355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жоржи Амаду » Каботажное плаванье
Наброски воспоминаний, которые не будут написаны никогда
» Текст книги (страница 29)
Каботажное плаванье Наброски воспоминаний, которые не будут написаны никогда
  • Текст добавлен: 1 июня 2017, 00:00

Текст книги "Каботажное плаванье
Наброски воспоминаний, которые не будут написаны никогда
"


Автор книги: Жоржи Амаду



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)

Париж, 1949

Я был чрезвычайно удивлен, услышав, как в зале Плейель, где проходил Всемирный конгресс в защиту мира, писатель Мигель Отеро Сильва, ярый патриот своей Венесуэлы, сообщая, в каком отеле и номере сможет найти его юная активистка французской компартии Мари… э-э… Мари де Банльё,[112]112
  [cxii] От фр. banlieue – пригород, предместье.


[Закрыть]
которой он явно успел вскружить голову, называет себя аргентинцем, жителем Буэнос-Айреса. Мигель – чрезвычайно привлекательный сорокалетний мужчина, истинный мачо, но при этом еще – с замечательно подвешенным языком, и легкий испанский акцент придает ему еще больше шарма.

Поэт и романист, политик и коммунистический лидер, сенатор, миллионер, регулярно выставляющий на скачки и бега лошадей из собственных конюшен, владелец крупнейшей в Каракасе газеты «Эль Насьональ»… Какого же дьявола столь славному сыну венесуэльского народа скрывать свою принадлежность к нему?

– Давно ли, Мигель, ты взял аргентинское подданство?

– Я всегда так поступаю за границей. Стоит мне лишь сесть в самолет или подняться на борт парохода, я становлюсь аргентинцем. Это очень предусмотрительный шаг, всегда стоит подстраховаться. Советую воспользоваться.

– Да от чего страховаться-то?

– С аргентинца взятки гладки – твоя истинная отчизна и твои соотечественники избавлены от ответственности за глупости, которые ляпнешь ненароком, за нелепости, за промахи, неловкости, ошибки, за всякого рода faux pas[113]113
  [cxiii] Промах, неловкость (фр.).


[Закрыть]
и за все прочее, особенно за все прочее, – последние слова он словно выделил курсивом, явно влагая в них особый смысл.

– Это ты о чем?

– О чем? Все о том же. Вот, скажем, зазвал ты к себе какую-нибудь красотку, вроде той, что сейчас тут беседовала со мной… А если в момент истины оказался не на высоте или вовсе несостоятелен – всякое бывает, – твое фиаско не уронит престижа отчизны, твое бессилие запишут на счет Аргентины.

– С чего это главный волокита и первый любовник Карибского бассейна заговорил о бессилии?

– От этого не застрахован никто. Но позор падет на голову портеньо,[114]114
  [cxiv] От исп. porteño – житель Буэнос-Айреса.


[Закрыть]
– сказал он и замурлыкал «Как люблю я мой Буэнос-Айрес!»

Случай последовать доброму совету представился очень скоро. Из одного лишь бразильского патриотизма явился я послушать нескончаемую, тягучую, сплошь состоящую из общих мест, готовых клише и политических лозунгов речь своего земляка, высокого судейского чиновника. Набор трюизмов, ни единого живого слова, переливание из пустого в порожнее… Роже Вайан входит в зал, присаживается рядом, внимательно слушает оратора, а тот на скверном французском языке с амазонским выговором продолжает выступление. Терпение Роже лопается на третьей минуте.

– Qui est-ce, l’emmerdeur?

– Un juge de l’Haute Cour de l’Argentine, tr`еs celebre a Buenos Aires.[115]115
  [cxv] – Кто этот засранец? – Член Верховного суда Аргентины, тамошнее светило (фр.).


