355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жоржи Амаду » Каботажное плаванье
Наброски воспоминаний, которые не будут написаны никогда
» Текст книги (страница 14)
Каботажное плаванье Наброски воспоминаний, которые не будут написаны никогда
  • Текст добавлен: 1 июня 2017, 00:00

Текст книги "Каботажное плаванье
Наброски воспоминаний, которые не будут написаны никогда
"


Автор книги: Жоржи Амаду



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)

Берлин, 1992

Юрген Грюнер, директор берлинского издательства «Фольк унд Вельт». рассказал мне в письме о той драме, которую переживает он после воссоединения Германии. Крупнейшее в ГДР издательство, выпускавшее иностранную литературу, того и гляди, не переживет приватизации, не выдержит трудностей, порожденных свободной конкуренцией.

Письмо меня огорчило. О «Фольк унд Вельт» я могу сказать лишь самые хорошие слова. Издательство это приобрело права на перевод моих книг на немецкий язык и выпустило их в свет – все. Хорошие переводы, хорошие издания, первоклассная полиграфия, колоссальные тиражи… И платили в срок – все, словом, было как полагается.

Впрочем, насчет того, что немцы перевели и издали все мои романы, я наврал. Было одно исключение, была книжка, которая так и не вышла в свет. В 1972 году получил я от них письмо: сообщалось, что «Терезу Батисту, уставшую воевать» издать не представляется возможным по одной-единственной, но очень важной идеологической причине: проститутка не может быть положительным героем романа.

А вы помните, вы знаете, что это такое было – «положительный герой» и какое место занимал он в мире развитого социализма, того самого, что теперь исчез бесследно? Если не знаете – ваше счастье, я тогда и объяснять не буду.

Париж, 1948

Обед у Пикассо. Мы уговариваем его принять участие в Конгрессе деятелей культуры в защиту мира, который соберется в польском городе Вроцлаве. Нас несколько человек – Луи Арагон, Александр Корнейчук, Пьер Гамарра, Эмилио Серени и – рядом с хозяином – Ванда Якубовская, чей фильм с огромным успехом идет сейчас в Париже.[63]63
  [lxiii] В 1948 г. вышел на экран фильм В. Якубовской «Последний этап».


[Закрыть]

Пикассо непреклонен. Он не поедет на конгресс. Все что угодно, только не это. Хотите, картину подарю? А во Вроцлаве ему делать нечего, зряшная трата времени, ему есть чем заняться – он должен писать, лепить, рисовать. Мы выкладываем один аргумент за другим – все впустую. Вроде бы надо смириться, признать поражение: автор «Герники» во Вроцлаве не появится. Пьем вино, едим сыры, обсуждаем фильм Ванды Якубовской.

В эту минуту взгляд Пикассо падает на ее обнаженную по локоть руку, и художник спрашивает, что это за цифры у нее на предплечье.

– Мой лагерный номер. Во время войны я была в Освенциме.

Пикассо осторожно дотрагивается кончиками пальцев до руки Ванды, смотрит на нас, поворачивается к Арагону:

– Ладно, я еду! Можете рассчитывать на меня.

И он поехал, и произнес там речь, и пробыл в Польше до конца конгресса. Потом – уже для Всемирного конгресса – нарисовал голубку, ставшую символом движения за мир. Вот что значит прикоснуться к ужасу войны.

Рио-де-Жанейро, 1954

Затаив дыхание, я слушаю разговор двух старых анархистов – писателя и работницы, – вслух мечтающих о мире, избавленном от несправедливости и предрассудков, от всепроникающей власти государства, от жестокости закона. Пройдет тридцать лет, я напишу роман «Токайа Гранде – Большая Засада», а замысел его возник в ту минуту, когда теща моя, дона Анжелина, со слезами радости обнимала Томаса да Фонсеку.[64]64
  [lxiv] Томас да Фонсека (1877–1968) – португальский писатель и один из лидеров португальского анархо-синдикализма.


[Закрыть]

Томас – видный, а в Португалии и знаменитый, прозаик, живая легенда, символ сопротивления фашизму, воплощение свободной, незашоренной мысли. Общество, лишенное всяких границ, – вот его идеал и мечта. Анжелине Д’Аколь было четыре года, когда ее родители, итальянские крестьяне из Пьеве-ди-Кадоре приехали в Бразилию вскоре после отмены там рабства и стали работать на кофейных плантациях штата Сан-Пауло. В девять лет поступила она на текстильную фабрику. Анархисткой же сделалась после знакомства с автомехаником Эрнесто Гаттаи. Его семейство перебралось к нам из Флоренции, в грязном вонючем трюме переплыло океан. Их вела мечта основать в дикой сельве штата Парана свободную колонию «Цецилия» – идея принадлежала Обществу анархистов Америки, состоявшему под августейшим покровительством Педро II, императора Бразилии. Видите – мы уже и тогда были абсолютно сюрреалистической страной.

Просуществовала эта колония четыре года, столкновения с жестокой и убогой повседневностью не выдержала, но идеи не захирели, выжили и принялись. Пригодились они для организации первых рабочих профсоюзов. Анжелина повстречала и полюбила Эрнесто на одном из собраний, частых в ту пору, – испанские, итальянские, португальские эмигранты встречались, обсуждали свои проблемы, произносили горячие речи, читали стихи, ставили любительские спектакли, и на этих пролетарских подмостках она была примадонной. Стихи были, например, такие:

 
Шаг поспешен твой, взор твой неистов,
ты куда так проворно бежишь?
– Я спешу на конгресс анархистов,
предъявляющих право на жизнь.
 
 
Анархистка, будь сильной и гордой,
до последнего стой и держись,
пролетарской стальною когортой
отстоим себе право на жизнь!
 

Томас да Фонсека стихов не писал, но итальянка Анжелина, ставшая бразильской анархисткой, знала наизусть целые страницы его пламенной прозы. Даже после того, как вышла она замуж за Эрнесто Гаттаи, а тот из личного шофера семейства Прадо, первые представители которого поселились в Сан-Пауло еще в XVI веке, превратился в представителя компании «Альфа Ромео», а из вольнодумца – в активиста компартии, не рассталась она с пламенными мечтами, в неприкосновенности сохранила химеры юности.

Когда же престарелый, длинно– и седобородый Томас да Фонсека, оказавшись проездом в Рио, пришел ко мне в гости – я ведь тоже был «проклятым» писателем, и мои книги были запрещены в Португалии, а кроме того, дружил с его сыном Бранкиньо, – я принял его с восторгом и восхищением, в буквальном смысле слова с распростертыми объятиями, никто и никогда не оказывал мне такой чести. Покуда мы с ним обсуждали дела литературные и политические, Зелия побежала сказать матери, тоже, по счастью, в это время гостившей у нас в Рио, что ее идол и кумир пьет кофе в соседней комнате.

Дона Анжелина не поверила: Томас да Фонсека? Сам, во плоти? Да быть того не может! Она строго укорила дочь за такую вопиющую непочтительность – решила, что та насмехается над ее девическими грезами. Мне пришлось самому отправиться за тещей, привести ее в гостиную, где она, заливаясь слезами, стала целовать иссохшие руки старца. Завязался разговор.

Когда же она принялась декламировать особо любимые пассажи – ибо знала наизусть целые страницы его книг, – засветились глаза старого писателя. Так идиллически продолжался этот семейный вечер. Мы с Зелией наслаждались молча.

Рим, 1985

В заснеженном Париже в зимний вечер обрушивается на меня весть о смерти Васко Пратолини[65]65
  [lxv] Васко Пратолини (1913–1985) – итальянский писатель.


[Закрыть]
– и сразу вслед за ошеломлением налетает целый рой воспоминаний. В последний раз мы виделись в 1985-м в Риме, в доме Джузеппе Де Сантиса, и ужин получился какой-то меланхолический, проникнутый светлой грустью. Сидели за столом три пожилые пары, два писателя и режиссер с женами, и столь многое связывало нас… Послевоенное время, творчество, предназначенное для народа, воспевающее человеческое достоинство. Три старых коммуниста, мечтавших некогда о всеобщем братстве, о празднике надежды, обернувшемся похоронами иллюзий.

Не многие из современных произведений проникали мне в душу так глубоко, как «Повесть о бедных влюбленных», флорентийская «лавстори». Она вышла в 1948 году, сразу обрела шумный и заслуженный успех и поставила своего создателя в первый ряд итальянских писателей. Потом появился «Горький рис», по которому в конце 40-х Де Сантис снял фильм, очаровавший меня истинно народным гуманизмом, лукаво-плутоватым изяществом.

Минуло сорок лет, и вот – вино и сыры, к сроку приготовленная pasta… Три старика, три друга, три уцелевших и выживших обломка cидят за столом. Нас связывают не только литература и кино – нет, у нас за плечами целая жизнь, события, свидетелями которых мы были и в которых принимали живейшее участие.

Помнишь, как Гуттузо выступал во Вроцлаве, на Конгрессе деятелей культуры? Помнишь фильм, который Альберто Кавальканти снимал в Вене? Помнишь нашу бессильную ярость, когда в Будапеште травили Лукача? А тот нежный взгляд, а тот дружеский жест, а твердая и непреходящая уверенность, что есть плечо, на которое всегда можно опереться, помнишь? В этих вопросах и воспоминаниях пролетает ночь, и уже на заре мы приходим к выводу – несмотря ни на что, жизнь все-таки прожита была не зря.

Рио, 1947

В один прекрасный день, не то в марте, не то в апреле 1947 года – я ведь честно предупредил, что за точность дат не ручаюсь, – в Законодательном собрании, в комитете по образованию и культуре, членом коего состоял пишущий эти строки, состоял и даже пользовался уважением коллег, ибо от работы не отлынивал, появился Эйтор Вилла-Лобос.

Великий композитор, один из тех немногих, кто прославил Бразилию во всем мире, в то время самозабвенно и упоенно создавал во всех муниципальных гимназиях Рио детские хоры прекрасное начинание, не всегда, к прискорбию, находившее поддержку у властей. Спросите лучше, какое начинание находило кого-либо, что-либо у кого-либо? В поисках сторонников Вилла-Лобос и пришел в наш комитет.

Автор «Бразильской бахианы» был широко известен не только как замечательный музыкант – все знали его пристрастие к сигарам, к бильярду и его необыкновенную, патологическую лживость. Помнится, Эрико Вериссимо сильно развеселил меня одной историей, связанной с маэстро.

Дело было, если не путаю, в Вашингтоне, где Вилла-Лобосу предстояло читать лекцию – на родном языке, естественно. Тут выяснилось, что переводчика нет, а время идет, и публика волнуется. Устроители воззвали к Эрико, и тот оказался на трибуне рядом с великим соотечественником, покорно переводя все, что тот говорил…

– А говорил он нечто совершенно несусветное – причем с самым непринужденным видом, – уверял меня Вериссимо. – Боже, что это было! Такого чудовищного вранья мне в жизни еще слышать не приходилось. Для затравки он оповестил всех, что родился в сельве, в племени диких и воинственных индейцев, а дальше уже понес не останавливаясь…

А в тот день, когда Вилла-Лобос посетил наш комитет и обрел в моем лице горячего своего сторонника, он, зная мои политические убеждения, решил сделать мне приятное.

– В Москву приглашают, – сказал он, попыхивая сигарой. – Буду дирижировать, дам несколько концертов с тамошними оркестрами.

Об этом, впрочем, было в газетах. Я его поздравил, заверил, что произведения его знают и любят в Cоюзе, часто транслируют по радио и что мировое признание его творчества идет на пользу нашей отчизне. Маэстро выпустил еще один клуб дыма.

– А знаете, кто подписал приглашение?

– Да откуда ж мне знать?! Наверно, руководитель симфонического оркестра Москвы или России.

– Ну-ка, угадайте.

– Шостакович? – брякнул я.

Вилла-Лобос снова попыхтел сигарой, улыбнулся и сообщил:

– Ленин! Собственноручно.

Напоминаю, разговор происходил в 1947 году. Увидев, что я замер с открытым ртом, маэстро добавил:

– Не верите? Я вам принесу письмо – сами убедитесь.

Рио-де-Жанейро, 1956

Валерио Кондер, мой добрый приятель, в отличие от многих не раззнакомившийся со мной после того, как я перестал быть активистом компартии, поведал мне, что пребывавшее за границей руководство БКП развязало против меня, выражаясь газетным языком, беспрецедентную кампанию травли, а по баиянскому выражению – наслало жаб и змей. Иначе как предателем и продажной шкурой меня не аттестовали. В ту пору в партии всем заправлял персонаж по имени Диоженес де Арруда Камара, считавший, что обладает истиной в последней инстанции. На одном из пленумов ЦК он заявил: «Через полгода Амаду перестанет существовать как писатель и как человек, некогда считавшийся левым. Мы с ним покончим».

Его приспешники бросились исполнять директиву с веселой охотой и хищной готовностью: интеллектуалы из верхних эшелонов БКП всегда косились на меня с недоверием, и другого я от них не ждал, а потому нимало не был и огорчен.

А если говорить по совести, удивило меня то, что и по сей день обещание Арруды Камары не стало реальностью, и пророчество не сбылось. Я выжил. Кто бы мог подумать?

Париж, 1985

Оказываясь в двухэтажной квартире парижского издателя Пьера Сегера, мы с Зелией всякий раз восхищались огромным полотном Ди Кавальканти,[66]66
  [lxvi] Эленлиано Ди Кавальканти (1897–1976) – бразильский живописец, монументалист, карикатурист; один из основателей современной бразильской живописи.


[Закрыть]
висящим на площадке лестницы. На миг мы вновь оказываемся в Бразилии, под ее солнцом, среди ее мулаток. Ди подарил ее чете Сегеров, когда те в 1956 году гостили в Рио.

…Однажды супруги уехали отдыхать на лоно природы, в местечко Кретёй, в дом забрались воры – не простые громилы, а взломщики-интеллектуалы, знатоки искусства – и вынесли все картины, всю коллекцию живописи, оставив пустые стены. Неведомо почему они не удостоили вниманием полотно нашего Ди, оставив его в гордом одиночестве висеть на пустой стене. Очевидно, эрудиция главаря не простиралась на бразильскую живопись.

Валдемар Занески, которого в ту пору, когда он был бедным и безвестным футбольным судьей, все звали просто Линдиньо, приехал как-то в Сан-Пауло на матч. Городок ему понравился, он там осел, сменил профессию и стал собирать живопись, специализируясь на Панцетти, Кавальканти и Карибе. Он мгновенно разбогател – теперь у него миллионы, дома с площадками для гольфа и теннисными кортами, более того – он сочиняет стихи и кладет их на музыку собственного же изготовления. И это еще не все: принадлежащий по рождению к племени Моисееву, Линдиньо сделался «сыном святого», объединив Иегову и Ошала. С полными карманами долларов он колесит по европейским столицам, покупает произведения искусства, которые потом с большой выгодой перепродает в Бразилии. Зелия имела неосторожность рассказать ему о происшествии с Сегерами, о полотне Ди Кавальканти, оставшемся висеть в разоренной квартире издателя. Линдиньо бросился в атаку – а когда он атакует, сопротивление бесполезно, – перевез холст в Бразилию и здесь уступил его – он никогда не продает картины, он их уступает – за астрономическую сумму.

По ценам международного рынка картина Ди досталась ему дешево, однако далеко не даром, и Пьер Сегер, пряча в карман объемистую пачку долларов, самокритично заметил:

– Я и не знал, что Ди Кавальканти столько стоит. Ни я, ни этот ворюга.

Москва, 1954

На видном месте, на первой полосе «Правда» напечатала список очередных лауреатов Международной Сталинской премии «За укрепление мира и дружбы между народами», и я счастлив увидеть среди удостоенных этого высшего отличия имена Брехта и Гильена. К награждению немецкого драматурга приложили руку мы с Фадеевым, что же касается кубинского поэта, то в мучительные часы ожидания мы с Зелией поддерживали его дух.

Оставивший Росу в Гаване Николас приглашает Зелию на вручение медали и диплома, он их получит на пленарном заседании съезда советских писателей. Мы присутствуем там в качестве гостей, живем в отеле в номерах по соседству, и кубинец по всякому поводу, а чаще – безо всякого повода присылает нам записочки, подписанные «Monsieur le Prix».[67]67
  [lxvii] Лауреат (фр.).


[Закрыть]
Он счастлив как дитя, и мы рады его радости.

Его имя не сходит со страниц газет. По радио и телевидению передают его стихи в исполнении артистов. И совсем хорошо было бы в Советском Союзе, если б не беспрестанная декламация: Гильен тащит нас к себе, усаживает перед экраном, с которого завывает толстая и хриплоголосая мастерица художественного слова, не женщина, а динозавр. Николас упивается звучанием своих стихов по-русски, угадывает, что читается сейчас, приходит от мегеры в полный восторг, и я, чтобы не омрачать его ликования, расхваливаю ее, добавив несколько слов на баиянском наречии.

Потом я сочиняю телеграмму Николасу, прошу нашу переводчицу Марину Кострицыну составить русский текст и посылаю ее в «Метрополь», благо для удобства делегатов писательского съезда почтовое отделение открыто тут же, в фойе Колонного зала. Телеграмма, подписанная некой Наташей, поклонницей поэта, дышит непритворной страстью, содержит пылкое объяснение в любви, высказанное без ханжеских экивоков: «Мой гений, мой тропический поэт, я слышала твои стихи по радио… музыка твоих строк пьянит меня, заключенный в них жар опаляет… я горю и сгораю… мечтаю о встрече и чем скорей, тем лучше…» и так далее, в том же решительном и недвусмысленном роде. Помню финал: «…люблю, люблю, люблю тебя… позвони мне, позвони мне!!! Я жду!» – и подпись.

Гильен с телеграммой в руке, в сопровождении Марины врывается к нам в номер:

– Жоржи, Зелия, в меня по уши влюбилась одна москвичка, вот, телеграмму прислала, просит, чтобы я ей позвонил, а номера своего не дала… Вот дуреха!

Баия, 1960/1980

Бессчетное число раз я разыгрывал своих приятелей, а они – меня, сплетались интриги, строились козни, довольно, впрочем, безобидного свойства, хотя случались и обиды. Как же без этого? Толстая книжка получилась бы, если перечислить все каверзы, которые устраивали мы с Карибе друг другу. Ограничусь лишь двумя, а об остальных пусть он вам расскажет. Итак, с вашего разрешения…

Не успели мы обосноваться в Баии, как оказалось, что садовник наш ничего в своем деле не понимает, и пришлось уволить его, выражаясь официальным языком, за «профессиональную непригодность». Узнав об этом нашем деянии, Карибе затеял грандиозный розыгрыш и повел дело так блистательно и правдоподобно, что мне поначалу было совсем не до смеху.

Карибе подговорил своего приятеля, юриста Тибурсио Баррейроса, и вскоре я получил официальную, со всеми подписями – подделанными очень искусно – и печатями, на фирменном бланке «Трудового Трибунала» бумагу весьма грозного содержания. Мне предписывалось на следующий день к 14:00 явиться в присутствие и дать объяснения, на каком основании не заплатил я уволенному мною без должных оснований служащему причитающуюся сумму. Тот, дескать, подал на меня жалобу, вчиняет мне иск. Вот меня и вызывают в суд. Помимо того что я был огорошен таким оборотом событий, мне вовсе не хотелось оказываться пауком-эксплуататором, сосущим кровь из трудового народа. И грозил мне здоровенный штраф. Да и вообще, история некрасивая, чтобы не сказать, позорная.

А самое главное, садовнику-то все было уплачено и даже больше, чем следовало. В панике бросился я к адвокату Вальтеру да Силвейре, цивилисту и специалисту по трудовым спорам. Все ему рассказал, все показал, включая и грозную повестку. Тот посмотрел и удивился: все неправильно, не по форме и незаконно! Вальтер по натуре забияка и, увидав подпись судьи, вскричал:

– Я его знаю, он мерзавец и мой личный враг. Даром ему это не пройдет! Я воспользуюсь его оплошностью и покончу с ним. Ни о чем не тревожься, Жоржи, положись на меня.

Договорились в назначенный час встретиться в Трибунале.

Однако когда я вернулся домой, Зелия рассказала мне, что все это шутка и розыгрыш. Тибурсио, как новичок в таких делах, не выдержал характера, позвонил и с хохотом признался в своей проделке. Зелия в ответ сообщила, что я уже призвал к себе на помощь Вальтера, чем повергла шутника в трепет: Вальтер с нас шкуру спустит, если он за нас возьмется всерьез, неприятностей не оберешься. Пусть Жоржи объяснит ему, что это шутка. «Я позвоню попозже».

И позвонил. Но я попросил Зелию взять трубку и сказать, что в отместку за такие шуточки я решил дать делу ход, и что завтра мы с Вальтером отправляемся в Трибунал требовать ответа. Оба шутника заметались – стало припекать по-настоящему: Тибурсио за подделку официального документа вполне мог распрощаться со своей должностью, Карибе совестился того, что подвел приятеля.

…Целый день я поджаривал обоих на медленном огне и лишь поздним вечером милостиво согласился исполнить их покорнейшую просьбу и сыграть отбой.

Самым трудным оказалось убедить неумолимого Вальтера не ходить в Трибунал, адвокат был твердо намерен устроить там большой юридический скандал и свести с судьей, якобы подписавшим бумагу, давние счеты, благо повод для этого представился замечательный. Только после того, как я объяснил ему, что он погубит карьеру и репутацию Тибурсио, он несколько остыл и утих.

…В другой раз Карибе явился в мастерскую Мирабо Сампайо, хозяина не застал и утащил жемчужину его коллекции – деревянную статую Приснодевы, одну из тех четырех скульптур, на которых стоит клеймо великого мастера Фрея Агостиньо да Пьедаде, величайшую редкость, предмет восхищения знатоков и вожделения многих музеев. Изваянная в XVIII веке статуя стоит астрономических денег, это настоящий уникум. Карибе погрузил ее в машину, привез ко мне на Рио-Вермельо, поднялся на крыльцо, позвонил и скрылся, оставив бесценную деревянную мадонну у дверей. Я открыл, увидел рарирет, сразу понял, что имею дело с очередной проделкой Карибе, забрал статую и спрятал ее у себя дома в надежное место.

Спустя небольшое время позвонил разъяренный Мирабо:

– Наглость нашего дружка Карибе переходит все границы, представь, он уволок работу Агостиньо, а теперь отнекивается, говорит, что это ты хотел надо мной подшутить, утверждает, что видел статую у тебя в доме.

– У меня? – очень естественно изумился я. – Разве ты не знаешь, что такие шуточки – не в моем вкусе. С драгоценностями не шутят. Конечно, мадонна у него.

Мирабо забеспокоился:

– Я сейчас же позвоню ему, это вовсе не смешно, тем более что он проделывает подобные фокусы не впервые. «Скорбящую богоматерь» он крал у меня уже раз десять. Но подлинник Агостиньо – это уж слишком!

Я подлил масла в огонь: представь, что будет, если бесценное сокровище и в самом деле пропало, что если его украдут не понарошку, а взаправду? А может, Карибе решил присвоить шедевр? С него станется. Помнишь, как он на глазах у прислуги уволок у тебя из кабинета полотно Дженнера Аугусто и до сих пор не вернул? И не вернет.

Вслед за тем, как ни в чем не бывало, позвонил сам Карибе, поговорил о том, о сем, а потом осведомился вскользь и мимоходом, не находили ли мы – Зелия, я, дона Эунисе – кое-чего у дверей?

Кое-чего? У дверей? Ничего мы не находили. Да мы сегодня из дому не вылезали, а звонка в дверь, похоже, не слышали. Подожди, Карибе, у телефона, схожу посмотрю. Да, ты слушаешь? Ничего там нет. А что должно быть? Какую шкоду ты учинил на этот раз?

Карибе, потеряв на миг дар речи, признался, что – в шутку, в шутку! – оставил у моих дверей мадонну Агостиньо да Пьедаде. Я сделал вид, что взволнован и встревожен:

«Ты что же, бросил, можно сказать, на улице уникальное произведение искусства, ему место в Лувре, ему цены нет, ты что, забыл, в какое время мы живем, сколько жулья и ворья вокруг? С ума сошел?!»

Мне он не поверил, но когда Зелия подтвердила, что мы ничего у дверей не находили, душевное равновесие его поколебалось значительно. Он тотчас примчался к нам, обшарил и перерыл весь дом, но мадонну, запрятанную в комод доны Лалу, о чем и сама она, матушка моя, не ведала, не обнаружил. Я тем временем позвонил Мирабо, уже собиравшемуся заявить в полицию, успокоил его – не зверь же я, в самом-то деле?! – и пригласил приехать к нам. Он не замедлил появиться, и мы некоторое время вместе любовались безграничным отчаянием нашего общего друга, в ужасе метавшегося по дому. Наконец Зелия, мягкосердечная, жалостливая Зелия, не вынесла зрелища этих адских мук и призналась во всем.

Два этих случая я записал в свой актив, но в десятки раз чаще становился я жертвой бесчисленных розыгрышей и довольно жестоких шуток друга и кума, художника Карибе, чье настоящее имя – Эктор Хулио Париде де Бернабо – отдает фанфаронадой и мистификацией.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю