Текст книги "Кровать с золотой ножкой"
Автор книги: Зигмунд Скуинь
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
– Товарищи, назад! – кто-то крикнул, раскинув руки и пытаясь остановить шествие.
Передние ряды переминались в замешательстве, но те, что были сзади и солдат не виделн, напирали.
Взгляд Эдуарда затуманился, сквозь подошвы холод подступил к сердцу. Одна за другой в голове промелькнули картины, когда он сам стоял перед ружейными штыками и дулами. Он хорошо знал свойства этих готовых сеять смерть орудий, рождавших ужас и внушавших мысль о невозможности сопротивления.
Единственная надежда на спасение – лечь на землю или найти укрытие. А на это он как раз был не способен. Потому что в тот момент припомнились испытанные им унижения, трижды его водили на каторгу, и трижды он прорывался обратно к свободе. И еще вспомнился ему киргизский мальчик, которого солдаты застрелили в лодке, когда тот под пулями перевозил его через реку. И Эдуард Вэягал сделал то, что в суматохе истории осталось незамеченным, ведь в общем и целом царские солдаты и жандармы на набережной Даугавы, вне всяких сомнений, расстреляли демонстрацию безоружных рабочих: Эдуард вытащил из-под мышки маузер.
Дальнейшее много раз описано в книгах, показано в фильмах и пьесах. Как рабочие отказывались верить, что солдаты посмеют стрелять, и как солдаты все же посмели. И как после сравнительно негромких ружейных хлопков, похожих на залп при церемонии воинского погребения, сколько-то времени длилась странная тишина, пока убитые и раненые не стали падать, пока не послышались крики ужаса и стоны.
Эдуард знал, что солдаты будут стрелять. И он прицелился в ближайшего офицера. Подпоручик – с тонкими усиками, в каракулевой шапке, с поднятым воротником шинели – сначала развернулся вокруг своей оси, как бы желая посмотреть, что происходит у него за спиной (возможно, потому возникла документированная версия, будто в подпоручика Малахова стреляли сзади свои же солдаты), затем оперся на эфес оголенной шашки, покачнулся и рухнул лицом в затоптанный снег. Эдуард подумал: не может быть, чтобы меня не ранили, ведь я стою прямо перед дулами, должно быть, я потерял способность чувствовать боль. Когда солдаты снова подняли ружья, он и тогда в этой кровавой свалке не сдвинулся с места, а тоже поднял маузер: Самым удивительным было то, что солдатская шеренга вела себя так, будто не замечала его. Почему они не целятся в меня? Может, я уже убит? Только потом до него дошло: солдаты не различали отдельных людей, стреляли во всех и ни в кого в отдельности. По правде сказать, это и стрельбой нельзя было назвать. Они исполняли приказ, сами оставаясь такими же орудиями, как холодные ружья с горячими стволами в их руках.
В окрестностях Кулднги Эдуард руководил налетами на баронские поместья, освобождая арестованных крестьян, при его содействии была составлена петиция местной интеллигенции непосредственно царю. Затем Эдуард появился в Зунте.
В первый же день по прибытии, вечером, в подвале аптеки, он встретился с местными революционерами, потом ненадолго заглянул домой. Там многое изменилось. Деревья, сохранившиеся в памяти не выше воткнутой в землю метлы, высоко поднялись, раздались вширь, зеленью своих крон укрывая часть черепичной крыши. Сам же дом будто бы убавился в размерах, сжался. Во дворе Эдуарда встретила орава желтоволосых ребятишек, глядевших на него блестящими и жадными глазами. Дети были чумазые и загорелые.
– Кто вы такие? – спросил Эдуард.
– Я Паулис, – ответил старший, – это мой брат Петерис, вот Атис, а тот Эгон. Вон ту малявку звать Элвнрой, она пока еще в кроватке мочится.
– А кто ваша мать?
– Наша мама.
По тропе от коровника с коромыслом на плечах подошла довольно молодая женщина, и меньшие дети, смущенные странными вопросами незнакомца, схоронились за подолом ее домотканой юбки. Поначалу и женщина, сообразно с духом времени, глядела на Эдуарда с явной опаской, но когда он назвался, кивком головы дала понять, что имя ей знакомо.
– Август на лесной опушке у большого валуна, – сказала она не то улыбаясь, не то просто жмурясь от яркого солнца. – Я Антония, жена Августа.
Эдуард, провожаемый множеством взглядов, прошел половину двора, но вернулся, направился к дому. В прихожей он закрыл глаза, вдохнул в себя знакомые запахи и стал вдруг таким легким, почти невесомым и, будто влекомый воздушным потоком, одним махом взлетел на второй этаж. И потому, что он ни о чем не думал, просто летел, как пушинка одуванчика летит по ветру, он безошибочно, одним чутьем, по наитию, мгновение спустя оказался в материнских объятиях. Элизабета стояла рядом с бидермейровским креслом, бесцветно серая, словно отлитая из свинца. Якаб Эрнест, тщательно одетый и причесанный, сидел на краю кровати, уставившись в стену.
В тот вечер революционеры уничтожили в Зунте склад с запасами спирта, предназначенного для вывоза в Россию. Спирт из бочек выливали прямо в канаву. Металлическую цистерну изрешетили пулями, из нее, как из громадной лейки, били упругие яркие струи. От въедливого запаха першило в горле, вооруженные винтовками и двустволками часовые слезящимися глазами следили, чтобы ни одна капля дурмана не уцелела. Затем настал черед трактира «Ста– далкрог», все бутылки перебили прямо на пороге. При входе повесили объявление, в котором говорилось, что моральная распущенность отныне под запретом. Трактирщика посадили под домашний арест, а преемниц Мице – всех троих сестер Тнгерес – как жриц низменных инстинктов – было решено выдворить из Зунте.
В воскресенье утром в церкви намечалось провести собрание. Вначале все шло как обычно. Звонарь звонил в колокола, к храму потянулись пешие и конные. Но городок уже полнился слухами, и привычной тишины перед службой на сей раз не было и в помине. Паства была взбудоражена! Не успел отзвучать первый хорал, как Эдуард с двумя революционерами вошел в ризницу к пастору и объявил, что произносить проповедь ему сегодня не придется. Пока аптекарь Зирнис с амвона призывал к замене царизма справедливым правопорядком, Эдуард, приглядывая за пастором, был вынужден вступить с ним в беседу. Уже немолодой пастор Эбервальд, поборов первые страхи, сделался не в меру говорливым.
– Вы глубоко заблуждаетесь, молодой человек, – сказал он, изображая мрачную гримасу на своем одутловатом лице сердечника. – Если бы меня и сестер Тигерес с такой легкостью можно было устранить, на земле давно бы не было ни блудниц, ни пастырей. Человек в грехе рожден, и мир не может быть лучше человека. То, что вы за новость выдаете, еще в Древнем Египте было опробовано.
– Чтобы человек стал лучше, мир нужно сделать лучше.
– Вы домогаетесь справедливости, что кончается с могилой. Мы ищем справедливости для жизни вечной.
– Вы обещаете то, чего дать не в состоянии.
– А вы?
– Мы сокрушим старый мир до последнего камня и сложим из них новый, лучший.
– Ну что ж, посмотрим, посмотрим.
Лето и осень прошли в боях и обороне. В вечной спешке забывая о сне и пище, Эдуард весь истончился, наподобие сдружившегося с оселком ножа. В солдатском ремне, которым он подпоясывался поверх пиджака, приходилось каждый месяц прикалывать новую дырочку. Уполномоченный оргкомитета всеобщей забастовки, он разъезжал по всей Лиф– ляндской губернии, участвовал в митинге в рижском предместье Гризипькалн – там собралось около ста тысяч человек, речи звучали на латышском, русском, немецком, эстонском, польском, литовском и еврейском языках. На границе с Эстляндской губернией Эдуард с отрядом боевиков попал в засаду. Двое суток в одиночку отстреливался, окруженный ударной группой помещичьих приспешников. Поздней осенью Эдуарда Вэягала назначили начальником уездной милиции. Дня не проходило без больших или малых стычек. В волостных управах Эдуард конфисковывал печати и бланки для изготовления поддельных документов, которыми снабжались преследуемые революционеры, тайно проникал в казармы, призывал солдат выступать против своих офицеров, устраивал заставы на дорогах для проверки подозрительных личностей.
Карательная экспедиция князя Енгалычева подошла к Зунте морозной январской ночью. При содействии соглядатаев казачий дозор схватил постовых в баньке, куда те зашли погреться. Затем подняли ложную тревогу, и революционеры сами сбежались к окруженному казаками штабу, не подозревая, что попали в засаду. Эдуарда, по наущению местных воротил, собирались в^ять отдельно, живым, как наиболее опасного. Для ареста послали группу верховых: те, не обнаружив его дома и не желая возвращаться с пустыми руками, прихватили с собой свихнувшегося Якаба Эрнеста, который ничего вразумительного не смог сказать, даже когда его покалывали штыками. Из подоспевших орудий обстреляли новое здание аптеки, школу и пожарную часть. Одновременно за дело взялись поджигатели. Дом Вэягалов до поры до времени пощадили, казаки надеялись заманить Эдуарда в ловушку. Поняв, что это им не удалось, облили дом керосином и подожгли с четырех углов. Судили арестованных не более пяти минут и выводили на расстрел почти в центре города перед трактиром. Три дня болтались на веревках девять окровавленных трупов. Старшему было пятьдесят, младшему шестнадцать. С моря дул ветер, раскачивались сосны, и мертвые тоже качались, а когда шелестели ветви, казалось, они все еще дышат.
Эдуард, двигаясь главным образом ночью и окольными проселками через заснеженные леса и болота, брел к Риге, не поддаваясь пораженческим настроениям. И жалости нельзя было волю давать. Добравшись до Риги, Эдуард убедился, что организация, хотя и понесла потери, продолжает действовать.
Эдуард Вэягал – теперь товарищи его знали по кличке Медниек (Охотник) – в составе боевой группы участвовал в налете на оружейный склад в районе Саркандаугавы, где захватили председателя военного трибунала, уничтожили жандармский патруль. Принимал Эдуард участие и в знаменитой операции по освобождению товарищей из управления тайной полиции.
Затем Эдуард Вэягал с фальшивыми документами на имя английского коммерсанта Джона Веллингбоя благополучно переправился в Гельсингфорс. Там уже находилась группа опытных боевиков, решивших для успешного продолжения дела революции пополнить партийную кассу валютными запасами Гельсингфорсского банка.
Эдуарду и Элзе Пенгерот, двадцатидвухлетней хористке из Риги, сразу после налета предстояло вблизи банка как бы невзначай повстречаться с боевиками, забрать часть денег н передать их дальше по назначению. В гостинице они «по чистой случайности» оказались в соседних номерах. Хмурые февральские дни тянулись в томительном напряжении. Английский коммерсант Джон Веллингбой и Валтрауте Фрелих из Шнейдемюле в ресторации обедали за разными столиками, обменивались лишь учтивыми поклонами, не выказывая желания друг с другом познакомиться. Зато долгие северные ночи, когда гостиница засыпала, они проводили вместе. Близость между ними возникла как-то сама собой. Вдвоем в чужом городе, разделенным лишь тонкой переборкой, им приходилось играть, притворяться, страдать от вынужденной лжи. Оба молодые, горячие, начиненные любовной взрывчаткой.
По ночам Эдуард видел Элзу в лунном сиянии или в отблесках уличного газового фонаря, свет его идва пробивался сквозь заледенелые стекла. Быть может, потому она порой ему казалась не реальным существом, а неким созданием из другого мира, где не бывает перестрелок, где не знают, что такое каторга, и давно позабыли значение слова «банк». Прикасаясь к ее прохладной, тускло мерцающей коже, он н сам как будто приобщался к тому дивному миру. Соображения рассудка отступали за линию горизонта, фантастический рельеф которого в данный момент его нисколько не волновал, потому что перед ним распахивался простор, начинавшийся и замыкавшийся объятиями сплетенных рук Элзы. Они друг другу ничего не обещали, избегали говорить как о прошлом, так и о будущем. Всякий раз расставаясь, расставались навечно. За завтраком в зале встречались как чужие. Подчас казалось, он, презрев законы конспирации, кинется к ней, лишь бы убедиться, что их близость не мираж. Но вместо этого с чисто английской сдержанностью заказывал завтрак, равнодушно раскуривал длинную сигару-вирджинню, в душе испытывая к самому себе омерзение, как будто был самоубийцей, понуждаемым повеситься на низко вбитом гвозде. Только еще раз встретиться! Скорей бы приходила ночь!
Да что с ним случилось? Похоже, в возрасте двадцати девяти лет он, на своих путях и перепутьях революционера-подполыцика не раз встречавший и терявший женщин, впервые влюбился по-настоящему. И не странно ли, одно он знал об Элзе со всей определенностью: и он у нее не первый.
Она отдалась ему сразу – с таким горением души и тела, что на какой-то миг закрались сомнения, не приняла ли Элза в неверном свете луны его за кого– то другого? Но тотчас и сам провалился в это продолжение без начала. Если он и знал какую-либо женщину, так это была она, та самая, которую он первой же лаской высек из давнего сна, – как скульптор в долгих трудах из каменной глыбы высекает изваяние.
Элза была непостижима в своих настроениях. Временами казалось, новый поворот в их отношениях радует ее; то, напротив, создавалось впечатление, что она чем-то глубоко опечалена. Иной раз и в минуты высшей близости крылатое тело Элзы в его руках вдруг цепенело, становясь неживым, тяжелым. Не находя объяснений для перемен, он поначалу волновался, холодел при мысли, что у нее, быть может, остановилось сердце; судя по его собственным переживаниям, такое представлялось вполне возможным. Но все было в порядке. Элза вздрагивала, словно пробуждаясь от сна, проводила пальцами по его лицу, как бы ощупывая его, тихонько смеялась, потому что была беспечна и весела по натуре. В другой раз умолкала на полуслове, обо всем позабыв, погружалась в задумчивость, потом тихо начинала плакать. Когда Эдуард спрашивал ее, почему она плачет, Элза не отвечала или отделывалась шутками: «Оттого, что ты коммерсант Джон Веллингбой, а я Валтрауте Фрелих из Шнейдемюле», «Оттого, что еще далеко до весны, и зверушкам в лесу приходится туго». И лишь однажды у нее вырвалось: «Потому что мне страшно».
Эдуард утешал ее как мог. Приступы печали Элзы в его разверстую нежностью грудь вносили незнакомые смуты. Хотелось оберегать Элзу, радовать ее, лелеять. Сам он дожидался налета в непреклонной уверенности, что все сойдет благополучно. Впрочем, «дожидался» не совсем то слово. Оставаясь наедине с Элзой, он забывал обо всем. И даже когда думал о налете, настроение оставалось безмятежным и ясным, – настолько был он уверен в собственных силах и силах революции, что борьба казалась естественным и в общем-то единственно возможным продолжением кратковременного затишья. Если же на этот раз он не слишком жаждал предстоящей схватки и вынужденное бездействие переносил спокойно, то лишь потому, что Эдуард боялся любых перемен в Отношениях с Элзой.
В назначенный день перед завтраком рассыльный из цветочной лавки доставил фрекен Валтрауте Фрелих букет белых роз. При виде роз она вздрогнула, на щеках выступил румянец. Небрежно сунув букет в вазу, надела пальто. Проходя мимо столика, за которым Джон Веллингбой, прикрывшись газетами, пил утренний чай, фрекен Фрелих достала из сумочки платок и высморкалась. Сложив газету, Веллингбой молча отвесил поклон и зачем-то взглянул на часы. Десять минут спустя он поднялся, облачился в свою шубу на волчьем меху, обмотал шею кашемировым шарфом, надел клетчатую кепку с наушниками и вышел из гостиницы. Следом за ним, минут через пять поднялась и фрекен Фрелих, ей подали долгополое, по тогдашней моде с буфами пальто; украшенную страусовыми перьями шляпу она в тот день за столом не снимала.
Светило серебристо-румяное зимнее солнце. В воздухе посверкивали редкие снежинки. Убедившись, что фрекен Фрелих вышла из гостиницы, Джон Веллингбой не спеша перебрался на другую сторону улицы, где народа было побольше, и зашагал по направлению к банку.
Вскоре он остановился у столба, обклеенного пестрыми афишами на финском языке. Заинтересовался афишами и какой-то шедший навстречу молодой человек, с виду студент, однако человек явно не воспитанный, с дурацкой привычкой толкаться.
– Ну как? – спросил Эдуард.
– Один труп, – ответил молодой невежа.
Джон Веллингбой в шубе нараспашку отправился дальше. На ближайшем перекрестке остановил извозчика, сел в санки и велел ехать в книжный магазин Лунвика. В это время фрекен Фрелих уже возвращалась в гостиницу, неся в руках портфель. Он ее видел в последний раз.
В магазине Лунвика Эдуард не сумел избавиться от денег – несколько книг на прилавке лежало с перевернутыми вниз обложками, что означало: магазин под наблюдением. Рядом с Лунвиком вертелся его помощник, еще какой-то тип, взобравшись на приставную лесенку, больше оглядывал покупателей, чем библиографические редкости на верхних полках.
В резерве имелся другой вариант – связной на вокзале у камеры хранения. С интервалом в пятнадцать минут Эдуард четыре раза появлялся в назначенном месте, так никого и не встретив. С пачками денег пришлось вернуться в гостиницу.
За ужином он читал экстренный выпуск газеты с сенсацией дня – в тихом Гельсингфорсе разыгрались события под стать Прибалтийскому краю или Закавказью! Революционеры средь бела дня изъяли из банка 175 463 рубля 68 копеек, оставив расписку на всю сумму! Полиция ведет розыск. Должностные чины не сомневаются, что в ближайшее время виновных удастся задержать! Сыскное отделение города поставлено на ноги!
Кельнер рассказал, будто часть налетчиков после жаркой перестрелки удалось схватить.
Элзы в гостинице не было. Не явилась она и вечером. И на следующий день. Эдуард решил пока не уезжать из Гельсингфорса.
Повсюду только и говорили что о налете. Газеты с мельчайшими подробностями описывали участников нападения, их преследование и арест. Подсчитывали сумму, которую удалось вернуть, – в золоте и купюрах.
Как-то портье, протягивая ему ключ, сказал:
– Мистер, вас тут разыскивали.
Рука Эдуарда сама собой скользнула под мышку, он почувствовал, как учащенно забилось сердце о стальной бок браунинга.
– Фрекен Фрелих… Помните, жила у нас такая.
– Ах да… И что она хотела?
– Оставила для вас письмо.
В ту пору важные господа вместо очков нередко пользовались моноклем. Джон Веллингбой тоже был важный господин. С удивленным видом вставил под веко круглое стеклышко. Затем поднял веко, позволив моноклю на черном шнурке упасть на шубу.
В адресованном ему письме было три фразы – без обращения и подписи.
«Я пыталась вытравить его из сердца, по глупости считая, что обиды в любви непростительны. Теперь поняла: его жизнь – моя жизнь! Прости, забудь меня, не поминай лихом».
На следующий день в утренних газетах появилось сообщение: «У одного из раненых в перестрелке налетчиков по кличке Кнагис (установить настоящее имя пока не удалось) объявилась невеста, она добровольно сдалась в полицию, чтобы разделить с женихом дальнейшую участь».
Боль утраты Эдуард перенес мужественно, стойко. Но кремневой крепости створки ракушки душевной нежности, в последнее время вблизи Элзы самому на диво открывшиеся до предела, – снова сомкнулись. Вполне возможно, это и была его настоящая юность, которую он встретил с опозданием и потерял между двумя сражениями. Элзу он ни в чем не винил. Виноваты были те, против кого он многие годы боролся. Нужна еще большая непреклонность.
По узкому проходу, проложенному в не освободившемся ото льда море, на английском торговом судне из Або-Бьернеборга Джон Веллингбой отправился в Стокгольм. Оттуда в Копенгаген прибыл уроженец Риги, немец по фамилии Ганс Зоргенфрей.
Относительно его дальнейших заданий в центре имелись различные мнения. После всестороннего обсуждения было решено оставить Эдуарда в боевой технической группе, занимавшейся добыванием денег и оружия. Работа требовала хладнокровия, знаний, а также коммерческой сметки, фантазии и размаха.
Для революции в России поддержка из-за границы была неоценима. В составе технической группы Эдуард прибыл в Лондон. Английские рабочие помогали русским революционерам добывать оружие и деньги. Полиция, разумеется, стремилась такого рода помощь пресекать. Во время дебатов в нижней палате английского парламента полицию обвиняли в недостаточной энергичности. Оппозиция призывала выразить правительству вотум недоверия. Кресло министра внутренних дел занимал молодой, в ту пору еще стройный сын герцога Мальборо Уинстон Черчилль.
– Ничего, пускай потешатся, они нас не остановят, – с завидным хладнокровием, по-курземскому обычаю растягивая слова, сказал Эдуарду Вэягалу руководитель группы Якаб Петерс. Тот самый Якаб Петерс из Бринькской волости, который несколько лет спустя обведет вокруг пальца Роберта Гамильтона Локкарта.
Но это еще впереди. А пока европейские газеты публикуют сенсационные материалы о людях, лишенных нервов, не верящих ни в бога, ни в черта, одержимых фантастической причудой, будто все должны одинаковых размеров ложками черпать из общего котла.
В этой связи небольшая деталь. Жорж Сименон, тогда только начинавший публиковать свои детективы, для одной из своих книг взял в герои такого же закаленного, неуловимого уроженца балтийских берегов. Внешне его портрет напоминает временами Петерса, временами Вэягала.
6
Сказать, что братья Ноас и Август Вэягалы друг друга ненавидели, было бы неверно. Точнее будет сказать: они друг друга не понимали. Различия в мироощущении и мышлении нередко доводили братьев до ссоры. А поскольку оба были в избытке наделены типичными для Вэягалов чертами – упрямством и строптивостью, примирения во взглядах добиться не удавалось. И все же – что немаловажно – противоречия и распри никогда не отдаляли их окончательно. В пылу жестоких споров, в минуты горчайших взаимных обид какие-то узы близости сохранялись, какие-то родственные чувства теплились. Тем самым автор хочет сказать: хотя их и считали – каждого в своем роде – большими оригиналами, по чисто человеческим свойствам братья Вэягалы были людьми вполне обычными. Даже нелицеприятное, беспристрастное вмешательство при размолвках родствеников, как известно, почти всегда натыкается на фразу: «Не суйте нос куда не следует, свои дела как-нибудь сами уладим».
Августу было восемь, Ноасу девять лет, когда сушили хлеб в снопах и загорелась рига. С перепуга у Августа началось рожистое воспаление – щека вздулась, покраснела. Как водилось, привезли его к знахарке, щупленькой, кривенькой, туговатой на ухо старушке. От нее, как ни странно, совсем не пахло старческим телом, одежонка источала запах валерианы и нагретого солнцем бора. Старушка к его щеке привязала синюю бумажку, на ней начертила мелом крест и прошептала заговор. После этого еще немного поговорила с Августом.
– Какая у тебя долгая и дивная борозда жизни, – сказала она, недоверчиво водя пальцем по его ладошке. – Посередке обрывается, потом дальше тянется. Ни у кого такой видать не приходилось. Все мы в этом мире на ладони божьей. А ладонь божья, запомни, о трех чередах.
С той поры Август частенько раздумывал над тем, что линия жизни у человека похожа на борозду. Увидит в поле пахаря, и покажется ему, что тот прокладывает линию жизни на огромной, раскрытой ладони, то зеленой и цветущей, то укрытой снежным покровом. Над этой таинственной, несказанной красоты ладонью плывут облака, солнце сияет, звезды горят.
Отчего линия жизни на его ладони такая странная? Может, ему суждено рано умереть? Правда, о смерти представления в ту пору были смутные. В толстой книге, Библии, которую дед по воскресным дням читал с выражением, смерть изображалась костлявой старухой с пустыми глазницами и косой за плечами. Когда Августу случалось порезать палец, бабушка, присыпав ранку пеплом, завязывала ее чистой белой тряпицей. Он садился у окна и ждал смерти, которая, по рассказам бабушки, должна была явиться из-за плетня со стороны сада. Если смерть не приходила дотемна – камень с плеч, и страхи сменялись радостью: на сей раз костлявая старуха его пощадила.
На вопрос, почему ладонь божья о трех чередах, Август в разные поры жизни находил разные ответы. Но чем больше он впрягался в крестьянский труд, чем глубже постигал его закономерности, тем яснее понимал, что занятие это не сравнить ни с каким другим. Зерно пускало корни не только вниз, но и вверх, и эти невидимые, к солнцу и луне тянувшиеся корни были столь же важны, как и корни, растекавшиеся в почве. Поле вверх росло, но оно росло и вниз, и верхнее поле зависело от поля нижнего. Земледелец, знающий лишь верхний пласт, сродни близорукому страннику на чужбине. Горсть одной и той же земли могла быть сухой, как порох, и вязкой, как глина. Каждой капле дождя было уготовано русло, предрешен заранее и ток ее. Там, внизу, имелись точки, где прослушивался пульс земли, там пролегали чувствительные жилы, слоились плодородные и неродящие пласты.
Не спуская глаз с ладони божьей, Август временами поглядывал и на свою, на ней, однако, ничего не менялось. Линия жизни так и осталась посередке разорванной. И он постепенно свыкся с мыслью о ранней смерти, не очень в это веря, но не отвергая и такую возможность. Мысль – рано умереть – мелькала в голове еще в том возрасте, когда над подобными вопросами не задумываются. И, помышляя о женитьбе, Август тут же себя осаживал: кто знает, сколько мне еще осталось землю топтать. И тогда, бывало, что-то защемит в душе, но вынудить себя поторопиться не удавалось.
Впервые увидав молодую жену Ноаса Элизабету, Август не ощутил ни удивления, ни симпатии, тем более мужского влечения. Напротив, сердце екнуло от недобрых предчувствий, суть которых он не мог уяснить, но они заронили в душу настороженность. Как если б он шагал себе в полной уверенности, что идет по верному пути, и вдруг обнаружил, что заблудился.
Лишь постепенно до Августа дошло: Элизабета своей внешностью, своим образом жизни поколебала его крестьянские представления о взаимоотношениях мужчины и женщины и о том, что до той поры для него составляло понятие «надо бы жениться».
Элизабета в его глазах была чем-то вроде марева – вполне реальная и в то же время непричастная к тому миру, за пределами которого он до сих пор не чувствовал нужды искать другой. Когда Август заводил с ней разговор о прополке картошки или отелившейся корове, она, не отвечая, просто смотрела на него сосредоточенно и пристально своими прекрасными, слегка отрешенными глазами, в которых он ничего не умел прочитать. И он умолкал, теряясь в догадках, о чем же ему говорить с женою брата. И неловкое молчание, отягчаемое пониманием, что Элизабета обитает в ином, для него непостижимом и недоступном мире, как-то особенно будоражило Августа, разжигая интерес и любопытство. Чисто женские прелести Элизабеты привлекали Августа в меньшей мере. Даже в самых сокровенных помыслах не дерзал он приближаться к телесным тайнам Элизабеты. Просто беседовал с ней в своих мыслях; придерживая рукой в белой перчатке широкополую шляпу, Элизабета в белом платье шагала с ним рядом по картофельным бороздам, объясняя просто и ясно, как она здесь очутилась, какой рисуется ей жизнь с Ноасом, как себе представляет обязанности жены и что ей кажется в жизни самым главным.
Лил дождь, шел снег, палило солнце, трещали морозы, а в поле всегда находилась работа, и мысли роились в голове, подстегиваемые одиночеством. Кожа на лице и на руках у него задубела, воспринимая град как легкое щекотание, пронзительный ветер как ласку. И оттого, что сам он никогда бы не подумал спрятаться от пурги или зноя, тем с большим любопытством наблюдал за чувствительной Элизабетой. В редких случаях она беспечно и бездумно появлялась под открытым небом – кроткими летними вечерами иногда забывалась на цветнике старой Браковщицы или до полудня, пока солнце еще не печет, отправлялась в лес по ягоды. Обычно же Элизабета оберегала себя от солнца и ветра, от жары и холода. Вечно от чего-то хоронилась, укрывалась, заслонялась вуалью, зонтиком, пледом, пелериной, муфтой или шалью. Элизабету никто не видел босиком и даже без чулок, зима или лето – ее лицо и руки не меняли своего оттенка. Выйдет из дома, остановится на пороге, с опаской поглядит на небо – если даже выход предполагался столь же кратким, как всплеск рыбы над водой.
Однажды летом – сено было уже убрано, хлеба еще только наливались – свалился на землю жестокий зной. Тучами носилась крупная, жирная, пучеглазая саранча, давно в тех местах не виданная. Птицы замертво падали на лету, коровы совсем стали недойны. С утра на горизонте собирались хмурые тучи, вроде бы сулившие грозу, но там они и оставались, не пролив на землю ни единой капли. Старая Браковщица едва ноги волочила, дышала с трудом, на кончике ее острого носа неизменно трепетала капелька пота. Элизабета вела себя странно, за обедом почти не говорила, глаз не отрывала от стола и, наскоро поев, тут же уходила. Может, все объяснялось жарой, может, тем, что Ноас третий месяц не подавал о себе вестей. Второй год он находился в плавании, последняя открытка пришла из африканского порта Фритаун, в ней Ноас писал, что дальше отправится к мысу Лопес, где примет на борт стволы окумеи и другой ценной древесины, экевазенго, в Европе прозываемой розовым деревом.
И Августу было не по себе. Работал в иоле, пот градом с него лил, а внутри будто подмораживало. Точно в жилах студеная кровь текла. Дыхание застревало в горле. Все раздражало.
Хотя день и был не субботний, под вечер, когда раскалившийся шар солнца закатился в дымку над небосклоном, Август затопил баню. От любой душевной и телесной хворости он, как и все Вэягалы, знал одно лекарство: хорошо пропариться на полке с березовым веником. Смирный летний вечер незаметно перетек в прозрачные ночные сумерки, а он все парился. Потом, дымящийся, облипший пахучими березовыми листьями, уселся на скамейку перед баней и вздохнул так громко, что в ласточкиных гнездах под застрехой запищали птенцы. Над садом, будто бы тоже спустившись с банного полка, висел молодой румяный месяц. Деревья, потворщики темноты, норовили убежать от лунного света по тропкам черных теней. Переведя дух, Август, все еще дымящийся, облепленный листьями, в лунном свете такой огромный, местами бурый от загара, местами белый и сплошь волосатый, направился в сад. С весомостью тяжелых капель с вишни опадали ягоды. Август провел пятерней по веткам, подушечками пальцев ощущая влажную податливую плоть ягод. На цветнике под окнами Элизабеты исходили ароматом маттиолы. Лакомясь вишней, Август брел по саду. Окно Элизабеты было растворено настежь, занавеска сдвинута в сторону. Наверно, ужё спит, подумал Август. Но внутри мелькнули белые руки, занавеска встрепенулась. У Августа подкосились колени. Его длинная черная тень растянулась до окна Элизабеты. Заметалась невесть откуда появившаяся летучая мышь, должно быть одурманенная запахом ночных цветов.