[Закрыть]

Роже послушал еще немножко, не выдержал и взорвался:

– Juge, celui-la? Celebre? Sais-tu ce qu’il est, l’Argentin? Un con! C’est la qu’il est.[116]116
  [cxvi] – Это – судья? Светило? Знаешь, кто он, аргентинец твой? Мудила он! Вот кто (фр.).


[Закрыть]

О, сколько раз, следуя мудрому и доброму совету Мигеля Отеро Сильвы, спасал я честь Бразилии!

Сан-Пауло, 1947

Я в Сан-Пауло. Это последняя моя поездка в статусе депутата Федерального собрания в тот штат, который меня избрал. Битва за прекращение полномочий парламентариев-коммунистов близится к победному концу. Сейчас декабрь, а в январе нас лишат мандатов.

Жулио де Мескита Фильо, не первый раз появляющийся на этих страницах, присылает мне записочку – хочет увидеться и переговорить по важному делу. Я откликаюсь на зов, тем более что и безо всякого дела навестил бы его, как привык поступать всякий раз, бывая в Сан-Пауло. Он принимает меня с обычным своим радушием, с учтивостью английского лорда, подкрепленной добрым отношением ко мне. Вскоре выясняется, зачем я был ему нужен: надо передать письмо Луису Карлосу Престесу, генеральному секретарю бразильской компартии. Совсем скоро, после того, как отнимут у нас мандаты, потеряет он свое сенаторское место.

– А также депутатскую неприкосновенность, – с расстановкой произносит Мескита.

Он – настоящий демократ, уважающий права человека вообще, а также право иметь и отстаивать собственное мнение – в частности. И лучшее тому доказательство – издаваемая им газета «Эстадо де Сан-Пауло». Мескита, будучи лютым, что называется зоологическим, антикоммунистом, столь же рьяно и ретиво отстаивает гражданские свободы, поносит цензуру и выступает против преследования за убеждения. Он сражается с салазаровским фашизмом, дает приют и работу в своей газете португальским политэмигрантам – и один из них, коммунист Мигел Урбано, занимает в редакции видную должность. Мы беседуем, как говорится, о текущем политическом моменте, и Мескита, настроенный тревожно и мрачно, картину рисует безрадостную: в гарантии, когда-то провозглашенные президентом, он не верит, конституция, по его мнению, скоро будет попрана. А компартия всего два года как вышла из подполья. Едва лишь депутатов от БКП лишат полномочий и неприкосновенности, откроется сезон охоты, спустят на нас собак, начнут отстрел. Жулио всерьез опасается, что реакция разгуляется всерьез, репрессии пойдут вширь и вглубь, благо политическая полиция за это десятилетие своих навыков не растеряла, и первой жертвой станет Престес. Его схватят, посадят, начнут процесс, а скорей всего, просто убьют. Позиции генсека и возглавляемой им партии можно и должно оспаривать и порицать, иные его высказывания вызывают негодование, но это еще не повод начинать травлю.

Престес, разумеется, подставился, вернее, поддался на провокацию, учиненную, если память мне не изменяет, депутатом Жураси Магальяэнсом. Отвечая с парламентской трибуны на его коварный вопрос, Престес заявил, что если начнется война между Бразилией и СССР, он станет на сторону последнего, ибо тот никому не угрожает, ни на кого не нападает, и война может разразиться только в результате агрессии против государства рабочих и крестьян и всего социалистического лагеря. Ну, как вам это нравится?! Подобное заявление, чем бы ни было оно вызвано, являет собой пример вопиющей политической глупости. Престес дал повод развязать настоящую вакханалию, кончившуюся тем, что избранных в Федеральное собрание коммунистов лишили мандатов, а БКП запретили. Он очень дорого заплатил за свой – да только ли свой? – за наш общий догматизм. Жулио де Мескита Фильо, консерватор до мозга костей, реакционер – если вспомнить словцо, которым столько раз пытались определить его сущность, и которое не передает и тысячной доли этой самой сущности, – был человек с широкими горизонтами, великодушный. Повторяю, он был настоящим демократом: издавна уважая Престеса, восхищаясь им, он не переменил к нему своего отношения и после того, как тот сделался ярым коммунистом. И меня он позвал, чтобы я передал «Рыцарю надежды» следующее:

– Скажите Капитану, – так называл он Луиса Карлоса, именно в звании инженер-капитана завершившего свою военную карьеру, – что на моей фазенде его, в любом качестве и в любое время, всегда примут как самого дорогого гостя. Он может жить там столько, сколько захочет, – без всяких условий и ограничений – принимать, кого вздумает, делать, что заблагорассудится. Никто не посмеет там тронуть его. Здесь я один хозяин. Передайте Капитану – добро пожаловать!

Я никогда и никому не завидовал. Богатство, талант, успех, слава моих ближних – и дальних – не повергают меня в уныние, не портят настроение. Я способен радоваться чужой удаче, рукоплескать и восхищаться вполне чистосердечно и искренне, более того – я люблю хвалить. Успех друга – это мой успех, впрочем, необязательно быть другом, достаточно быть баиянцем, бразильцем, а порою и этого не надо – лишь бы проявился талант, блеснуло дарование. Я люблю открывать молодых, никому не известных поэтов и прозаиков, если в них вправду есть искра Божья, я всем и каждому сообщаю о появлении нового гения.

Да, у меня природный иммунитет к зависти, душа открыта для восхищения и дружбы. Как мне повезло! И нет печальней зрелища, чем изнывающий от злобной тоски завистник, желчный злопыхатель, обиженный на весь свет, источающий ненависть! Он по-настоящему несчастен…

Рио-де-Жанейро, 1954

Плавно нажимая на педаль швейной машинки, Китерия неторопливо рассказывает о своей жизни. Она родом из самого глухого захолустья штата Пернамбуко, потом попала в город, выучилась ремеслу, стала брать заказы, обзавелась своей клиентурой, а потом уж перебралась в Рио, где дона Зелия взяла ее под свое крылышко. Коренастая, коротконогая, тяжелогрудая, широколицая, с маленькими, вкось, будто бритвой прорезанными глазками, с гривой черных волос, заколотых на макушке черепаховым гребнем – когда она однажды их распустила, мне почудилось, что в комнату хлынул густой и жесткий водопад, – Китерия, мягко говоря, не очень привлекательна. Тот, кто пустил когда-то в оборот выражение «амулет от любострастия», ясное дело, предвидел ее появление на свет.

В ходе неспешно текущей беседы неожиданно выясняется, что у Китерии есть дочь – живет в предместье города Ресифе, замужем, скоро ей рожать…

– Да ну?! У тебя будет внук? А я, Китерия, признаться, думал, ты у нас – барышня… Она поднимает голову, смотрит на меня пристально, и в самой глубине ее косых щелочек посверкивает искорка обиды:

– Барышня… Скажете тоже. Да разве б смогла я утерпеть?!.

Ни один из моих недоброжелателей – из тех, кто не упустит малейшей возможности сказать обо мне какую-нибудь гадость, – никто из критиков-интеллектуалов, поставивших себе святую цель – следить, чтобы ни одного доброго слова про мои книги не просочилось в рецензии и статьи, так вот никто из них не знает мои писательские недостатки, пределы моих возможностей лучше, чем я сам. Я отдаю себе в них полный отчет, а потому не огорчаюсь от хулы и не обольщаюсь мишурой похвал.

Знаю я также – знаю наверняка и непреложно, – что присутствует на исписанных мною страницах, в созданных мною персонажах и нечто такое, что, пожалуй, останется и пребудет. Это – дыхание жизни. И я говорю об этом без спеси, без тщеславия, но с гордостью.

Париж, 1988

Все на свете прощала дона Зелия субъекту, с которым свела ее некогда злая судьба; все его проступки и прегрешения готова была понять, оправдывая оные тяжелым детством, бурной юностью, скверным образованием, дурным воспитанием, чуждым влиянием, а в крайнем случае – несовершенством природы человеческой.

И только одного она мне не простила. И до сих пор у нас в доме есть запретная тема, которую лучше не затрагивать, если же нарушается это табу, слышен становится горький смех, саркастические замечания, скрежет зубовный. Не надо, не надо напоминать моей жене о вертолете президента Франции.

Дело было осенью, как сейчас помню, в сентябре. В Париже бастовали медики, устроившие грандиозную манифестацию. Из окна правительственного лимузина мы видели толпу сестер милосердия и сиделок с лозунгами, плакатами, транспарантами и едва одолевали искушение присоединиться к ним: Зелия – из солидарности, я – потому что давно не кричал «ура!» и «долой!» Над людским морем на всякий случай кружат полицейские вертолеты, давая понять, что власти начеку.

Мы приглашены президентом Миттераном на обед, имеющий быть километрах в ста от Парижа, в замке, принадлежащем Тьерри де Босу, госсекретарю по вопросам культуры. Это не официальное мероприятие, не протокольный «обед», а веселое и приятное застолье в узком кругу: кроме самого президента и хозяина, присутствуют известная издательница Одиль Жакоб, писатель и министр культуры Испании Хорхе Семпрун, специально по такому случаю прилетевший из Мадрида, и мы с Зелией.

Разговор идет о Франции, об Испании, о распадающемся мире и объединяющейся Европе, о фантастических переменах на Востоке, куда мы улетаем через два дня, чтобы все увидеть своими глазами. Сказать, что обед удался, – ничего не сказать: это подлинный шедевр, истинное произведение искусства, приводящее на память belle йpoque…

После десерта мы осматриваем замок, вокруг Миттерана прыгает, ластится к хозяину его черная собака. Но приближается миг расставания – у президента время расписано по минутам, и пилоты его личного вертолета уже запустили двигатели. Мы прощаемся, и тут Миттеран приглашает нас лететь с ним. Зелия трепещет от восторга: она обожает летать, а тут еще президентский вертолет, какое наслаждение!

Но прежде чем она успевает произнести все это вслух, вмешивается ее неотесанный супруг.

Он – то есть я – отказывается наотрез. Отказывается, не давая ни малейшей надежды уломать себя, не оставляя никаких недоговоренностей, отказывается решительно и недвусмысленно: «Мерси, господин президент, очень вам благодарен за честь, но в эту дьявольскую стрекозу я не сяду».

Тем, кто не знает, скажу: я испытываю ужас перед самолетами, но ужас этот – пустяки по сравнению с теми чувствами, которые охватывают меня при виде винтокрылой машины, геликоптера, будь он проклят. Особенно эти лопасти на крыше – вертятся, вертятся, того и гляди остановятся.

Миттеран настаивает: до Елисейского дворца всего четверть часа лету, а потом нас доставят домой, зачем же трястись сто километров в машине? В отчаянии Зелия задает мне тот же вопрос: зачем? Ее суровый взор и голос обещают многое, но я мужчина, черт побери, сказал – значит, кончено! Зачем? Затем, месье президент, что на вертолете я лететь боюсь. На Зелию стараюсь не смотреть, ибо ничего хорошего не увижу, уж это я знаю.

Правительственный «ситроен» мчит по великолепной магистрали. Зелия хранит отчужденное молчание – ни словечка не могу из нее вытянуть. Ни словечка, ни взгляда в мою сторону, ни улыбки, и вообще со мною рядом – лишь бренная ее оболочка, а бессмертная душа – там, в поднебесье, в президентском вертолете. Обычно приветливое лицо – хмуро, глаза устремлены в неведомую мне даль. Я отчаянно стараюсь завязать с ней разговор, вспоминаю обед, тонкий юмор и тонкие вина, ум и интеллигентность хозяина и гостей, я натужно шучу и бьюсь как рыба об лед. Все напрасно. Все впустую. Гробовое молчание служит мне ответом, а мчащий нас лимузин, жалкое и допотопное средство передвижения, становится не немым, а ревущим укором, зримым воплощением моей вины.

Манифестация уже окончена, на мостовой валяется транспарант, обвиняющий правительство, и чело Зелии, задумавшейся над тем, как несправедливо устроен этот мир и как, в сущности, ужасна жизнь, отуманивается еще сильней. Слышен гул – это над площадью Бастилии на малой высоте пролетает, заставляя испить чашу разочарования до дна, последний полицейский вертолет.

Кельн, 1970

Арлетт Соареш, наша старинная приятельница, издатель и фотограф, возит нас в своей машине по дорогам Европы и делает это, надо сказать, замечательно – ни одной поломки, ни единого происшествия за весь тысячекилометровый путь.

Живет она в Париже, в Сите, верховодит в Maison du Bresil,[117]117
  [cxvii] Дом Бразилии (фр.) – бразильский культурный центр.


[Закрыть]
привечая там всех, кто борется в нашей отчизне с военной диктатурой, а потому и находится под неусыпным наблюдением и круглосуточной слежкой агентов SNI.[118]118
  [cxviii] Serviзo Nacional de Informзoes (португ.) – одно из подразделений бразильской политической полиции.


[Закрыть]
Арлетт – дама весьма серьезная и пользуется непререкаемым авторитетом во всех сферах, к которым имеет касательство. Она и диссертацию пишет, и дилерствует помаленьку на бирже, и дает приют прелестным, заблудшим созданиям – Сиде, Рине, Дине, Сауле, Марте и португалке Розе, которая еще не вполне роза, а скорее полураспустившийся бутон, – а кроме того, торгует в бутиках парфюмерией, сколько-то раз в неделю прибирает квартиру Мигеля Анхеля Астуриаса. Диссертацию, между прочим, обещано было посвятить мне – где она, Арлетт? А?

В Кельне (а может, это было в Мюнхене?) она долго вела таинственный телефонный разговор, а потом вся так и сияла, прыгала и скакала от радости. Мне захотелось узнать, в чем причина такой эйфории.

– Повезло! – отвечала она. – Застала падре в церкви, и мы условились о свидании.

– У тебя что же, роман с ним?

– А ты не знал, что я – Господня сноха?!

И она повествует о своей бурной любви с католическим священником – он немец, когда бывает в Париже, живет у нее в Сите, сам блондин – мало сказать, блондин: весь светло-светло-русый, как пшеничный колос. Арлетт при одном лишь упоминании жмурится от удовольствия.

– Он, что – prêtre ouvrier? – осведомляюсь я, зная, что «рабочие падре» в большой моде среди Парижских леваков, Арлетт же – из них главная и самая радикальная.

– Нет-нет, настоящий ватиканец, Бога боится, Папу слушается и не в воротничке каком целлулоидном ходит, а в сутане. И снимает ее только, когда… – ну, в общем, ты понимаешь. Кожа белая-белая, как молоком мытая, а сверху – черная сутана. Вот у меня голова и закружилась.

Она прыгает в свой автомобильчик и уносится на свидание к пастору – или патеру? – который ради нее пренебрег обетом целомудрия, снял сутану, расстался с невинностью и свершил смертный грех. Наша Арлетт Соареш есть истинная сатана в женском обличье, дьяволица, змея-искусительница.

Не стану отрицать – я очень многим обязан Господу Богу и миру, дьяволу и «матери святой», обязан великому и малому – всем тем влияниям, которые испытал, нет, «испытал» – совсем не то слово, ибо принесли они мне лишь благо. Я и сейчас с жадностью глотаю книги и благодарен мулату Александру Дюма – это он приохотил меня к чтению, он открыл мне это наслаждение, эту гибельную страсть. В одиннадцать лет, обнаружив забытую кем-то в каюте пароходика книжку под названием «Три мушкетера», я заразился этим вирусом и, похоже, не избавлюсь от него уже никогда.

Я обязан Рабле и Сервантесу, я родился как писатель благодаря им. Обязан Диккенсу – он внушил мне, что даже в самом отъявленном мерзавце всегда остается что-то человеческое. И Максиму Горькому – он привил мне любовь к бродягам и босякам, отброшенным на обочину жизни, но непобежденным. И Золя – вместе с ним я спускался в клоаку, спасая отверженных,[119]119
  [cxix] Автор явно имеет в виду Виктора Гюго.


[Закрыть]
и Марку Твену, научившему меня, что смех – сильное и грозное оружие. Обязан длинноносому Гоголю и его шинели.

Я обязан Аленкару,[120]120
  [cxx] Жозе Мартиниано да Аленкар (1829–1877) – бразильский писатель, общественный деятель.


[Закрыть]
открывшему мне романтические просторы сельвы, и Кастро Алвесу, показавшему, как обличать подлость и низость, и Грегорио де Матосу – у него я перенял благородство брани и умение разить опаляющим словом, вместе с ним открывал улицы Баии, и церковную площадь, и тупички, где толпятся гулящие девки.

Я обязан неведомым и безымянным летописцам баиянской жизни, бродячим певцам, речитативом выводящим на рынках свои бесконечные баллады, матросам и рыбакам, научившим меня умению плести истории – я влюблялся в царицу вод Йеманжу, спал с богиней Ошун на тихом лоне реки Парагуассу, обладал Эуа у водопада Марагожипе, на ложе, устланном лепестками роз. Да, надо знать, надо придумывать и сочинять.

Прага, 1952

Миэсьо Тати[121]121
  [cxxi] Миэсьо Тати (1913–1960) – бразильский писатель.


[Закрыть]
прислал мне письмо, в котором спрашивает, можно ли счесть Кафку зеркалом, где отразился чешский народ, его лик, его душа? Для Миэсьо литература – это живая жизнь, а не просто страницы с напечатанным текстом: сюжеты продолжаются в реальности, вымышленные персонажи разгуливают по улицам. Вот он и спрашивает – встречались ли мне на пражских улицах герои Франца Кафки?

Я полагаю, что мы встречаем их по всему миру, ибо много в мире дорог, ведущих в никуда, и глухих тупиков отчаяния и тоски. Попадают в них и чехи, и немцы, и евреи, и бразильцы – раса и национальность тут ни при чем, не она отмечает их своей печатью. Люди эти принадлежат к особой касте. Если же ты, друг мой, хочешь понять, что такое чехи, кто они и каковы они, советую тебе прочесть роман Ярослава Гашека о похождениях бравого солдата Швейка. Вот уж в ком запечатлелись черты чешского национального характера – по видимости наивного, лукавого и великодушного, бесстрашного без кичливости, серьезного, но не сурового, посмеивающегося, а не хохочущего до упаду. Бессмертный образ создал Гашек – не часто удается романисту с таким изяществом и прозорливостью воплотить свой народ в образе одного персонажа, сделать так, что Богемия и Моравия узнали себя как в зеркале.

С этими словами я и послал Тати французский перевод «Швейка». Если же кто еще не успел прочесть этого нового «Дон Кихота», советую сделать это как можно скорее – поверьте, не пожалеете. И еще сильнее полюбите вы Гашека, если повезет и найдете на прилавках книжных магазинов еще одну его книжку, в которой он рассказывает, как в 1919 году был политическим комиссаром в Красной Армии, в героические и романтические времена русской революции. Хватает на этих страницах и едкой сатиры, и пылкой солидарности…

…А Миэсьо Тати я не мог послать эту книжку – когда я раздобыл ее, его уже не было на свете – он рано покинул этот мир. Но «Швейка» проглотил залпом и прислал мне благодарное письмо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю