355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зигмунд Скуинь » Кровать с золотой ножкой » Текст книги (страница 17)
Кровать с золотой ножкой
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:45

Текст книги "Кровать с золотой ножкой"


Автор книги: Зигмунд Скуинь



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)

Индрикис, продолжая скрываться, с отчаянным упорством изыскивал возможность выплыть на безопасный берег, где бы он смог пусть даже временно отвести от себя угрозу наказания за дезертирство с той службы-мастеров заплечных дел, на которую его определили немцы. Потом можно будет уехать в Америку к богатому дядюшке, приславшему красивую открытку. Его уверенность в том, что фашисты закончат войну победой, объяснялось простым и наглядным эффектом: все карты, отмечавшие положение на фронте, указывали, что пятно оккупации неудержимо растекается к востоку. Особенно стремительно гитлеровские «тигры», «пантеры» и «фердинанды» продвигались на юге, где линия фронта подбиралась к Волге.

Избалованному Индрикису жизнь в сарае основательно портила настроение. В метаниях между страхом и легкомыслием, предосторожностью и безволием он понемногу, шаг за шагом тянулся к удобствам, теплу и уюту Особняка – сначала появлялся там, чтобы привести себя в порядок, позднее оборудовал тайник на чердаке, где в свое время хранился гроб Ноаса. Но и там Индрикис продержался недолго. Куда приятней было жить в своей комнате и спать в своей постели. Леонтина, постоянно дрожавшая от страха за безопасность сына, его необузданное раздражение объясняла бездельем и праздностью, а потому старалась придумать ему всякие занятия.

Совершенно измотанный прятками, страхами, одиночеством, Индрикис как-то прочитал в газете, что в рижском кинотеатре «Сплендид палац» демонстрируется сенсация века – цветной фильм «Мюнхаузен». Перечитав заметку семнадцать раз, Индрикис оглядел в зеркало свою довольно кислую физиономию и произнес такие слова: «Котелок не варит. Спасения не вижу. Так вот мое решение: пусть эти кабаны хоть шкуру с меня спустят, а цветной фильм перед смертью я посмотрю».

Поездку в Ригу помог устроить его друг и наперсник Тенис Ремеш, прилежный работник бригады строителей десантных барж для Ла-Манша, в прошлом один из основателей знаменитой в Зунте футбольной команды «Рапид», у которого по крайней мере раз в месяц щиколотка соскакивала с петель, так что о его призыве в армию не возникло и речи. Время от времени Тенис на довоенной полуторке фирмы «Вольво» отправлялся из Зунте на склад материалов в Торнякалнс под Ригой; драндулет его приводился в действие дровяным генератором – позади кабины был пристроен цилиндрической формы печной котел, в который то и дело приходилось подсыпать мелко нарезанные осиновые чурки. Чуть свет – старый месяц еще не успел с неба сойти – они отправились в путь, а к полуночи в чернильной тьме вернулись обратно в Зунте. Но вернувшийся Индрикис уже не был прежним Индрикисом. Леонтина это сразу заметила и подумала, что сын, должно быть, в Риге перепил некрепкого и мерзкого на вкус немецкого шнапса. Индрикис в чердачной полутьме шел ей навстречу с распростертыми объятиями, покачиваясь и бормоча одно и то же:

– Спасен! Нашелся выход! Я и раньше знал: бог покинул наши церкви, его устами нынче глаголет кино!..

Чем дальше, тем безумней становилась его речь, хотя вином от него не пахло. Он пожелал узнать, какие ткани припрятаны в тайниках у Леонтины, и очень обрадовался, что сохранились два рулона прорезиненной плащевой материи. Всю ночь, не смыкая глаз, он что-то рисовал и высчитывал, вырезал из бумаги какие-то полоски, склеивал их, затем комкал. Проснувшись поутру, Леонтина увидела невообразимую картину: Индрикис, растянувшись на полу и похрапывая, спал сном праведника, а рядом с ним лежал из газетных листов склеенный шаблон, похожий на огромную дольку апельсина. На шаблоне мелом было начертано: «12 кус.».

В последующие дни чердак Особняка превратился в мастерскую, Индрикис раскатывал и вымерял рулоны, чертил, кроил, кромсал. Там же наверху строчила швейная ручная машина «Зингер», которую Ноас купил когда-то в Гамбурге по одному из бесчисленных списков мадемуазель Клодии.

Навигация в том году началась рано. Резвый северо-восточный ветер еще в начале марта очистил ото льда Рижский залив и пролив Ирбе. К тому времени в Зунте достроили первую баржу, предназначенную для штурма Ла-Манша. О дальнейшей судьбе баржи строителям ломать голову не приходилось, однако до Лиепаи это корыто в пятьсот регистровых тонн предстояло доставить собственными силами. Буксировку поручили «Морскому медведю», пароходику, некогда тягавшему плоты, а в военные годы праздно стоявшему на приколе. Охрана баржи при перегоне возлагалась на четырех стариков немцев из организации Тодта. Рулевым на баржу поставили Тениса Ремеша с его старшим братом Сприцисом Ремешом, тот в свое время на флоте служил, потому и считался в морском деле человеком бывалым. В ночь перед отплытием, когда Тенис Ремеш, получив от Леонтины изрядное количество шнапса, устроил прощальный вечер, на баржу пробрался Индрикис со своим багажом.

Ранним утром проводить команду явился томимый похмельем, хромой и хмурый ортскомендант Шиллер. Руководимая им церемония торжественностью не отличалась.

– Давай, отчаливай, черт вас побери, дармоеды несчастные! Heil Hitler! – буркнул он по-немецки, вскидывая руку в фашистском приветствии так тяжело, будто в то же время сдвигал в море баржу.

В отдаленье, прижавшись к телеграфному столбу, стояла Леонтина. От заплаканных глаз отняв белый платочек, она долго махала, а с баржи ей отвечал Тенис Ремеш. Старики из команды Тодта сразу же залезли в кубрик, чтобы продолжить попойку. На Леонтину и Зунте, таявшие в утренней дымке, Индрикис смотрел сквозь щель приподнятой крышки трюма. И у него настроение было мрачное, однако посреди потока его элегических раздумий мощной мостовой опорой, разделяющей реку, громоздился вопрос из вопросов, в сравнении с коим и гамлетовское «быть или не быть» могло показаться чистой риторикой. А именно: будет или не будет попутный ветер?

Чем ближе к намеченной точке, тем чаще Индрикис совал в рот указательный палец, затем поднимая его кверху.

– Ну как?

– Косит слегка.

– Уж какой есть, лучшего не дождаться.

– Я тоже так думаю, пора запускать.

Индрикис перетащил свой багаж на палубу. Разжег примус, каким солдаты вермахта пользовались в условиях зимней кампании. Горячий воздух, наполнив оболочку, поднял в ночное небо огромный гриб. От гондолы Индрикис с самого начала отказался, решив заменить ее сплетением ремней наподобие парашютных стропов. Шар уже рвался ввысь.

– Поехали! – крикнул Индрикис. – Отдай концы!

Тенис Ремеш все еще медлил, в руках у него появилась бутылка.

Беззвездная ночь мгновенно поглотила шар вместе с Индрикисом. И только пламя примуса еще чуть теплилось одинокой поминальной свечой, зажженной между небом и землей. Пролетев в общей сложности триста пятьдесят километров и семьдесят шесть метров Индрикис приземлился на южной оконечности острова Беланд во дворе крестьянской усадьбы Бенкта Викстрема. Газеты этому событию уделили немало внимания. Нейтралы острова Беланд перелет Индрикиса восприняли главным образом как спортивное достижение. Отмечалось, что по классу соответствующей кубатуры достигнут невиданный результат, однако, ввиду отсутствия должного контроля, в список официальных рекордов он не был внесен.

Индрикиса со двора усадьбы Бенкта Викстрема переправили в больницу, что оказалось совершенно излишним, поскольку он ни рук, ни ног не обморозил, как полагали сначала, просто они затекли в перелете.

15

Был момент, Паулис не на шутку всполошился: когда немцы погнали его на рытье противотанковых рвов. Дом полон детей, Нания всего неделю как разродилась. Попасть в такой переплет все равно что в яму с дегтем провалиться! И только Нания немного его охладила – нашел о чем беспокоиться! Много ли дел в их обобранном хозяйстве? Коровник пуст, амбар пуст, сараи пусты, остается подоить последнюю коровенку да присмотреть, чтобы овцы в огород не залезли.

Двумя неделями позже Паулис опять был в «Вэягалах». Хотя тут же следует заметить, за эти две недели Крепость многое перевидала. Пока Паулис на одном конце уезда рыл противотанковые рвы, другая подобная команда явилась на хутор «Вэягалы» – расчистить обзор в сторону Зунте. За десять дней свалили сотни деревьев, в их числе все яблони. На одиннадцатый день начальник команды, краснолицый обер-лейтенант с черной повязкой поперек лба, куда-то исчез, передав Нании распоряжение в течение часа выехать из зоны предполагаемого боя.

Когда фронт в очередной раз перекатывался через Крепость, противотанковый заряд в красном шифере крыши пробил похожую на цветок гвоздики брешь, а у сарая снес торец. Позже, когда немцы в поселке Рунгуциемс пустили на воздух собственный склад морских мин, взрывной волной в семи окнах Крепости повыбило стекла. Срубленный под корень сад был все же самой тяжелой потерей.

Антония в последнее время почти не выходила из своей каморки. Той ночью, когда в доме вылетели стекла, она зашла на кухню и сказала Нании:

– Слышь, дочка, как ненастье разыгралось. В Зунте такое редкость. Август, покойник, бывало, говаривал: все грозы от нас стороной к острову Сааремаа проходят.

Антонии стало невмочь удерживать в памяти имена внуков. Виестура звала Паулисом, Элмара – Петерисом. А на младших вообще смотрела удивленными глазами: «Ты кто такой! Откуда ты взялся?»

Нескончаемые споры приходилось Нании вести с Антонией относительно пищи. Антония тащила к себе в комнату все, что под руку попадется; в ящиках, на полках, в сундуках и на шкафу обернутые в бумагу портились кусочки мяса и масла, завязанные в тряпицы хлебные ломти и пригоршни каши. Паулис, заходя проведать мать, обычно спрашивал, все ли в порядке в ее лабазах.

– Худо дело, – жаловалась глубоко опечаленная Антония, – помирать пора, ан не выходит…

– Об этом меньше всего голову ломай.

– Как же мне голову не ломать! Работать совсем не работаю, Август там, бедняга, один надрывается…

Чтобы развеять мрачные мысли, Паулис перенес в комнату глуховатой Антонии приемник с наушниками. Мать заметно ожила.

– Ты хоть что-нибудь там понимаешь? – несколько дней спустя осведомился Паулис.

– Политика, скажу тебе, мудреное дело, с утра до вечера толкуют, и голоса у всех такие резвые.

Воспитание детей для Нании больших трудностей не представляло. В этом отношении было в ней что-то цыганское. Она умела держать детей скопом, не отличая своих от чужих, на всех поровну деля любовь и внимание. Взрослые ребята опекали младших, младшие липли к старшим. Нания только одежонку подкидывала: Скайдрите, а ну, надень Элмару курточку! Зэте, пощупай Раймонда, не мокрый ли! Младенцы у Нании в люльках не залеживались. В большом платке подвяжет их на спину и таскает повсюду с собой: в коровник, поле, огород, на кухню. И никто у нее не вопил, и в остальном вели себя прилично – если спали, значит, спали, а проснувшись, находили занятия, утешенные близостью матери.

В свое время Паулис больше всего опасался за Виестура. Парень уже взрослый, смышленый, а ну заупрямится, мачеху невзлюбит. Но вышло иначе. Виестур так и глядел ей в глаза, стараясь прочесть каждое желание Нании: бегал в рощу за березовым соком, приносил первую землянику, букетики фиалок и ландышей, шастал по лесам, отыскивая боровики. Нания не докучала Виестуру излишней опекой, понимая, что он уже не ребенок, к тому же и мужского пола.

Полученные в детстве увечья почти не оставили следа. При ходьбе Виестур лишь слегка припадал на левую ногу. С ним было, как в свое время с Якабом Эрнестом: где б ни появлялся, с него валились комья земли, повсюду он с собой носил густые запахи полей, выгона, коровника. Первой на это обратила внимание Антония, тогда еще не увлекшаяся радиопередачами, а потому и подмечавшая кое-что из того, что творилось вокруг. Паулис, присмотревшись к Виестуру повнимательней, вскоре сообразил, что старший сын не только наделен тягой к земле, но и особыми способностями. Окончательно в том Паулис убедился, когда Виестур будто шутя повторил эксперимент шведского короля Карла XII: на краю вырубленного сада посадил липу вершиной вниз, и та стала расти, зеленеть. Виестур любил всякую живность, и животные отвечали тем же, были доверчивы к нему. В первое послевоенное лето он привел домой из бора стадо одичавших коров, а затем поймал одичавшую лошадь, у той, правда, объявился хозяин.

Паулис, как обычно, землей занимался с ленцой, спустя рукава. Были у него идеи относительно семенного клевера и переработки сена в порошок, да все никак не мог решить, чем же все-таки заняться. И сама обстановка оставалась неясной. Временами казалось, дело к колхозам идет, а то вдруг вполне здравомыслящие люди, бия себя в грудь, уверяли, что крестьяне в Латвии как хозяйствовали хуторами, так и будут хозяйствовать. Паулис был большой любитель что-то пробивать. Молотилку получал в самое удобное для себя время и поставки мяса приурочивал к наиболее выгодным срокам. Надо думать, за эти качества и хорошо подвешенный язык Паулиса включили в число волостных активистов. Чуть только в поссовете возникали трудности, посылали Паулиса. А бабы, его завидя, кричали мужьям: «Не слушай Паулиса, не позволяй ему речи говорить! Он тебя не то что пильщиком в лес спровадит, петухом на колокольне уговорит посидеть!»

Тогда же Паулис опять пристрастился к музыке. Старый оркестрик за войну распался, жизнь требовала создать новый. Состав подобрался на славу – даже гитарист с семиструнной гитарой нашелся, потом и флейтист, умевший играть также на английском рожке. Наяривали два, а то и три раза в неделю. Мужчины не могли нарадоваться, что остались целы, тетки в летах резвились, как девочки. Подросло поколение, для которого балы с хорошей музыкой были в новинку, все спешили наверстать упущенное. Увеселения устраивали при любом подходящем и неподходящем случае. В подходящем и неподходящем месте. И, само собой разумеется, с танцами до утра, с буфетом.

Тем летом в Риге был объявлен общий праздник песни. Учитель Кристберг и раньше долгие годы пестовал хоровое пение в Зунте, теперь же певческие страсти расплескались широко, повсюду только и слышалось: «В Ригу надо собираться на праздник песни». Удивительно, как изголодались люди по хоровому пению, после работы за десять и двенадцать километров на репетиции бегали, чтобы затем в кромешной тьме столько же обратно до дома отшагать.

Вначале на спевки ходили вместе. Нания и Паулис. Паулис из своего баритонного ряда поглядывал на Нанию в сопранном ряду больше, чем на дирижера. С Нанией, стоило ей очутиться в кругу поющих, происходили поразительные превращения, менялся не только внешний облик, но и движения. Вся она излучала увлеченность, задор, радостиый порыв. Совсем была не похожа на уставшую от полевых работ Нанию, мать двоих детей. То была другая Нания – краса и гордость Зунте. Паулису не хотелось, чтобы Нания по ночам возвращалась одна. И вообще, когда не было ее поблизости, неспокойно становилось на душе.

И все же с пением у Паулиса не ладилось. Вечерами приходилось по делам бегать. Оркестр тоже отнимал немало времени. Иногда Паулис ездил за Нанией на велосипеде и, щекоча щетиной отросшей бороды, доставлял ее домой на раме, такую соблазнительную, незнакомую, немного чужую.

У Нании не было народного костюма. Но Паулис вспомнил, в сундуке у матери что-то ему на глаза попадалось, нужно проверить, может, моль еще не съела. Антония, сняв наушники приемника и сообразив, что от нее хотят, сказала: «Должен быть в исправности, я свою одежду с крепкими лесными травами храню».

Так оно и оказалось. На синем корсаже боевыми отличиями тускнели значки, начиная с четвертого праздника песни. Кто из Вэягалов приобрел этот народный костюм, кто носил его и кто значки навешивал – об этом Скайдрите Вэягал узнать не удалось. Антония, когда ее о том спросили, ответила кратко:

– Таким я наряд приняла, таким ему быть положено! Больше ничего не знаю.

В пору цветения липы – сено уже свезли на сеновалы, хлеба только еще наливались – певцы из Зунте тронулись в пути на станцию Паулис отвез Нанию на лошади, вещей набралось порядочно, к тому же еще и съестные припасы. Рижские сдобные булочки Паулис за пищу не считал. Проводы так разбередили ему душу, что не смог он с собой совладать. По дороге к дому сделал остановку у бывшего трактира «Стадалкрог», ставшего позднее клубом, а затем и рестораном, у этого живучего вопреки всему и всея заведения, в ту пору известного в Зунте под названием «американки». Само собой, к моменту появления Паулиса там оказалось несколько закадычных дружков; его, как обычно, встретили ликованием. Для поднятия настроения принятые порции развязали недосугом и делами обузданную страсть, и пошло, и пошло. Если верить людской молве, изрядно потрудившейся в описании тех событий, то за время затянувшихся возлияний Паулис неоднократно посылал Нании в Ригу телеграммы и заказывал сверхсрочные разговоры. Что в тех легендах правда, а что фантазия, поди разберись. Пущенные Паулисом и его приятелями побасенки о празднике песни жили в Зунте годами. О том, как приезжавших в Ригу хористов на Рижском вокзале с сыром и пивом встречал сам Эмил Мелнгайлис и как Алфред Калнынь на большой эстраде Эспланады дал певцам команду: «По порядку рассчитайся!» – после чего Нания оказалась пятнадцать тысяч семьсот тридцать второй. Очень всем понравился и рассказ о том, как на первом выступлении сводного хора финал «Замка света» грянул такой мощи, что на бульваре, в большом доме напротив стена дала трещину.

Бесспорным было то, что исстрадавшийся по Нании, длинной дистанцией увеселений порядком измотанный Паулис в конце концов взгромоздился на телегу и укатил по Рижской улице. Однако вышеприведенный бесспорный факт не может все же претендовать на полную бесспорность, ибо послушайте, что было дальше.

Час раннего утра, только-только встало румяное солнышко. Сонливо пустынную улицу Суворова в Риге – тогда она еще прозывалась Мариинской – дворники успели подмести и полить. Хористы из Зунте с реющим флагом впереди, негромко напевая «Плыви, лодочка», в переизбытке чувств почти не чуя подошвами рижской брусчатки, направляются к старому пассажирскому вокзалу, чтобы там погрузиться в поезд и ехать домой. И вдруг Нания видит: боже мой, да ведь это муженек ее, Паулис, едет! Жеребец Балтынь приустал, низко-низко свесил голову, сам Паулис лицом бледен, чисто выбрит. И телега березками разукрашена.

– Паулис, миленький, ты-то как тут оказался? – роняя слезы радости, спрашивает Нания.

– И сам не знаю! – Паулнс смотрит на нее не то испуганно-виноватыми, не то лукаво-озорными глазами. – Одно помню, как сказал я нашему Балтыню: а теперь вези меня к Нании. Он у нас коняга умный…

Той весной, когда учреждались колхозы, танцулек и балов заметно поубавилось. Было это в конце февраля или в начале марта, по прошествии стольких лет точнее не припомнишь. Паулис где-то проиграл всю ночь, только на рассвете домой явился. Само собой, устал до чертиков и слегка подвыпивши. Сквозь дымку тумана или дурмана все же заметил– вокруг какое-то оживление, мчатся машины, носятся люди. Нания как раз поставила на стол кофейник, когда пришел Олеханович из поссовета с известием: дела раскручены на полную катушку, как говорится, поголовно и повсеместно.

– Вот видишь, – сказала Нания, – а ты все сомневался.

– Ну, а сам что скажешь? – Олеханович приглаживал на своей большой, шарообразной голове реденькие, взмокшие волосы. – Добровольно подашь заявление или палки будешь ставить в колеса?

– С нас взять нечего, – сказала Нания, – пусть они со своими колхозами катятся куда подальше.

Паулис посмотрел на Нанию.

– Не слушай ты ее! – Паулис с улыбкой обнял Олехановича за плечи. – Бабам бабский разговор. А я так думаю: раз надо, значит, надо, мы вступаем добровольно. Без доброй воли какая жизнь, и хлебу рот не рад, своя же перина жесткой покажется.

На первом организационном собрании Паулиса избрали членом правления колхоза и временно – пока не отыщется подходящая кандидатура – доверили ему заведовать складами общинного зерна.

Запас живучести Антонии к осеннему листопаду стал иссякать. Во сне Август попросил Антонию почитать ему газету, что ею было истолковано как прямое приглашение отойти в мир иной. Никакие хворости ее не донимали, ничего у нее не болело, пульс держался вполне приемлемый, и температура нормальная. Все же Антония на глазах усыхала. Изо дня в день Нания видела одно и то же: сидит Антония на своей кровати, вконец отощавшая, и будто считает что-то на пальцах. Наушники от радиоприемника на стуле лежат, политика Антонию перестала волновать.

Как-то утром она, собравшись с силами, умылась, заплела свои тонкие косицы и объявила Паулису, что хотела бы поговорить с Леонтиной.

Леонтина, несмотря на свои семьдесят лет, все еще бодрилась. С тех пор как вернулась она из России, никто не видел ее с платком на голове или в туфлях на низком каблуке. Былая красота, подернувшись жирком, увенчавшись сединами, преобразила Леонтину в почтенную даму, а глубокая презрительная морщинка над переносицей и по-прежнему зоркий взгляд придавали ее внешности некую властность.

Индрикис считался без вести пропавшим, Леонтина жила одна в Особняке. Восстановление Советской власти помогло ей подвести черту под торговыми делами. Магазин в последнее время перестал доставлять Леонтине радость. А мелочиться и подлаживаться, превращаясь в собственную карикатуру, – нет уж, увольте – ничуть ее не прельщало. Были такие, конечно, кто не смог побороть привычку. Старик Альвариус, к примеру, не нашедший в себе сил отрешиться от торгашества, торчал на базаре с грибами, ягодами, медом. Леонтина состояла теперь на государственной службе, имела твердый оклад и оплачиваемый отпуск. Если нездоровилось, брала больничный лист, сидела дома. Так что она ровным счетом ничего не потеряла. Работа на людях – вполне отвечающая ее amour ргорге{19}19
  Чувство собственного достоинства (фр.).


[Закрыть]
. Шесть вечеров в неделю Леонтина в кинотеатре перед началом сеансов отрывала корешки входных билетов, а во время сеанса следила из зала за четкостью изображения на экране. Лишь теперь по-настоящему она стала понимать увлеченность Индрикиса кино. Если вечером почему-либо не удавалось посмотреть новый фильм, у нее было такое чувство, будто ее обокрали. В фильмах о революции Леонтина вновь ощущала ширь российских просторов, переживала выстраданную боль, мысленно возвращалась к своей юности, по которой в глубине души никогда не уставала тосковать. В фильмах о любви опять встречалась с капитаном Велло, в мечтах наслаждаясь самыми счастливыми минутами жизни. Заграничные фильмы в свою очередь давали пищу фантазиям о жизни Индрикиса на чужбине. Хотя никаких достоверных сведений о судьбе сына Леонтина не имела, она не сомневалась, что Индрикис жив-здоров и рано или поздно подаст о себе весть.

Узнав о желании Антонии повидаться с нею, Леонтина тотчас заключила, что это имеет какое-то отношение к золоту Ноаса. Теперь она наконец решила приступить к поискам наследства всерьез и основательно. Неизвестность раздражала, характер не позволял ей бросить дело на произвол судьбы. Ей казалось, что махнуть на все рукой означало бы проявить неуважение к памяти отца. Ведь он прятал не от нее, Леонтины, он прятал, чтобы наследство не попало в чужие руки. Быть может, теперь Антония пожелает сделать признание, внести в этот вопрос какую-то ясность.

При виде Антонии Леонтина поняла: дни родственницы сочтены. Обреченных Леонтина узнавала по носам: раз поникли ноздри, а кончик носа заострился, человек, считай, много не надышит.

В комнате были Нания и Паулис. Внешне отношения Леонтины с дочерью капитана Велло выровнялись. Но прежней теплоты и задушевности к Нании она не чувствовала, и этого невозможно было скрыть. Да Леонтина и не пыталась скрывать – к чему себя и других обманывать? Она прекрасно знала Нанию, а Нания знала ее.

Сдержанно поздоровавшись, Леонтина белоснежным платочком, так отлично сочетавшимся с ее седыми волосами и белым воротом-ришелье темного платья, легонько коснулась ресниц своих по-прежнему красивых, на ветру заслезившихся глаз; грациозный жест наманикюренной руки завершился недвусмысленным указанием на дверь.

– Вы, я полагаю, обговорили все, что нужно. Попрошу оставить нас с Антонией вдвоем.

Обращенный на нее взгляд Паулиса на этот раз не таил в себе ни малейшей насмешки, а светился какой-то беспримесно-печальной сердечностью; то, что говорила Леонтина, никакого значения не имело, значение имело только то, что происходило с Антонией. Время шло, Антония молча смотрела на Леонтину, изредка кивая головой.

– Ну, так что ты хотела мне сказать?

– Леонтина, помнишь… Однажды в море у пристани опустились черные лебеди…

Брови Леонтины взмыли вверх, правая рука с платочком замерла у губ.

– …Я тогда еще у первого причастия даже не стояла. Ты ведь, Леонтина, лет на пять меня моложе и все же должна помнить.

– Ясное дело, помню. Отец меня на санках к морю привез. Только выехали к берегу, лебеди поднялись и улетели.

– То были черные лебеди. Концы крыльев у них, как у журавлей, заостренные. Ни Паулис, ни Нания, ни Петерис их не видели. Особенно один был хорош. Не знаю, помнишь ли, шея у него была такая долгая.

– Твои родители жили тогда арендаторами на хуторе «Кулли», – не сдержалась Леонтина, чтобы не кольнуть Антонию ее низким происхождением.

– С утра небо было голубое, облака белые-белые, прямо как летом. А уж я было подумала, не приснилось ли мне это.

– Скажешь тоже. Я тогда их не считала, но когда мы возвращались, отец сказал, что лебедей было семеро.

– То-то и оно: они были потому, что мы их помним. Когда останешься одна, и ты иной раз усомнишься – то ли были, то ли не были. А когда никто их не сможет вспомнить, окажется, они и впрямь сюда не залетали.

– Что еще ты хотела бы мне сказать?

– Лишь у нас с тобой они еще живы в памяти. Более ни у кого…

И это было все, ради чего Антония пригласила Леонтину. Разговор о золоте Ноаса так и не удалось сдвинуть с места. Леонтина не выдала разочарования даже движением головы, это она считала ниже своего достоинства. Напротив, она была сама любезность и сердечность. Попивая поданный Нанией кофе, Леонтина болтала о том о сем, что некогда происходило под крышей дома, все свои воспоминания неизменно завершая одной и той же резковатой фразой: «Ты-то, Антония, понятное дело, этого не помнишь, тебя тогда в «Вэягалах» еще не было».

Леонтина уже стала прощаться, когда Антония ни с того ни с сего вдруг спросила:

– А какой годок пошел дочке Индрикиса?

– О какой дочке Индрикиса ты толкуешь?

– О той, которую монашки забрали.

– Ты, милая, что-то путаешь. У Индрикиса не было никакой дочки.

То ли глухота Антонии была виной, то ли ее упрямство, но она, не обратив внимания на слова Леонтины, продолжала:

– Должно быть, большая выросла. Вот бы с ней поговорить.

День можно было считать вконец испорченным. Леонтина была настолько взбешена, что даже предложение Паулиса отвезти ее домой на лошади восприняла как оскорбление.

С моря дул пробористый ветер, временами дождик накрапывал. Леонтина, шагая по грязной дороге, насилу удерживала зонт. В сердцах она произносила отборные французские ругательства, которые когда-то всеми правдами и неправдами вытянула из мадемуазель Клодии и которыми пользовалась крайне редко, так что не была даже уверена в правильности произношения.

Антония пожелала также повидаться с Атисом. Поскольку доктор снова стал автовладельцем, он уже в конце недели вкатил во двор Крепости на своей песочного цвета «Победе».

Падение фашистской диктатуры Атис Вэягал принял, исходя из своих интересов: возвращение коммунистов не сулило ему ничего хорошего. Оставаться в Риге он не собирался, место на пароходе ему было обеспечено, дата отплытия известна. За час до того как отправиться в порт, у Лилии начался приступ аппендицита. Ей было четырнадцать лет. Принять решение оказалось делом нелегким. Шарлотта, заменявшая Атису жену, а Лилии мать, была балтийской немкой, и она объявила, что уедет во что бы то ни стало. Атис решил смириться с меньшим злом, не желая рисковать самым дорогим – жизнью Лилии. Увидев из окна первых советских солдат, Атис почувствовал примерно то же, что чувствует игрок в рулетку, когда крупье с его конца стола выгребает последние жетоны надежды. На всякий случай Атцс уложил чемоданчик с бельем и самым необходимым.

Ничего страшного, однако, не произошло. Атиса взяли на работу в больницу. Лилия по-прежнему училась в школе. Жили они в своей квартире, только в комнатах, ранее служивших Атису приемной, домоуправление устроило контору.

Весной Атиса пригласили читать лекции на медфаке университета. Продолжал он работать и в больнице, более того, его назначили заведующим отделением. Его считали одним из светил в своей области. Правда, кафедрой в университете заведовал старик Хиршорн, но профессор был уже в том возрасте, когда свечки на крендель ко дню рождения стоят куда больше, чем сам крендель. Атис довольно скоро понял, как он заблуждался: никто его ни в чем не упрекал; как в больнице, так и в университете, выражаясь старым слогом, открывались невиданные возможности делать карьеру. И что ему взбрело в голову! С какой стати его должны притеснять? Документы у него чистые. Из трудовой крестьянской семьи. Никого из ближайших родственников за границей. Мать Лилии в анкету вписывать не пришлось, поскольку они, слава богу, не были венчаны. Лилию он удочерил в пору немецкой оккупации и не как наследницу шестиэтажного дома, а как несчастную сироту. Кем ему доводилась Шарлотта Шнее? А никем. Подыскать себе порядочных работников бывает нелегко, особенно в военное время. Коротко и ясно. Точка. Слава богу, и с Шарлоттой Шнее они не поженились. Но если даже опустить формальную сторону вопроса, разве тот факт, что он в решающий момент не поддался настойчивым уговорам Шарлотты, не раскрывал его истинное отношение к режиму фашистской оккупации? В глубине души он никогда не верил в жизнеспособность нацистских порядков. Впрочем, и тогда ему не раз случалось строить весьма наивные предположения, так, например, он полагал, что мать Лилии может вернуться из мест не столь отдаленных. Почему же теперь, когда возможность возвращения матери Лилии стала более вероятной, он женился на своей ассистентке Эрике, которая, откровенно говоря, исполняла функции той же Шарлотты? Глупый вопрос. Он приближался к тому возрасту, когда неопределенность начинает раздражать и все, что связано с понятием «временно», внушает беспокойство. Впрочем, все было сложнее. Объяснить это трудно. Чувство нависшей угрозы оставалось, от него невозможно было избавиться. Правда, никто пока ему не пенял, что он когда-то был членом студенческой корпорации или ездил в Берлин на Олимпийские игры, но где гарантия, что качели, вознесшие его к успеху, рано или поздно не ринутся в обратную сторону? На всякого удачливого достаточно врагов и завистников. Чем выше поднимаешься, тем больше другим глаза колешь. На каждом шагу приходилось видеть – особенно в среде ученых и технократов – упрямо рвущихся к высотам карьеры людей с куда более запятнанным прошлым на подкладке внешне безупречных костюмов. И столь же часто приходилось наблюдать неизбежные падения. Иной раз на улице Атиса дрожь пробирала, ему казалось, будто из людской толпы на него нацелен чей-то враждебный пристальный взгляд. И не только на улице. Иногда такой взгляд он ловил на себе в кошмарных снах. И не раз обливался холодным потом при виде одной и той же картины: он открывает дверь, перед ним стоит Марта, его сестра…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю