Ноас мало походил на того Ноаса, что некогда кружил по морям и океанам, в свои короткие побывки охотно рассказывая о виданных на краю света новинках. Мундир с золотыми пуговицами носил будто бы другой человек – уклончивый, замкнутый, непроницаемый. При встречах в порту, на улице или в клубе за стойкой Ноас был не прочь потолковать о погоде, ожидаемых ветрах, а чуть дело коснется серьезного, ухмыльнется, буркнет что-то невнятное – и молчок. Уловки Ноаса в зунтянах заронили мысль, что старый прохиндей что-то затаил, вынашивает какие-то планы, потому за ним надо глядеть в оба.

Ноас Вэягал оказался в числе немногих счастливцев, кому все же удалось вовремя сбыть большие парусники за вполне приемлемую цену. Был момент, одну из оставшихся шхун он куда-то сплавил, дав основание слухам, будто Ноас с нанятой в Сингапуре командой ныряльщиков собирается у берегов Греции промышлять губкой, но это оказалось чепухой. Месяц-другой спустя Ноас воротился домой с полдюжиной бочек сельди.

Когда же Ноас сухопутьем отправился в Ригу, пошли толки, что он, заняв у Микельсона – тому тоже посчастливилось продать свои парусники – пятьсот екатеринок, добавил их к своим сбережениям, сумма получилась изрядная, пятьдесят тысяч рублей, а за такие деньги при посредничестве бременского «Ллойда» можно было приобрести не новый, конечно, но еще приличный угольщик. И эти слухи не подтвердились. Домой Ноас вернулся совсем присмиревшим. Уж если б Ноас купил пароход, трактир «Стадолкрог» ходуном бы ходил, в этом отношении зунтяне хорошо знали Ноаса.

Полгода спустя, когда Ноас зачастил в окрестные рыбачьи поселки, народ гадал, не намерен ли он пуститься в рыбный промысел, кое-кто в последнее время так и поступил. Не случилось и этого.

В день поминовения усопших, повстречав Ноаса у богатого надгробия над могилами Элизабеты и Якаба Эрнеста, молодой Клеперис, успевший обзавестись такой длинной и седой бородищей, что даже летом был похож на Деда Мороза, спросил его напрямик, куда он собирается вложить свои капиталы. И Ноас ему ответил тоже безо всяких околичностей:

– Никуда. Схороню в ножке кровати.

– В ножке кровати?

– Да, заведу себе кровать с золотой ножкой.

Молодой Клепернс давно утратил былую сноровку, и все же по завершении поминальной церемонии на кладбище об этой фразе Ноаса не знали разве что глухая Элиня, Симанис из богадельни да несколько придурков, не считая, конечно, младенцев. С той поры слухи о богатстве Ноаса росли и умножались. Молодым Клеперисом обнародованная весть с годами превратилась в легенду, даже стала присказкой: что поделаешь с человеком, который спит на кровати с золотой ножкой.

А вот слова Ноаса о том, что он не собирается вкладывать деньги в какие-либо предприятия, быстро забылись. И не без причины. Вбив себе в голову, будто испарения керосина порождают дурные сны, Ноас надумал в своем пустующем Особняке устроить электрическое освещение. Судя по газетам и рассказам очевидцев, в Риге, Петербурге, Лондоне, Рио-де-Жанейро и Лимбажах электричество уже перестало почитаться чудом, а служило залогом комфортабельного и практичного быта, посему возникли вполне обоснованные подозрения, что планы Ноаса Вэягала куда более дерзки, чем может показаться на первый взгляд.

Так оно и вышло. На это указывал размах и объем работ. На задворках дома был установлен паровой котел. Из Риги доставили какую-то машину с огромным маховиком и всякими медными штуковинами. Врывали столбы, тянули провода. Работами руководил расторопный иностранец – внешне удивительно похожий на Руя Рудольфа Русиня Молбердье Мелбардиса, возможно, этот был чуточку выше, и один глаз у него косил.

Как-то вечером, в глухую осеннюю пору, когда моросил меленький дождичек и темнота вперемешку с тягучим туманом рано опустилась на улицы Зунте, сквозь стены городских домов проникли знакомые каждому звуки – пыхтенье паровика, без чего не обходилась ни одна молотьба, и дом Ноаса озарился таким сиянием, что в первый момент зунтяне, даже будучи наслышаны об электричестве, перепугались – уж не пожар ли?

С той минуты Ноас уже не скрывал, что освоенное им новшество преследует цель отнюдь не освещение одного лишь дома, но открывает невиданные возможности для всего города. Вот это опять был прежний Ноас Вэягал, будораживший мысли, искавший новые пути!

Горожане косяками потянулись к Особняку Ноаса, чтобы полюбоваться прозрачными светящимися грушами и получить разъяснение касательно практической пользы электричества. Само собой, в Особняке было покончено с устаревшей привычкой постукивать в дверь костяшками пальцев. Визитеры нажимали кнопку из слоновой кости, и внутри будто кто-то позвякивал ложкой в пустом стакане.

Ноас продолжал изучать возможности применения электричества, вел переписку с соответствующими фирмами, получал но почте рекламные проспекты, читал специальную литературу и не раз ездил в Ригу и Ревель. Немудрено, что богатое воображение Ноаса не сумело удержаться в рамках будничных проектов. Планы Ноаса рвались ввысь.

Мысль устроить раскручиваемую электричеством карусель многим показалась несерьезной, даже смешной, однако Ноас считал, что дело это прибыльное. Возможно, он свои расчеты строил на опыте заграничных увеселительных парков, а также на теориях американских бизнесменов, согласно которым финансовый успех в пору жестоких кризисов достижим лишь с помощью совершенно сумасбродных идей.

Излишне говорить, что пуск электрической карусели в Зунте стал событием, собравшим любопытных не меньше, чем похороны цыганского короля Лейманиса или свадьба Августа Вэягала с участием его детей. Такого шума там отроду никто не слышал, ведь даже скрип немазаной телеги золотаря считался событием, а голосистый петух Бумбура – главным сотрясателем барабанных перепонок. Одновременно с тарахтеньем паровика, воем электрической машины и грохотом карусели весь город от края до края огласили звуки неистовой шарманки, единственного предмета этого комплекса, купленного по случаю у хозяина странствующего балагана из Померании. Переоборудованная для электрического привода шарманка заиграла несравненно громче своих прежних возможностей. Кружилась карусель, одни животные под седоками вставали на дыбы, другие приседали. Гирлянды разноцветных светящихся груш на фоне ночного неба начертали огненные слова: «Счастливого Нового года!» Вдобавок ко всему тут же поодаль пеклись, начинялись и продавались вафли с начинкой из взбитых сливок, искушая обоняние горожан не меньше, чем искушался их слух.

Зазывалой и кассиром Ноас поставил невесть где раздобытую седую негритянку в длинной, до щиколоток, шубе из львиной шкуры. Помимо того что негритянка била в корабельный колокол, она обладала удивительной способностью: под взглядом ее черных, полыхавших притушенным пламенем глаз деньги сами выпархивали из карманов и при учащенном сердцебиении переходили в желтоватую ладонь черной руки.

Вполне возможно, что, привыкнув понемногу к возбуждающему шуму, а также благодаря приобретенной склонности к бережливости зунтяне сумели бы в конце концов побороть в себе любопытство и, пожалуй, интерес к электрической карусели прошел бы сам по себе. Но случилось иначе. Через неделю после открытия гирлянда разноцветных лампочек вдруг замигала, заискрилась голубоватыми огненными змейками. Пламя перекинулось на расписной полог крыши и ширмы машинного отделения. Карусель вспыхнула, как омет соломы, однако продолжала крутиться, а шарманка бренчать, хотя ее неистовства перекрыл многоголосый душераздирающий вопль, который и после первой мировой войны хорошо еще помнил баптистский проповедник Скангал, в тот момент находившийся в рыбацком поселке, верстах в семи от места происшествия. Смельчаки на ходу спрыгивали с крутящегося круга, женщины, прижимая к груди малолетних детишек, продолжали вертеться на пылающих зверях.

Два вывиха плечевых суставов да пять опаленных шевелюр – вот наиболее серьезные последствия сего происшествия, однако доверие зунтян к начинаниям развлекательной индуетрин оказалось в корне подорванным. В атмосфере пробудившегося критиканства окрепли голоса, искавшие и находившие в электричестве бездну недостатков. Интерес публики иссяк, и месяц-другой спустя карусель законсервировали. Электрическая машина продолжала работать ограниченные часы. Весьма сомнительно, чтобы от производства электричества Ноас получал какие-то барыши. Ближе к истине, пожалуй, были те, кто считал, что Ноасу приходилось еще приплачивать из своего кармана. Семья Августа Вэягала, занятая восстановлением дома, успела лишь однажды прокатиться на карусели. Но этого было достаточно, чтобы Паулис запомнил все пять крутимых шарманкой мелодий и на следующий день, просеивая известь, пропел их с полной аранжировкой, не пропустив вступления и переходы. Случайно оказавшийся при этом Ноас – ои приехал к Августу переговорить об электрическом освещении – высказал предположение, что у Паулиса абсолютный слух, добавив, что в настоящее время в мире есть только два достойных внимания певца – Карузо и Шаляпин – и что Август будет последним дураком, если ничего не сделает, чтобы появился и третий. Август, пожав плечами, ответил, что все Вэягалы, слава богу, голосами не обижены, исключая разве что брата Паулиса, Петериса, тому, видно, медведь на ухо наступил.

О музыкальном слухе Паулиса больше разговора не было, отношения Ноаса с Августом к тому времени были достаточно прохладны. Как бы подчеркивая деловой характер визита, Ноас вернулся к электричеству. Август предложил Ноасу осмотреть только что поднятые стропила. Ноас согласился, что мысль брата старомодную черепицу заменить оцинкованной жестью вполне разумна, правда, английская «Эму Бранд» в этом смысле не лучшая марка, он бы лично рекомендовал шуваловской выделки. И, усадив свое кряжистое тело в лакированную рессорную коляску, Ноас укатил, не оглянувшись. В ближайший базарный день, вроде чтобы дождь переждать, а на самом деле гонимый смутными соблазнами и любопытством, Паулис завернул в Особняк к Ноасу и получил от дяди подарок – настоящую скрипку в черном футляре с зеленой бархатной подкладкой. Купил ли Ноас скрипку после памятного разговора о музыкальных способностях Паулиса или инструмент и раньше находился у дяди, осталось тайной. Этот подарок между Паулисом и Ноасом утвердил чувство близости, внешне ничем особенно не проявлявшееся, но со временем они так привязались друг к другу, что и разница в летах перестала быть помехой. И не столько на расчете или доводах рассудка покоилась их близость, сколько на теснейшем родстве – созвучии душ. А скрипка для Паулиса означала примерно то же, что в свое время для юного Ноаса девяносто семь морских карт капитана Кукуваса.

Уже к весне Паулис играл, как юный бог. Нот он не знал, так и не удосужился их выучить, – никого не оказалось рядом, кто бы просветил его на этот счет, – однако он умел извлечь из скрипки все, что сам мог пропеть и просвистеть. Скрипка стала как бы продолжением его голосовых связок – птицей щебетала, ветром рыдала, рассыпалась трелями, вздыхала и грустила. Домочадцы заслушивались игрою Паулиса. Только Август, под старость зачерствевший в рассудочности, нетерпимости, временами ворчал, что игра для Паулиса стала пороком. Конечно, час-другой приходилось от сна урывать, умеренностью Паулис никогда не отличался. Особенно вначале, пока с игрой не ладилось, хотелось поскорее набить руку. Да, случалось, проснувшись среди ночи, Паулис в темноте нащупывал одежду, скрипку и, потихоньку выбравшись из дома, уходил на опушку леса играть. Но это продолжалось не слишком долго.

В ту пору на белом свете вообще творились чудеса. По ночам надломленным крестом поперек неба лежала комета с длинным сверкающим хвостом. У коров рождались телята о двух головах, кое-где воскресали положенные в гроб покойники. Люди отучились говорить: «Этого не может быть!» Привыкнув к чудесам, терпимо пожимали плечами: «Чего только не бывает!»

К четырнадцати годам Паулис вытянулся настолько, что сравнялся с отцом. К тому времени дом был полностью восстановлен. Паулису у портного пошили первую взрослую пару с жилетом. Двоюродная сестра Леонтина, приехав в гости, подарила ему, как сама со смехом выразилась, футуристический галстук, а Ноас преподнес серебряные часы с цепочкой.

К тому времени уже гремела его слава музыканта, приглашения потешить своей скрипкой разного рода сборища сыпались со всех сторон. Независимо от того, радостным был повод или печального свойства, всем приятно было видеть у себя миловидного, расторопного юношу, умевшего не только на скрипке сыграть, но и – смотря по обстановке – вести чинную или бойкую беседу. Его приветливые взгляды и веселые речи даже завзятого брюзгу не оставляли равнодушным. Паулис вносил с собой в дом веселье, хорошее настроение, мужчины проникались духом братства, дети теряли чувство времени, женщины излучали женственность.

Позднее, уже пройдя половину пути, умудренный жизнью Паулис эту свою способность будет прекрасно сознавать и на том построит нечто вроде философской программы: все живое жаждет сердечности. Но это придет позже, после тысячи удачных и неудачных опытов в лаборатории человеческих отношений, после того как будут испиты радости, выстраданы горести, по прошествии первой и второй мировых войн, после блужданий в лабиринте страстей и слабостей, после приступов душевной нежности и угара темных влечений. И этот искушенный, всеведущий Паулис будет по-прежнему всеми любим, уважаем, этот добряк и потешник, у которого для всякого найдется ласковое слово и который никогда не откажет человеку в помощи.

Последние годы жизни Ноас коротал в одиночестве. Зунтяне, постепенно перекинувшиеся на валяльный и гончарный промыслы, на смолокурение, подчас бывали озадачены, видя, как он, в погожие дни выбравшись из своего Особняка, пошаркивая подошвами, семенит по главной улице. Его синий капитанский мундир с золотыми пуговицами вызывал такую же снисходительную улыбку, как, скажем, украшенный перьями индейцев картуз малыша – экстравагантная бутафория без ощутимой связи с действительностью.

Поскольку Ноасу трудно было подыскать предлог для выезда, его черный жеребец, застоявшийся в стойле, раздался до таких размеров, что и ржать перестал, только похрапывал. Когда же конь околел, не выдержав столь суровых условий содержания, Ноас не стал обзаводиться новым. Конюх до самой смерти получал жалованье дворника. Затем умерла и служанка-кухарка-экономка, и дом еще больше обособился от города. Дважды в неделю в Особняке появлялась старушка кое-что прибрать, подлатать, заодно наварить котел похлебки. И конечно, Паулис, поставлявший Ноасу родниковую воду, – колодезной тот не признавал – временами что-то приносил из магазина, в случае необходимости выполняя обязанности цирюльника, дровосека, а чаще просто забавляя Ноаса разговорами.

Подобно многим одиноким старикам, Ноас постепенно опустился, ходил немытый, неухоженный, в запятнанных штанах. А поскольку он еще и пропускал по рюмке-другой, жевал табак и натирал суставы смесью дегтя и змеиного яда, то его, совсем как капустную кочерыжку лнетья, многими слоями окутывали всякие терпкие запахи.

Часы, некогда властно диктовавшие Ноасу Вэягалу распорядок жизни, теперь неделями не заводились.

Вставал, когда хотел, ложился, когда вздумается. На окнах плотные занавески, а так как Ноас их не раздвигал, то лампа нередко горела и в ясные дни.

Всякий раз, заставая своенравного старика в добром расположении духа, Паулис принимался расспрашивать его о чудесах света.

Иногда разговор сам собой начинался. Паулис как-то спросил Ноаса, есть ли у него заветное желание, и Ноас, задвигав набрякшие веки, ответил:

– Знаешь, какое у меня заветное желание? Иокогама, Алабама! Хотелось бы легко умереть. Это, милый мой, награда, которую бог не всякому дает. Слишком долгая жизнь не ахти какое счастье. Потому что человек живет надеждами, а время отжившие надежды, как старые деньги, изымает из обращения. Быть свидетелем кончины твоих надежд… Э, да разве ты поймешь!

– Чего ж тут непонятного. Ты говоришь о парусных кораблях.

– Я говорю о мыльных пузырях. Летит такой пузырь, радужно светится, вдруг бах – и нет его.

– А если б парусное дело вновь началось, стал бы опять корабли строить?

– Стал бы, как же иначе. А впрочем, как знать. В молодости все видится в одном цвете, к старости – в другом.

– Вот этого, признаться, не понимаю.

– Придет время, поймешь.

– А ты как считаешь – жизнь у тебя счастливо или несчастливо сложилась?

– Счастье что! Было – и нет. Оно скоротечно.

– А если плохое и хорошее вместе сложить?

– Я достиг почти всего, чего домогался. Да не все, чего человек домогается, добром для него оборачивается.

Известие о том, что началась война, зунтяне поначалу приняли к сведению чисто умозрительно: на земле спокон веку где-нибудь да воюют. Прежде газеты писали о войне с турками и японцами, теперь война разразилась в Сербии и Восточной Пруссии. Если версты подсчитать, выходило поближе, но в сущности столь же далеко, вроде бы и не в этом, а в ином каком-то с их жизнью трудно сопрягаемом мире. В своем истинном обличье война явилась в Зунте в виде мобилизационных повесток. Затем – реквизиции лошадей. Велено было сдавать сено. Румяные, холеные офицеры-интенданты в отутюженных мундирах на базарной площади вылезали из лакированных колясок, попыхивая ароматными сигарами. Почтальоны стали доставлять невинного вида конверты с извещениями лаконического содержания: «…пал смертью храбрых за царя и Отечество». В лавках исчезли плуги, косы, подковы и гвозди. Когда Паулис сообщил об этом Ноасу, старик с неожиданной прытью сел на своей кровати.

– Вот бы теперь быстроходную шхуну, денежки валом бы валили. Доплыть до Готланда и обратно вернуться – нужна всего неделя.

– Немцы в Балтийском море с «цеппелинов» разбросали мины.

– Да что мины… – Собрав на своем багрово-сизом лице бессчетное количество морщинок, Ноас разразился задорным смехом, обнаружившим в этом изрядно перегоревшем костре остатки живого огня. – Иокогама, Алабама!

Ноас так расхрабрился, можно было подумать, он в самом деле поднимется с кровати, обзаведется кораблем и отправится на остров Готланд. Однако все кончилось тем, что он привел Паулиса на чердак Особняка и показал ему свои запасы – в промасленную бумагу обернутые косы немецкого производства, связка купленных в Англии подков и три ящика разных размеров гвоздей.

– Забирай, – сказал он Паулису, – мне это добро уже не пригодится, а порядочного наследника нет. Хватит с меня вот этого ящика.

Когда глаза привыкли к темноте, Паулис сообразил, какой ящик Ноас имел в виду. Под пологим скатом крыши лежал гроб. Поскольку крышка стояла прислоненной к дымоходу, нижняя часть гроба имела вид безобидного корыта. Доски, сразу видно, добротные, толстые, из дуба или ясеня, но, обработанные рукой умелого мастера, не производили впечатления тяжеловесности. Хотя по тем временам гроб на чердаке был вещью заурядной, Паулис ощутил в груди холодок. И тут из гроба, звучно хлопая крыльями, выпорхнул голубь.

– Берись за конец, накроем крышкой. От этих стервецов спасу нет. Загадят мне домовину вечного отдохновения, вонь будет стоять до второго пришествия.

Хоть время было военное, в Доме обществ балы устраивались даже чаще, чем раньше. С той лишь разницей, что перед танцевальной частью оркестр играл «Боже, царя храни!», а представительницы женского комитета в перерывах собирали пожертвования на подарки солдатам. Паулис так и не понял, распространяется ли новый порядок лишь на многолюдные сборища или его следует соблюдать всегда. На одной из свадеб он сыграл «Боже, царя храни!», а вышел казус: по волости пошли слухи, будто молодой Вэягал это сделал с пьяных глаз.

Судя по заносчивому тону газет, оптимистическим речам засылаемых Ригой ораторов, по тостам местных заправил в буфете Дома обществ и проповедям пастора при богослужении, победа, можно сказать, стояла у самых ворот. Не раз вывешивали флаги, били в колокола. Но вместо известия о победе неожиданно пришло сообщение, что немцы ворвались в Курземе. На дорогах появились беженские обозы, плакали дети, мычали коровы, блеяли овцы, кудахтали куры. Измотанные, растерянные мужчины и женщины, как будто и сами не веря, рассказывали истории своих бедствий – как наспех пришлось покидать дома, как все позади погибало в огне: приказ начальника полиции и военного коменданта был краток: двигаться в восточном направлении.

Ноас позволил нескольким семьям беженцев заночевать в своем доме. Более всего его вывел из себя полученный приказ – «двигаться в восточном направлении».

– Иокогама, Алабама! В таком случае вы взяли неверный курс! – волновался он. – Люди добрые, когда нет под рукою секстанта, ориентируйтесь по звездам.

Той ночью у молодой беженки на кухне Особняка родилась дочка. Роды были тяжелыми. Паулис, поутру прибежавший к Ноасу, увидел ворох окровавленных простынь и полотенец. И первое, что ему пришло в голову: ну вот, война и до нас докатилась. Не могло быть речи о том, чтобы роженица продолжила путь. Паулис перевез ее с малюткой на хутор «Вэягалы». Антония ребенка положила в теплые отруби, а роженицу обложили свиными пузырями с прохладной родниковой водой. Позже, увидев Паулиса, Антония сказала:

– Сдается мне, привез ты дочку себе приемную. Мать вряд ли утра дождется, или я ничего не смыслю в бабьих делах.

Так оно и вышло. Ночью мать умерла, а девочка осталась в «Вэягалах».

– Назовем ее Мартой, и пусть растет на здоровье, – решил Август, оглядывая крошку с тем мудрым благодушием, каким проникаются к детям лишь в старости. – Есть в ней что-то от Вэягалов. Так некстати на свет появиться и выжить…

В середине сентября все заборы в Зунте были обклеены призывами вступать в создаваемый стрелковый батальон. В Доме обществ прошло собрание, на котором Паулису пришлось впервые сыграть «Боже, храни Прибалтику!». Мелодию он краем уха слышал раньше, среднюю часть с переходом, правда, совсем не запомнил. Однако на повторной строфе он схватил мотив. Атмосфера в зале казалась несколько неправдоподобной. Голос прибывшего из Риги оратора будто бритвой водил по спинам слушателей. Оратор вид имел вполне представительный: пенсне на носу, черная визитка. Рядом с ним офицер с погонами штабс-капитана.

– Неприятель топчет наши нивы. Седовласым старцам и детям, матерям и женам – всем приходится спасаться бегством от жестокого врага. Стоны и вопли их оглашают небеса, от нас они ждут защиты! – Человек в черной визитке размахивал черным котелком. – Час настал взяться за оружие. Своим патриотизмом, верностью царю и героической борьбой против нашего исконного врага латыши заслужили право идти в бой под латышским флагом, сплоченные в батальоны стрелков.

Латышского флага Паулис в глаза не видел, понятия не имел, как он выглядит, и все же от волнения запотели ладони.

33

Вербовка добровольцев шла полным ходом. Среди зачитанных докладов были и с такими названиями: «Притязания немцев на Курземе и Видземе», «Немецкий барон – злейший враг латышей», «Латышский народ на грани уничтожения». Всевидящий, всемилостивейший, обо всех радеющий император, которого поначалу еще расхваливали, в какой-то момент был позабыт. В Доме обществ на самом видном месте повесили холст с аккуратно начертанным призывом бить немцев до последней капли крови. По недосмотру холст получился столь огромным, что почти укрыл собой двуглавого имперского орла, о чем Харенфус, бдительный писарь из баронской вотчины, настрочил в Петербург донос. От холста пришлось оттяпать основательный кусок. Местные немцы из кожи вон лезли, притормаживая развитие событий. В докладах о зверствах немцев запрещалось поминать жертвы революции 1905 года, следовало также отличать немцев, подданных русского царя, от немцев, подданных германского кайзера. Какие-то происки велись и в Петербурге, ибо в один прекрасный день пришла весть, что запись в добровольные стрелковые батальоны в Риге прекращена, затем эту весть сменила другая – запись продолжается.

Приятель Паулиса, Янка Стуритис, настаивал, что ехать надо немедленно, пока фрицы на шею не сели. «Уж лучше погибнуть среди порядочных парней, чем подыхать, давя вшей где-то на обочине дороги под Самарой или Астраханью». Паулис так далеко не заглядывал. Ему было всего шестнадцать лет. Да и трагизм происходящего по-настоящему его не коснулся. Бурлившая вокруг жизнь, толчея, новые яркие впечатления держали его в постоянном возбуждении, скорее беспечно-легкомысленном, чем омрачаемом дурными предчувствиями. Страхи были где-то далеко, а в иссушавшей его лихорадке скорее было предчувствие радости, чем беды. И он никак не мог сделать выбор. Уехать тайком, вопреки родительской воле ему не хотелось. Он знал на этот счет мнение отца: армия не то место, куда уходят тайком и обманом. Мать будет плакать навзрыд, держать его обеими руками – не пущу, не пущу! Ноас рассмеется сатанинским смехом – ну, что я говорил, стоит только свистнуть…

В стрелковый батальон из Зунте ушло добровольцами десятка два парней. Когда же и Паулис наконец решился, возникло препятствие, не менее неожиданное, чем появление первой беженской фуры на главной улице. Беженцы завезли с собой тиф, и Паулис заразился одним из первых. Опухший и бледный, метался он в горячке в постели и бредил, будто уже записался в стрелки, прощался с отцом и Ноасом, просил прощения у матери, вопил, что немцы украли его скрипку и что все вокруг пропахло гарью. Переболели тифом также Атис и Элвира. Маленький Эгон в горячке буквально сгорел, превратившись в подобие тени.

Четыре недели спустя Паулис понемногу стал поправляться. От прежнего молодца остались кожа да кости. Зубы во рту шатались, как у пса по весне, лезли волосы, отощавшие ноги дрожали от каждого шага, лоб покрывался холодной испариной.

Вернулся в Зунте и Янка Стуритис. О своих рижских приключениях взахлеб рассказывал. Везде ему удалось побывать, все повидать – на собраниях Латышского просветительного общества и на митингах во дворе театра «Олимпия», регистрационном пункте, что на Дерптской улице, на проводах особого стрелкового подразделения велосипедистов и мотоциклистов, – с набережной Даугавы те отправлялись прямо на фронт. Самого Янку не взяли по досадной случайности. В тот день, как назло, нагрянула комиссия из генерального штаба; что касается возраста, он сумел вывернуться, но потом доктора посчитали, что у него зрение слабоватое, и спровадили домой с такими словами: «В стрелки берем таких, кто умеет не только стрелять, но и в цель попадать».

После того как наступление германцев было остановлено, жизнь в Зунте как будто пошла своим чередом. Беженцы проследовали дальше. На морском берегу расположился сторожевой взвод с шестидюймовой пушкой. От солдат береговой охраны у сестры Янки Стуритиса Алвины и еще одной девицы родилось по мальчику. «Ладно бы девчонок родили, – сказала Антония, – мальчишки – к долгой войне».

Август Вэягал был всего на год моложе брата Ноаса, однако его старость как-то не бросалась в глаза. Сухопарый и жилистый Август, даже разменяв восьмой десяток, продолжал держать на своих плечах основные работы хозяйства. Конечно, Паулис, Петерис и Атис, подрастая, набираясь сил, облегчали отцовское бремя, но о том, что кто-то из сыновей в ближайшее время приберет к рукам бразды хозяйства, не могло быть и речи. Сыновья не только тянулись вверх, раздавались вширь и набирались ума-разума, с годами стали в них проявляться свои задатки и наклонности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю