Текст книги "Каботажное плаванье
Наброски воспоминаний, которые не будут написаны никогда"
Автор книги: Жоржи Амаду
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)
Москва, 1953
Спускаюсь по трапу самолета, на котором прилетели вместе с Зелией из Вены. Пять часов вечера, но уже совсем темно. Лютая московская зима. Январь 1953-го. С тех пор как я вернулся в Бразилию из изгнания, это мой первый приезд в Советский Союз. Нас встречают несколько друзей – и среди них радостная Вера Кутейщикова, она в этот раз поработает с нами переводчицей.
Мы переписывались и подружились, так сказать, заочно, еще до того, как в 1948-м познакомились по-настоящему. Вера, сотрудница Института мировой литературы, специалистка по Испании, Португалии, Латинской Америке, написала брошюру о моем творчестве – там была целая серия таких брошюр, издаваемых «Правдой». Для нас с Зелией она и ее муж Лев Осповат, тоже известный испанист, издавший впоследствии книги о Лорке, Неруде и Диего Ривере, стали родными, и понимали мы друг друга без слов.
…Спустя несколько дней, когда мы утром в гостинице пили кофе, я протянул Вере свежий номер «Правды», попросил перевести статью на полстраницы – наверно, что-то важное. Вера еще дома успела прочесть газету, она знала, о чем там говорится, однако же стала переводить. Речь шла о том, что раскрыт подлый заговор американских империалистов, ставивший своей целью убийство Сталина, а орудием его выступали негодяи-врачи – самые крупные и известные в Советском Союзе, те, на кого была возложена высокая ответственность за здоровье кремлевских владык. «Все они – евреи», – сообщает «Правда».
Разинув рот, не зная, что думать, о чем говорить, смотрю я на Веру. Она замерла на стуле, стиснула ладони, кусает губы, чтобы подавить беззвучное пока рыдание… Говорю же, нам не надо слов, чтобы понять друг друга.
Лиссабон, 1981
Узнав, что мы отправляемся в Португалию, один наш приятель попросил подыскать ему с женой номер в семейном пансионе, благо португальская столица славится такими заведениями – пониже отеля, повыше меблированных комнат. Нашему другу предстояло работать в архивах и библиотеках, а ресторанная кормежка ему была не по карману.
Часа в четыре, направляясь по авенида да Либердаде к площади Маркиза Помбала, мы вдруг заметили особнячок – невысокое, в несколько ступеней, крыльцо, перила лестницы обшиты красным бархатом. Не иначе как это он и есть – семейный пансион. Решили войти, поднялись по ступенькам, отворили дверь. Нас встретила очень любезная сеньора средних лет, и мы сообщили, что желаем осмотреть комнаты и прицениться. Удивление, с коим она воззрилась на нас, ничуть не умерило ее учтивости. Она повела нас наверх, открыла дверь в комнату, повернула выключатель. В приглушенном свете мы увидели роскошное четырехспальное ложе, атласные шторы, ковры, умывальник в глубине, словом, ничего лучше и требовать нельзя. Оставалось лишь узнать, во что обойдется проживание с полным пансионом.
– Скажите, сеньора, сколько это будет стоить в месяц для супружеской четы, включая обед, завтрак и ужин?
– В месяц? – она удивилась еще сильней. – Вообще-то у нас оплата почасовая – «на время», но можно и «на ночь». Что же касается еды… Мы не подаем еды, но… – она лукаво улыбнулась двум престарелым бесстыдникам, которые и на склоне дней все никак не угомонятся, – но можем предложить широкий выбор напитков: шампанское всех сортов, старый портвейн, виски…
Тут только мы уразумели, куда нас занесло. Зелия многозначительно щиплет меня. Больше вопросов мы не задаем. К чему? Искушение велико: не будь в отеле «Тиволи» так комфортабельно и уютно, вполне можно было снять тут номер на несколько часов, заказать шампанского – когда-то мы часто так делали…
На другой стороне проспекта в пансионе «Санчо» нам удается забронировать номер для баиянской четы.
Лиссабон, 1980
Мы с Зелией прилетели в Португалию на презентацию ее книги «Анархисты, слава Богу». Меня атакуют журналисты, но я показываю на жену:
– На этот раз я всего лишь сопровождаю мадам. Я тут в качестве супруга писательницы Зелии Гаттаи и с надеждой, что в скором времени она возьмет меня на содержание.
О, целомудрие португальской прессы! Ни один из репортеров не поведал своим читателям о моем заветном желании предаться неге и праздности, сделаться этаким литературным жиголо. Видно, всерьез меня не приняли.
Баия, 1966
Я показываю Морин Биссилиа заповедные уголки нашей Баии, которые кажутся мне достойными ее просвещенного внимания и чести быть запечатленными ее волшебной камерой. Морин собирается сделать целый альбом о нашем славном городке – о его достопримечательностях и о людях, его населяющих. Она уже сняла знаменитый рынок «Модело», Рампа-до-Меркадо, парусники в бухте и торговцев фруктами и рыбой. Запечатлела колоритных жриц на макумбе, «дочерей святого», карнавальную группу «Дети Ганди», потаскушек, толпящихся на улице Масиэл.
Потом я рассказываю, что в баиянском предместье Перипери, где любят селиться удалившиеся от дел предприниматели и вышедшие в отставку чиновники, есть целая аллея вековых финиковых пальм. Чтобы увидеть ее и заснять, стоит пересечь весь город.
Мы приезжаем в это буколическое место – и глохнем от грохота отбойных молотков, рева бульдозеров, воя еще каких-то адских машин. Оказывается, здесь прокладывают новую магистраль, и пройдет она прямехонько через аллею, как будто специально так придумали. Из многих десятков деревьев, помнивших еще времена рабства, осталось всего четыре, нет, три: корни четвертой пальмы уже обнажены, еще минута, и какая-то стальная, окутанная смрадным дымом землеройка выкорчует ее окончательно.
Летим обратно. Вне себя от бешенства я тороплю верного Аурелио. Дома хватаю телефон и звоню нашему префекту Антонио Карлосу, взываю к небесам и к его совести. Он признает мою правоту, но сообщает, что ничего нельзя поделать: шоссе – в ведении властей штата, обращаться надо к губернатору. Луис Виана Фильо оказывается не в курсе дела, он встревожен моим звонком и обещает вмешаться. Лично отправляется в Перипери, видит творящееся там безобразие и пресекает его. Магистраль обогнет аллею – вернее, то что от нее осталось. Четыре последние финиковые пальмы спасены. И спасением своим они обязаны лишь тому обстоятельству, что Морин Биссилиа приехала фотографировать Баию.
В самолетах я ворую салфетки, в ресторанах – тарелки, в кафе – кофейные ложечки и пепельницы, из отелей увожу домой халаты и полотенца, не говоря уж о маленьких кусочках мыла и крошечных упаковках шампуня: эта моя коллекция и по количеству экспонатов и по их невиданному, межконтинентальному разнообразию – несомненно, лучшая в мире. Но я предаюсь этому пороку не один, моя невестка Ризия, когда гостит у нас, непременно крадет что-нибудь из моих трофеев, приводя в свое оправдание старинную поговорку: «Кто у вора уворует, с того семь грехов снимется».
Это пагубное пристрастие передалось мне от дядюшки Алваро Амаду – он не мог пройти мимо того, что плохо лежит. Моя подруга жизни дона Зелия на протяжении полувека делит со мною радости и тягости супружества, ко всему вроде бы должна была привыкнуть, но до сих пор брезгливо морщится, когда видит, как, летя над океаном на высоте десять тысяч метров, прячу я в карман салфетку с изображением розы ветров. Отец мой, полковник Жоан Амаду, таинственным образом сочетал в себе черты и свойства жмота и скряги, который за медный грош удавится, с непостижимым умением расшвыривать деньги налево-направо, пускать их по ветру. Известно, яблочко от яблони…
Лиссабон, 1980
Удовольствие, которое получаешь от устных рассказов Луиса Форжаза Тригейроса (того самого, что покупал «вишневую фуфаечку»), сравнимо лишь с чтением его же новелл. И сколько же их было, этих рассказов! Жалко, что память меня подводит: путаются у меня в голове даты, места действия, имена персонажей. Рискну все же воспроизвести один из таких «случаев из жизни», которые при всей своей полуанекдотичности дают очень точное представление о том, что такое национальное единство и как соотносится оно с этнической пестротой бразильской нашей нации. Будьте снисходительны – мне далеко до Тригейроса.
Итак, если не путаю, дело было в 80-е годы в Эгейском море, по которому на пароходе плыли среди прочих туристов сам Тригейрос с Марией Эленой и португальский писатель Давид Моуран-Феррейра со своей женой Пилар. Корабль шел от острова к острову, а обе четы оживленно и горячо – об этом можно было бы и не упоминать, португальцы иначе не умеют – обсуждали разные темы, затрагивая и взрывоопасную тему поэзии. При этом за ними внимательно наблюдала группа людей, похожих на японцев, смирно стоявшая на палубе. В самый разгар дискуссии один из них отделился от своих соплеменников и приблизился к спорящим.
– Это вы по-португальски говорите, верно? – осведомился он. – А сами откуда будете?
– Из Португалии и будем, мы – португальцы, – отвечал ему Давид Моуран. Японское лицо вдруг осветилось совершенно бразильской – от уха до уха – улыбкой.
– Это португальцы! – обратился он к своим товарищам. – Это наши предки!
«Предки?» В голове Тригейроса замелькало: образы каравелл, великие географические открытия, покорение Востока, грандиозные и массовые совокупления конкистадоров с местными туземцами и неведомое потомство… Он спросил, не течет ли в их азиатских жилах португальская кровь, не посетил ли их остров лет пятьсот назад какой-нибудь Васко да Гама?
– Португальская кровь? У нас? Да что вы?! Мы – бразильцы из Сан-Пауло! – радостно закричал псевдояпонец. – А португальцы – это же наши предки! – и пояснил наставительно: – Вы – наши прапрадеды.
И это именно так. Португальцы – ближайшая родня всех без исключения бразильцев. Зелия, чистокровная итальянка, чувствует себя в Лиссабоне как дома, а во Флоренции, где родился ее отец, и в Венеции, откуда родом ее мать, она чужестранка.
Сказка сказывается, а не объясняется, а герой ее должен быть существом из плоти и крови, из мяса и костей, – не куклой на руке романиста. Есть у меня одна безобманная примета, по которой я могу судить, что герой живет. Это когда он начинает противиться моей воле, отказываться делать то, что противно его природе, несообразно его личности. Случается так довольно часто, и я мог бы написать целую брошюру о подобных казусах.
Я уж рассказывал о том, что произошло с доной Флор. Когда история о ней и двух ее мужьях подходила к концу, приехала в Баию моя племянница Жанаина. Она знала о романе, но желала знать больше. Дона же Флор в это самое время оказалась перед дилеммой: ей до смерти хотелось отдаться Гуляке, первому своему мужу, хотелось так сильно и нестерпимо, что он пришел к ней с того света – путь неблизкий и нелегкий, но дону Флор обуревает желание компенсировать ему тяготы пути, уплатить дорожные издержки. Однако она ведь не какая-нибудь прости господи, а благопристойная мещаночка, крепко опутанная предрассудками и условностями вроде, например, супружеской верности и святости семейного очага; во второй раз выйдя замуж за фармацевта Мадурейру, она из мелкой буржуазии перешла в разряд средней, отчего еще крепче сделались все ее запреты, уважение к законам и правилам. Помимо того обстоятельства, что дона Флор – принципиальная противница адюльтера, она любит своего аптекаря и не хочет ему изменять.
И вот я вплотную подобрался к тем страницам, которые предшествовали падению доны Флор – любовь должна была смести все препоны и восторжествовать. Я сказал Жанаине: «Совершенно ясно, она уступит Гуляке, ни о чем другом и не помышляет». – «А скажи, дядюшка, каков же будет финал, чем окончишь ты роман?»
Я взвесил все «за» и «против», вспомнил о сеансе магии, устроенном доной Флор для того, чтобы вернуть первого мужа в те края, откуда нет возврата, подумал, что она, верная жена, нарушившая свой долг, преступившая запрет, должна просто умирать со стыда, терзаться угрызениями совести, обманув доверие Теодоро. Да, видя, что заклятие действует, и Гуляка растворяется в воздухе, она отправится за ним следом. Я хотел сочинить поэтический пассаж, рассчитывая, что читатель поймет – дона Флор бредит, мечется в жару и умирает, ибо только смертью можно искупить ее вину, ее грех. Племянница Жанаина одобрила такую концовку.
И уехала. А я продолжал писать роман. И в соответствии с авторским замыслом дона Флор прекратила сопротивление, приняла Гуляку, исторгая стоны любви, заново познала блаженство в его объятиях. Сцену эту я сочинил ночью – в те времена я еще работал по ночам, – закрыл машинку и пошел спать. Утром продолжил. Это как раз то место, когда голая дона Флор нежится утром в постели, вспоминая минувшую ночь и испытывая новый прилив вожделения, и входит в полосатой пижаме законный муж, фармацевт Теодоро. Увидав такую соблазнительную картину, он эту пижаму снимает и принимается любить жену как полагается – сверху, скромно, прилично, пристойно, безо всяких изысков и излишеств. И хотя умеренные и немного пресные ласки Теодоро совсем не похожи на бурную страсть, на жгучее неистовство Гуляки, сотворенного из меда пополам с перцем, дона Флор наслаждается ими в полной мере и – не спросясь меня, более того, не подумав даже о том, что это идет вразрез с моими творческими планами, – внезапно перестает мучиться необходимостью выбора, сознанием своей вины и остается жить, жить с обоими, такими разными, мужьями – с беспутным вертопрахом и респектабельным буржуа, находя в этих перепадах и чередованиях неожиданную отраду. И полное удовлетворение.
…Когда в кабинет вошла Зелия, я ей сказал: «Твоя подружка дона Флор отколола номер, выкинула коленце, удрала штуку. Кто бы мог подумать!» Кстати, Зелия до сих пор не может мне простить, что в «Габриэле» я не сочетал законным браком Жерузу и Мундиньо Фалкана, а я ей отвечаю, что я не падре и не судья, чтобы женить людей, – этим занимается жизнь, сводя их по любви или по расчету. Роман ограничен во времени и в пространстве, время, отпущенное «Габриэле», подошло к концу, похождения моих героев завершены, а поженятся они или нет, мне знать не дано, ибо это уже за пределами романного пространства. Мне известно лишь то, что было в книге.
Вспоминается мне, как работая над «Лавкой Чудес», рассказывая о том, как разные элементы, сплавясь воедино, создали бразильскую нацию, я захотел было, чтобы сын Педро Аршанжо, Тадеу Каньото, пошел дальше, сделал больше и вообще стал главнее. Я думал, он будет передовым, радикальным, сознательным, тогда во мне еще не были изжиты остатки коммунистического догматизма: странным представлялось, что Педро Аршанжо остался свободен от всех партий и боролся за справедливость сам по себе, на свой страх и риск.
Я начал лепить эту фигуру с натуры, потому и отдал Тадеу в Политехническую школу, заставил писать диплом по математике пятистопным ямбом, ведь именно так поступил его прототип Карлос Маригела. Захотелось мне, чтобы он стал основателем коммунистической партии. Я забыл, что действие романа происходит в 20-е годы, а главное – забыл спросить у Тадеу, а он взял да и отринул всякую идеологию и партийность. Как все цветные и бедные того времени, он хотел быть белым и богатым и пошел не в революционеры, а в зятья к фазендейро, «побелел» и с площади Пелоуриньо перебрался в Корредор-да-Витория.[85]85
[lxxxv] Фешенебельный квартал Баии.
[Закрыть] Педро Аршанжо был ходячим исключением из правил – материальные помыслы его не сковывали, он прожил жизнь «бразильцем, баиянцем, бедняком».
Герои учат своих создателей, учат не насиловать реальность, не ломать характеры об колено, не выдумывать умозрительные фигуры, а главное – помнить, что мы не боги, а всего лишь писатели.
Кантон, 1952
Перед тем как отправиться в ресторан, Илья требует, чтобы Дин Лин удовлетворила его любопытство и ответила, какие собаки вкуснее – те, которых специально откармливают в клетках на заднем дворе ресторана, или же бездомные, отловленные на улицах?
Китайский обычай употреблять в пищу собачину – самые изысканные и дорогие блюда готовят из них, и лишь змеиное мясо пользуется такой же славой – в ужас приводит Эренбурга, который любит собак, знает в них толк и всегда держит в доме по нескольку штук: сейчас у него, кажется, три чистокровных миттельшнауцера. Я отлично его понимаю, сам до сих пор не заставил себя отведать конины.
– Так какие же вкусней?
Дин Лин пытается уйти от ответа, сменить тему, заговаривает о других достопримечательных особенностях китайской жизни – о театре, о балете, о цветах лотоса, но Эренбург неумолимо настойчив. Загнанная в угол китайская романистка видит, что выкрутиться не удастся, и цедит сквозь зубы:
– Лично я предпочитаю дворняг.
Фирменное блюдо ресторана, куда он ведет нас, – «утка по-пекински». Истинные гурманы едят лишь до хруста зажаренную корочку, а мясо оставляют. Илья таких изысков не признает: он ест все подряд и с большим аппетитом, и с лоснящихся от жира уст не слетает ни одного слова осуждения. Да и я демонстрирую безмерную широту вкусов, а проще говоря – беззастенчивую всеядность: мы едим уток и свинину, говядину и молочных козлят, так что отвергать собак, лошадей, змею – не более чем предрассудок.
Баия, 1989
Звоню в Рио нейрохирургу Пауло Нимейеру справиться об Алфредо Машадо. Обследования окончены, подтвержден ужасный диагноз – опухоль мозга. Случай трудный, – слышу я в трубке вслед за зловещей латынью, – случай безнадежный. Пауло считает, что операция ничего не даст, он лично не возьмется, но если больной и родственники желают, можно попробовать в Штатах…
Кто же не желает, кто не попробует все возможное и невозможное – от химиотерапии до черной магии, от операций до заклинаний на кандомбле – в борьбе за жизнь?! И Алфредо, которого под руку ведет Глория, улетает в Америку, но тамошние врачи подтверждают заключение бразильского коллеги – операция бессмысленна, надо попробовать новые методы: то-то и то-то, как знать… может быть… Начинаются полеты в Нью-Йорк и обратно в Рио. Алфредо не теряет бодрости и надежды, он неисправимый оптимист. Мы с Зелией звоним ему ежедневно, он сам снимает трубку, рассказывает о своей борьбе, а потом – новый анекдот, об угрозе, о надежде… Надежды с каждым днем все меньше.
Минуло больше года. Смерть Алфредо приблизилась вплотную. Я не мог работать, разучился смеяться, с трудом выдавливал из себя слова, сбежал из Бразилии, чтобы не видеть, как он умирает, мечусь по всему миру, из одного города в другой, из страны в страну – съезды, конференции, семинары, симпозиумы, все что угодно…
И отовсюду – из Парижа, Стамбула, Барселоны, Лиссабона и Рима – звонят друзья в тревоге, в скорби, в надежде на чудо… Чаще всех звонит мне сам Алфредо, и каждый раз я чувствую, что ему все трудней говорить, все длинней делаются паузы, и за сотни километров мне передаются его усталость, его тоска.
Я рассказываю ему, что задумал роман о приключениях молодого бразильца: военная диктатура, хиппи, «Мэйк лав нот уор!», сексуальная революция, промискуитет, наркотики, городская герилья и все прочие приметы бурных 60-х. Роман продолжит линию «Старых моряков» и «Кинкаса-Сгинь-Вода», где фантастика причудливо перемешивается с реальностью. Не знаю, как будет развиваться сюжет. Этого я никогда не знаю, покуда не начну писать, покуда не оживут герои. Но уже есть название романа и имя для главного героя – то и другое уже породило много толков. Роман будет назван по имени героя – «Красный Борис».
Алфредо, прирожденный издатель и редактор Божьей милостью, заявил, что покупает права. Четырнадцать месяцев отбиваясь от безжалостного наступления смерти, он торопил и подгонял меня, требовал роман, к которому я с какой-то минуты утратил всякий интерес. Однажды позвонил Сержио, его сын. Конец близок. Зелия позвонила Алфредо, сказала, что я дописываю «Бориса», скоро пришлю рукопись. Она глотает слезы и лжет – лжет гладко и убедительно, это она-то, вообще не умеющая лгать. У Алфредо еще хватает сил поинтересоваться деталями.
Через несколько дней получаем известие. Мы давно его ждем и все равно поверить не можем… Теперь в память об Алфредо я обязан выполнить обещание, написать похождения юного бразильца 60-х годов. Я сажусь за машинку, тень Алфредо, как соглядатай, неотступно следует за мной, стоит за спиной. Четырежды я начинал его, четырежды бросал на полуслове. Но когда-нибудь все же сочиню историю красного Бориса – она в большей степени принадлежит не мне, а Алфредо Машадо.
Стамбул, 1989
Когда я вижусь с Яшаром Кемалем,[86]86
[lxxxvi] Яшар Кемаль (р. 1922) – турецкий писатель.
[Закрыть] слышу его голос и смех, мне кажется, что ожил Назым Хикмет. Оба турка созданы из одного теста, из той же волшебной смеси, что служит материалом для стихов Назыма, для рассказов Кемаля – из нищеты, и героической борьбы, и мечты, и надежды.
…Мы были в небогатом музее Пьера Лоти,[87]87
[lxxxvii] Пьер Лоти (наст. имя – Луи Мари Жюльен Вио; 1850–1923) – французский писатель, член Академии, создатель жанра «колониального романа».
[Закрыть] француза, жившего в Турции, пленившегося ею, описавшего ее пейзажи, нравы и обычаи ее обитателей, а потом сидели за столиком кафе, откуда открывался вид на Стамбул: по улицам снуют толпы прохожих, и на каждом углу есть место, где можно остановиться, присесть, поболтать со знакомым – на упоительный город на берегу Босфора, на город, будто созданный для жизни, для любви. Я рассказываю Кемалю забавный случай, произошедший в 1952 году в СССР, когда там торжественно отмечали полувековой юбилей Хикмета.
Главное действо разворачивалось в Зале Чайковского – там устроили заседание, на котором присутствовал и сам поэт, живший под Москвой на даче. После вереницы речей и приветствий, вручения адресов и подарков поднялся на трибуну сам юбиляр, чтобы поблагодарить за теплые слова и прочесть свои стихи – по-турецки, естественно. Советские же поэты по очереди читали их в своих переводах на русском и на других языках народов СССР, отдавая таким образом дань уважения мастерству своего собрата и духу интернационализма, которым проникнуто его творчество. А мы с Зелией сидели в первом ряду.
Сопровождала нас переводчица Сатва, дочь старого бразильского коммуниста Отавио Брандана, приехавшего в СССР еще в 30-е. Сатва попала сюда еще совсем девочкой, здесь выросла, выучилась, вышла замуж, родила сына, поступила работать на радио, в ту редакцию, которая занималась вещанием на португалоязычные страны. Сатва – само очарование, образцовый советский человек, не утративший при этом ни национальных бразильских черт и свойств, ни любви к своей далекой родине. Спасибо следует сказать отцу, Отавио Брандану, который привил эту любовь четырем своим дочкам, читал стихи Кастро Алвеса, пел им самбы, кое-что, впрочем, меняя в текстах с тем, чтобы революционности стало побольше, а перцу с солью – поменьше, и даже отваживался, невзирая на отсутствие нужных ингредиентов, готовить настоящую фейжоаду.[88]88
[lxxxviii] Национальное бразильское кушанье из фасоли и вяленого мяса.
[Закрыть]
Покуда Назым декламировал по-турецки, Сатва рассказывала нам о том советском поэте, который в эту минуту дожидался своей очереди прочесть перевод. Когда же на трибуну поднялся Константин Симонов, отлично нам известный, сменила тему и поведала, как папа Отавио читал им книги Пьера Лоти: они приводили его в восхищение, а особенно, те страницы, где описывался Константинополь и вообще турецкая жизнь и действительность. Об этом чтении вслух Сатва хранит нежную память, в отрочестве мечтала она поглядеть на Босфор, и испытывает благодарность к Хикмету, посвятившему одно из своих стихотворений Пьеру Лоти.
Но вот Назым дочитал и уступает место у микрофона Симонову, а тот, прежде чем начать свой перевод, произносит несколько прочувствованных слов: рассказывает о том, с каким увлечением перелагал на русский язык пламенные строки своего собрата по лире и товарища по совместной борьбе. Сатва отлично знает свое дело и без запинки переводит речь Симонова. Приходит черед самим стихам. Сатва вслушивается в первые слова и вдруг ошеломленно зажимает себе рот:
– Ой, кажется, товарищ Хикмет не очень любит Пьера Лоти: он называет его грязным агентом империализма… говорит, что тот ничего не понял в Турции и в турецком народе… он считает его ренегатом…
Вытаращив глаза, она смотрит на нас в полнейшей растерянности и недоумении, не зная, что думать, куда отнести француза и как к нему отнестись: еще живо в памяти то, как восхищался им Отавио, но не будет ли это смертным грехом против учения марксизма-ленинизма?…
…Яшар Кемаль рассмеялся, а потом спросил, отчего бы мне не сделать бедную Сатву, угодившую в идеологические силки, героиней романа – чистая, искренняя, верная, мучимая неразрешимыми сомнениями. Персонаж, исполненный истинного драматизма.
– Впрочем, друг мой, – добавляет он, взяв меня за руку, – все мы – персонажи неведомо кем написанного романа…