Текст книги "Каботажное плаванье
Наброски воспоминаний, которые не будут написаны никогда"
Автор книги: Жоржи Амаду
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц)
Сан-Пауло, 1945
Раскрываю газету – «Диарио де Сан-Пауло», если не путаю, – и как обухом по голове: зубодробительная диатриба Освалда де Андраде,[38]38
[xxxviii] Жозе Освалд де Соза Андраде (1890–1954) – бразильский писатель, видный представитель модернизма.
[Закрыть] посвященная от первого до последнего слова мне. С 30-х годов мы были ближайшими друзьями, что называется «не разлей вода», и дружба наша прошла, кажется, все испытания. Сколько раз Раул Бопп – еще один член нашей неразлучной троицы – и я защищали Освалда от несправедливых нападок и еще более несправедливого молчания, от шквала огульных обвинений.
…Я узнал, в чем дело, от Педро Помара, одного из руководителей компартии: Освалд приходил к нему жаловаться и грозил, что выйдет из партии, куда вступил (или вернулся) за несколько месяцев до этого. Удивили меня не угрозы – не такой был Освалд человек, чтобы соблюдать партийную дисциплину и безропотно сносить жесткую узду демократического централизма, предполагающего абсолютное, безоговорочное подчинение приказу вышестоящего товарища, – а то, в чем обвинил он меня. Он возвел меня, безо всяких на то оснований, в ранг партийного громовержца и самодержца и представил неким монстром, сексуальным чудовищем, без устали и удержу предающимся разврату – разбивающим семьи, оскверняющим супружеское ложе, растлевающим невинных девиц. Мало того, он приписал мне – и совершенно напрасно – кое-какие нелицеприятные высказывания по поводу видных деятелей нашей литературы и искусства, в том числе и главным образом о нем самом, об Освалде де Андраде.
Спустя еще какое-то время выяснилась и вся подноготная этого дела, весьма некрасивого. Оказывается, моего бывшего друга в самое сердце ранило то, что его не выдвинули кандидатом в депутаты Федерального собрания по партийному списку. Писателей Монтейро Лобато, Кайо Прадо Жуниора, Жозе Жералдо Виейру и меня включили в список, а его нет. Лобато, впрочем, снял свою кандидатуру заранее. Что же касается меня, то я употребил все свое скромное влияние на то, чтобы в списке фигурировал и Освалд, даже ездил в Рио доказывать Престесу непреходящую ценность и важность отца бразильского модернизма, однако убедить не смог: генсеку БКП наш антропофаг показался человеком ненадежным, а главное – неспособным привлечь голоса избирателей.
Сплелась глупая, тошная интрига: Освалду насвистели в уши, будто я, боясь соперничества, стал подкапываться под него, что это я целиком и полностью виноват в том, что его не выдвинули в кандидаты, и я знаю, кто насвистел – бездарный поэт и скверный издатель, чьи имена я вычеркнул из памяти. Причина их недостойного поведения все та же: зависть и злоба. Они тоже претендовали на место в списке, не получили, смертельно обиделись и, не решившись поднять волну против партийных руководителей, наклеветали Освалду на меня. А я ни сном ни духом, и к списку этому отношения не имел, за исключением безуспешной и всерьез не принятой попытки включить в него этого же самого Освалда.
Я не стал выяснять с ним отношения: раз уж он поверил клевете, о чем тут говорить?! Я был оскорблен в лучших своих чувствах, в одном, по крайней мере, – в чувстве дружбы. Я ведь не давал ему повода усомниться в своей искренности. Одним словом, я был глубоко уязвлен, ранен в самое сердце, мы с Освалдом перестали видеться и перезваниваться. Он еще некоторое время продолжал свои вылазки и атаки. Я не отвечал, не произнес, не написал ни единого слова против него, должно быть, в память о прежнем восхищении, о былой любви… С тех пор я видел Освалда лишь однажды – незадолго до его смерти, на каком-то приеме. Его привезли в инвалидном кресле, мы обменялись рукопожатием, оба растрогались.
Я, хоть человек и не сентиментальный, но поспешил выйти из комнаты, чтобы не разреветься прилюдно.
Баия, 1981
Я отправляюсь поздравить Мирабо Сампайо с 70-летием. Несмотря на почтенный возраст, он сохранил железное здоровье и, по его словам, изменяет не своим привычкам, а бесчисленным любовницам.
Вдовец Мирабо живет один в своем доме на улице Ари Баррозо, где мы по субботам и воскресеньям собираемся сыграть в покер. Этот дом – одновременно и жилище, и студия, и музей. Там стоят резные голландские столы XVII века из магазинов знаменитых баиянских антикваров Морейра, там секретеры и поставцы, картины Карибе и Дженнера Аугусто, скульптуры Марио Краво и самого хозяина, увенчанного лаврами Мирабо: у входа, в просторном вестибюле, стоят два чудесных деревянных изображения – Христос и Пьета. А какая у него коллекция святых! Более пятисот штук, и есть среди них статуя Пречистой Девы работы Фрея Агостиньо да Пьедаде,[39]39
[xxxix] Бразильский скульптор-«самородок» XVIII в.
[Закрыть] одна из тех четырех, что подписаны именем величайшего после Алейжадиньо[40]40
[xl] Алейжадиньо (наст. имя и фам. – Антонио Франсиско Лисбоа; 1730 или 1738–1814) – бразильский скульптор и архитектор.
[Закрыть] сантейро.[41]41
[xli] Сантейро – мастер, делающий изображения святых.
[Закрыть] Никаких денег не хватит, чтобы купить ее, а Мирабо она досталась за бесценок.
Мирабо изображает этих святых на своих полотнах, и они отлично расходятся – клиентура у него многочисленная и постоянная. По секрету он как-то раз сообщил мне:
«Когда платят с ходу, делаю скидку, а если в рассрочку, набавляю цену. Но тут на днях совсем одурел – взял да и подарил холст, и знаешь кому? Мадемуазель Фафа де Белень. Я и так запросил с нее меньше, чем следовало, потому что мне нравится, как она исполняет свои песенки, но она возьми да и нагнись, и когда я заглянул ей в декольте, то совсем одурел и отдал картину даром». Мирабо пишет и рисует, слушает музыку, разговаривает с друзьями – это любимое его занятие, в чем, однако, можно усомниться, если вспомнить, как часто он влюбляется. Ну, по крайней мере, одно из двух любимых занятий.
Мы видимся с ним едва ли не каждый день, и каждый день он рассказывает мне очередную историю о своих возлюбленных, имя же им легион, и ни одна не старше двадцати трех лет, не считая, понятное дело, современниц – подруг далекой юности, которые в память о прошлом до сих пор приносят ему в дар галстуки, платочки или теплые подштанники. Речь не о них. Молодая же и очаровательная поросль представляет все классы и сословия, все виды гражданского состояния: есть среди них незамужние и состоящие в более-менее счастливом или вовсе неудачном браке, есть помолвленные и обрученные, есть невесты. Есть робкие, есть нахальные и нахрапистые. Когда мне случается застать одну из этих юных особ, Мирабо, торопливо познакомив нас, выпроваживает ее. По секрету он сообщил мне, что не доверяет Карибе: его страсть красть все, что плохо лежит, не ограничивается деревянными изображениями святых… Да и Каймми ведет себя с девицами слишком вольно.
На этот раз Мирабо рассказывает одну из своих назидательных новелл, наглядно демонстрирующих, какое золотое у него сердце и какую удивительную изобретательность проявила одна из претенденток на вакантное место если не в этом самом сердце, то в постели. У Мирабо есть сын по имени Артур, у Артура – друг, молодой и успешно делающий карьеру чиновник, а у него – жена, которую чиновник этот, будучи не чужд снобизма, взял себе из богемной среды. Эта очень хорошенькая юная дама по профессии была балерина и, как бесами обуянная, с неистовой силой любила все виды искусства, равно как и его жрецов – мастеров резца, кисти, сцены, – и, от природы наделенная пылким нравом, украшала мужа прекрасными развесистыми рогами. Само собой разумеется, она влюбилась в Мирабо, а влюбившись, захотела, чтобы желания ее исполнились, с каковой целью стала его домогаться, преследовать и осаждать.
Мирабо вскоре оказался загнан в угол – прима решила переспать с ним во что бы то ни стало. Мирабо отнекивался, увертывался – от хорошего отношения к ее мужу, другу своего сына, – но танцовщица не оставляла стараний, предпринимая новые и новые атаки. И вот в один прекрасный день она объявила:
– Ну вот что, Мирабо, это произойдет сегодня! Мой дурачок днем улетает в Рио, и ночевать я буду у тебя, с тобой, в твоей постели, и это будет волшебно!
Мирабо сначала вытаращил на нее глаза, потом принял достойный вид, нужный, по его мнению, для того, чтобы поставить… балерину на место, а во всей этой некрасивой истории – точку.
– Душечка, – сказал он проникновенно. – Это невозможно. Это совершенно исключено. Твой муж – друг моего Артура, он ему как брат, а мне, стало быть, как родной племянник. Он – близкий мне человек, понимаешь? И его жена для меня – не женщина.
– Ах, значит, я для тебя – не женщина?!
– Нет.
– Значит, мужчина?
– Мужчина, мужчина!
– Вот и отлично. Трахнешь меня сегодня ночью как мужчину! Мне и это сгодится! В этом месте Мирабо прервал свой рассказ и устремил вдаль задумчивый взор.
– Ну и как – получилось? – спросил я осторожно.
– Более или менее, – ответил он не кривя душой.
Всех своих троих сыновей дона Эулалия Амаду, будь на то ее воля, сделала бы врачами – она очень высоко ставила эту профессию, и слова «доктор медицины» ласкали ее слух.
«Другое отношение к семье, где медик есть», – любила повторять она.
Но только Жоэлсон, средний сын, доставил ей это счастье – он один окончил медицинский факультет, взял в руки стетоскоп и градусник да еще, к вящей радости доны Лалу, специальностью своей избрал педиатрию, стал лечить детей. Жоэлсон и до получения диплома, впрочем, был ее любимцем – потому, прежде всего, что самим фактом своего рождения вернул матери радость жизни, навек, казалось, утраченную после того, как «испанка» унесла трехлетнего Жофре. Лалу тогда предалась безутешной скорби, перестала за собой следить, потеряла былой интерес к нарядам. Полковник Жоан Амаду, однако, был человек понимающий и сумел обрюхатить жену. Родился Жоэлсон – настоящий богатырь, целых пятьдесят пять сантиметров, – и Лалу воскресла из пепла.
Мало того, Жоэлсон послушался материнского совета и пошел по стезе медицины, и дона Эулалия, увидев его в белом халате и с украшенным изумрудным камешком докторским кольцом[42]42
[xlii] В Бразилии выпускники университетов вместе с дипломом получают кольцо с камнем, цвет которого свидетельствует об избранной специальности: инженеры – красный, врачи – зеленый и т. п.
[Закрыть] на пальце, поняла, что выполнила свое предназначение. Что же касается двух других сыновей, которых тоже любила, как только матери дано любить, то обоих понесло на торную дорогу сочинительства. Надо ли говорить, что все трое, включая и эскулапа, в какой-то момент прониклись коммунистическими идеями. Лалу, однако, вопреки всякой очевидности, с гордостью любила твердить, что дети ее политики сторонятся. Когда же кто-нибудь бестактно напоминал ей о том, что все трое – активисты компартии, Лалу пренебрежительно отмахивалась:
– Компартия? Это дерьмо – не в счет.
Теперь даже и дерьма-то нет. В Советском Союзе компартию вообще запретили.
Впрочем, вскоре и сам Союз канул в небытие. Я знаю об этом, но поверить не могу.
Лиссабон, 1981
Помимо двоих кровных моих братьев, один из которых – спокойный и веселый доктор-педиатр, а другой – сущий демон в образе человеческом, левак, не вылезавший из тюрем, были у меня и есть братья и сестры, родившиеся не от доны Эулалии и полковника Жоана Амаду, но от того не менее близкие мне и родные. Помимо Лилы, моей дочки от первого брака, Жоана Жоржи и Паломы, которых произвели на свет мы с Зелией, есть у меня и другие дети, и хоть не я их зачал, но люблю так же сильно, как если бы они были плоть от плоти моей. В Лиссабоне у меня на руках умер сын мой возлюбленный, сам не знаю, как перенес я вечную разлуку с Глаубером Рошей…[43]43
[xliii] Глаубер Роша (1938–1981) – бразильский кинорежиссер.
[Закрыть]
Целый год не мог я прийти в себя после этого месяца, проведенного в клинике у постели умирающего Глаубера. Помню его лицо с ввалившимися глазами, с запавшими висками, помню, как старался он бодриться, как цеплялся за жизнь, а она иссякала на глазах – на глазах у Зелии, у меня, у Жоана Убалдо Рибейро. Только мы трое любили его по-настоящему, хотя десятки людей толпились в его доме, заполняя его клубами табачного дыма и несбыточными иллюзиями.
Однажды в воскресенье мы с Жоаном Убалдо одновременно и как-то вдруг с тревогой заметили, что Глаубер – зеленого цвета и кашляет беспрестанно. Спустя три дня меня всполошил телефонный звонок: у Глаубера кровавая рвота, его срочно госпитализировали в Синтре. Мы отправились туда, перевезли его в Лиссабон. Начались исследования и обследования, ужас, ожидание худшего и радостная весть: результаты анализов показывают, что это не злокачественная опухоль. Как мы все ликовали тогда! Но это все же оказался рак – рак легкого, от него он и умер несколько дней спустя. Ах, как он не хотел умирать, он был так молод – мальчик еще! – он столько мог сделать.
Если в одиннадцать утра я не входил в его палату, тотчас звонил телефон: «Ну где же ты? Неужто и ты меня бросил, знать не хочешь?» И я как зомби брел по улицам Лиссабона в клинику… Помню его глаза, полные предсмертной тоски – взгляд, которым он прощался с нами, прощался навсегда. Мы втроем – Зелия, Жоан и я – почти убежали тогда, чтобы не видеть, как его выносят на носилках. Перед самой смертью Глаубера самолетом отправили домой, в Бразилию.
На похоронах было не протолкнуться от тех, кто травил его и губил, кто заживо похоронил его («Я чувствую, как меня топят в яме с дерьмом», – сказал он мне в Рио перед своим отъездом в Европу), тех, кто называл его изменником, предателем, продажной шкурой, трусом, последней сволочью. Это теперь они облачились в траур, говорят, что осиротели без него, скорбят о потере, льют крокодиловы слезы, пользуются им, извлекают из него выгоду, пытаются присвоить его себе. Его похороны – это их праздник.
Но память об этом мальчике, несносном и нежном, о том, кто в фильмах своих становился благородным разбойником нашего времени, богом и дьяволом в одном лице, святым Георгием, поражающим дракона, память о нем останется неприкосновенной, до нее не дотянутся их грязные руки, и погреть их на его смерти этим негодяям не удастся… Всякий раз, как на полотне экрана появляются первые титры его фильма, Глаубер Роша воскресает.
Луанда, 1979
Из всех героев, о существовании которых я узнал на школьной скамье, я отдавал предпочтение индейцу Поти и негру Энрике Диасу, двоим бразильцам, что сражались на стороне немногочисленных португальских патриотов, обративших в бегство голландцев, когда португальский двор уже поставил на своей заморской колонии жирный крест.
А в Луанде, которая, между прочим, – один из ликов моей Баии (другой – Лиссабон), директор Исторического музея Энрике Абрантес показывал мне военные трофеи – и те, что относились к далеким эпохам, и те, что взяты были в недавних битвах за независимость. Когда же я упомянул имя моего кумира, директор осведомился о том, известно ли мне, что Энрике Диас, славный персонаж бразильской истории, родом был из Анголы. Я удивился и не поверил, потому что считал, что он родился в невольничьем бараке на нашем Северо-Западе. Да нет же, вскричал директор, он появился на свет здесь, и это подтверждается документами.
И директор поведал мне такое, от чего персонаж школьного учебника истории предстал в новом свете. Военная экспедиция, посланная из Рио в Анголу, чтобы выбить оттуда все тех же голландцев, очень рассчитывала на отвагу и полководческий дар Энрике, командовавшего батальоном негров. Однако в самый последний момент от командования его отстранили и в Анголу не послали. Оказывается, тайные осведомители – они уже и тогда были – сообщили губернатору колонии, что ими раскрыт заговор, коварный план: Энрике не собирался ограничиваться изгнанием из Анголы голландцев, нет, он был намерен заодно уж покончить с португальцами и провозгласить независимость.
Вот что рассказал мне директор музея, а я за что, как говорится, купил, за то и продаю. Не мне судить, правда это или легенда, пусть разбираются мои высокоученые приятели-историки.
Ницца, 1990
Зимний день на Лазурном берегу клонится к закату, солнце на горизонте скоро нырнет в море, а мы с Зелией, сидя в номере отеля, обсуждаем успех нашего друга, композитора и певца Жилберто Жила во вчерашнем шоу. Успех тем более важный, что Жил еще не оправился от тяжкой потери – недавно он оплакал и схоронил сына… В эту минуту снизу, из холла, звонит Анни Содро, доктор социологии, непревзойденный знаток и пытливый исследователь карнавалов. Она сообщает, что тут, в холле, пролетом из Бухареста в Париж в составе официальной делегации, возглавляемой премьер-министром Румынии Петру Романом, находится некая дама. Она завернула в Ниццу, чтобы встретиться с профессором права, у которого писала когда-то диссертацию, и, узнав, что я здесь, не может уехать, не повидав меня. Пробормотав про себя несколько крепких баиянских словечек – наш тихий вечер испорчен, – я соглашаюсь: noblesse, как известно, оblige – и мы спускаемся вниз.
Но жалеть об этом не приходится: румынке, оказывается, никак не больше тридцати, она чрезвычайно хороша собой и поразительно элегантна – воплощение соблазна и погибели. Только чересчур нервна и взвинчена до предела, прямо места себе не находит: немудрено, в ее отчизне смута, беспорядки захлестывают улицы Бухареста, идут манифестации, враждебные временному правительству – Комитету национального спасения, который возглавляет Ион Илиеску. Косые лучи заходящего солнца – извините! – освещают лицо и фигуру, в их сиянии золотом вспыхивают волосы этой женщины, она назвалась Даной и желает непременно поговорить со мной.
За столиком бара она, омочив губы в скотче, начинает пламенный нескончаемый монолог. Рассказывает о своей бьющейся в конвульсиях стране, о ее освобожденной и вновь захваченной столице, об ужасах и страданиях, о жестокой борьбе против кровавого режима Чаушеску, о тысячах замученных пытками и расстрелянных, о том, как та же участь – казнь без суда и следствия – постигла свергнутого диктатора и его жену. Трупы их выставлены на всеобщее обозрение, страх и покорность сменились ненавистью и жаждой мести – идет охота на ведьм, царят сумятица и смятение: кого хватать немедля, кого – чуть погодя? В продолжение леденящего кровь рассказа о том, как они с мужем жили под коммунистическим гнетом, Дана курит одну сигарету за другой, осушает стакан виски и тотчас заказывает всем новую порцию. Слушатели – Анни, Зелия и я – подавлены и потрясены драматическими подробностями: интеллектуальная жизнь в стране замерла на нуле, обнищание народных масс достигло верхней точки, злодеяния Чаушеску сравнимы лишь с преступлениями Гитлера и Сталина.
Дана поминутно ссылается на мужа, беспрерывно поминает его – он ее идол и кумир, единственная страсть ее жизни, ее божество, ее учитель и наставник. Он восстал против Чаушеску, и страна во многом обязана ему своим освобождением. Дана говорит о нем так много и в таких выражениях, что я наконец осмеливаюсь спросить, да кто же он, этот ее муж?
– Илиеску, – отвечает она.
– Президент?
– Да.
– ………!.. – восклицаю я, слава Богу, про себя.
Да, у товарища президента губа не дура, есть у него и вкус, и аппетит, если на седьмом десятке выбрал он себе в спутницы жизни такую женщину: все при ней – и молодость, и красота, и элегантность. Идеал современной женщины, настоящая «первая леди Румынии».
Беседа продолжается еще некоторое время, а потом мы, искренне тронутые ее преданностью мужу, ее тревогой за него и за страну, прощаемся с Даной – наутро она летит в Париж. А мы, глядя на шествие аллегорических карнавальных колесниц по набережной Ниццы, долго еще обсуждаем эти тревоги: Румыния, уйдя от диктатуры, трудно ищет путь демократии. Если верить последним сообщениям, Бухарест стал непригодным для жизни полем битвы.
На следующий день после обеда снова раздается трель телефонного звонка, и Дана Илиеску сообщает нам, что она отложила полет на сутки, чтобы исполнить приказ супруга-президента. Они разговаривали по телефону, она поведала ему о встрече с нами, и Илиеску велел ей задержаться в Ницце и выпить с нами по бокалу шампанского в знак того уважения, которое он испытывает к бразильскому писателю и его жене.
И Дана хочет видеть нас немедля. «Бедняжка! Ей нужна опора», – всхлипывает мягкосердечная Зелия, и я, отказав себе в сиесте, как, впрочем, и в шампанском, ибо предпочитаю виски, веду ее в бар, где возобновляется вчерашний разговор. На этот раз нас посвящают в подробности личной жизни: оказывается, она – вторая жена Илиеску, он вдовец; они познакомились в университете (я так и не понял, была ли она его коллегой, ассистенткой или студенткой), и сразу вспыхнула бешеная страсть, и они соединили свои жизни, став счастливыми супругами. Все утро Дана покупала для внуков президента, для его сына от первого брака и невестки подарки – еду, одежду, игрушки: в Бухаресте нет ничего. Хорошо хоть, что улеглись страсти, прекратились беспорядки, и президент может перевести дух. Пользуясь случаем, Дана приглашает нас в Румынию, где мы не были лет тридцать. Тут появляется юный журналист Эдуардо Жасмин Тавил, чтобы узнать, состоится ли намеченный на завтра обед. Дана производит на него ошеломляющее впечатление, когда же он узнает, кто она такая, то хватает свой фотоаппарат и принимается за исполнение профессиональных обязанностей. Дана отважно тянет виски и говорит, говорит, говорит без умолку к полному восторгу Тавила, предвкушающего, какой роскошный репортаж появится в «Тарде»: сам Бог ему послал «первую леди Румынии». Сколько-то часов спустя Дана прощается: утром – самолет на Париж, там она присоединится к свите премьер-министра.
Но приходит завтра, и звонит телефон: рейс откладывается на вечер, и она желает принять участие в обеде, о котором мы накануне договаривались с Тавилом – «очень милый юноша!», – и потому будет ждать нас в холле.
И вот мечте о пиццерии сказать приходится «прости». Не в забегаловку ж вести такую даму. В ресторане заказан стол. Пусть полем брани стал Бухарест, пусть все вверх дном теперь в Румынии далекой, но я пекусь лишь об одном, не видя, впрочем, в этом прока: стремясь упорно свой престиж не уронить. Noblesse oblige!
Дана появляется в еще более элегантном виде, чем раньше. Она успела побегать по магазинам и накупить множество всякой всячины – платьев, туфель, блузок, джемперов и кое-что из белья. В парижском аэропорту она пересядет из самолета в самолет, присоединится к делегации и ночью окажется в объятиях изнемогшего в разлуке президента.
«Вот уж ночка будет!» – шепчу я на ухо Зелии, а она смотрит на меня с укоризной, ибо растрогана и взволнована до глубины души, и отвечает вполголоса:
– Пожалуйста, веди себя прилично, – так что я чувствую себя маленьким мальчиком. Обед был отличный и стоил потраченных на него денег. Эдуардо Тавил снимал, записывал, правил на ходу и прямиком из ресторана унесся давать факс, сообщая баиянскому народу горячие новости из объятого пламенем Бухареста – интервью с «первой леди», первополосный, гвоздевой материал, а для колонки светской хроники – заметку о нашем обеде. Дана в третий раз прощается с нами, клянется вечно помнить: а bientфt. И вот она уходит, постукивая высоченными каблуками, волосы ее и косынка вьются под ветром – хороша на загляденье! Я не могу отказать себе в удовольствии вообразить ее в объятиях влюбленного президента, но не решаюсь поделиться с Зелией своими греховными мыслями. Дай вам Бог, дорогой президент, и вам, красавица…
Знакомство с Даной усиливает наш интерес к событиям, происходящим в Румынии, мы пристально наблюдаем за ходом избирательной кампании, за дебатами и интригами. И вот наконец узнаем, что Илиеску сохраняет свой пост, но если раньше он занимал его в результате компромисса между разными политическими силами, то теперь он становится законно и всенародно избранным главой государства.
Очень кстати мне попадается на глаза «Фигаро», где напечатан пространный репортаж о выборах. Тут же и фотографии на целый разворот: Илиеску, сопровождаемый супругой, опускает в урну свой бюллетень.
– Зелия, полюбуйся на свою новую подругу! – зову я жену.
– Дана? Покажи, покажи!.. Где? – хватает газету Зелия.
Немножко постарела «первая леди», даже и не немножко. Ее узнать нельзя. Другой человек. Да это и есть другой человек – пожилая почтенная дама довольно заурядной внешности.
– Но это не Дана, – ошеломленно шепчет Зелия.
– Ну, значит, наша Дана – не первая леди, а вторая.
В 1991 году мы поехали в Италию на присуждение литературных премий так называемого Латинского союза. В прошлый раз лауреатом стал уругвайский романист Хуан Карлос Онетти, а теперь – португальский прозаик Жозе Кардозо Пирес. В состав жюри входит румынский писатель Дан Хаулика, у нас с ним отыскиваются общие друзья в Бухаресте и в Париже, да и литературные наши пристрастия во многом сходны. Он – ближайший и давний друг Илиеску. Зелия рассказывает ему о Дане и демонстрирует фото из «Фигаро». Она записывает нашу прелестницу в разряд любовниц, придумывает историю романтического адюльтера, пылкой страсти, рожденной и взлелеянной борьбой за освобождение отчизны. Я пытаюсь расцветить ее повествование живописными деталями, вспоминаю ночную рубашечку, купленную в здешнем бутике, но Зелия затыкает мне рот: «У тебя одно на уме».
Хаулика слушает нас с удивлением, которое тотчас сменяется негодованием, и произносит свой вердикт: никакая она не жена и тем более не любовница, Илиеску – человек серьезный, не склонный к авантюрам и эскападам, высокоморальная личность и образцовый семьянин, лавры свои он изменой не осквернит и шашни на стороне заводить не станет. Кроме того, у него нет детей, а значит, и внуков быть не может.
– Ну вот, ты лишилась президентских внуков, а я – ночи любви. Ничего у нас с тобой не осталось.
Но так ли это? Я по натуре склонен к сомнениям и должен признаться, что сохранил в душе образ юной и элегантной красавицы, помню ее всю – от вспыхнувших в лучах заката волос до высоких каблуков. Да и не я один – все читатели баиянской «Тарде». И как бы целомудрен ни был румынский лидер, он все же не аскет и не евнух, Дана же – сущая дьяволица во плоти (обольстительной) и способна кого угодно ввести во искушение и сбить с пути истинного, и окутывающая ее тайна пока не разгадана, и я еще подожду, чем все это кончится. И потому я не лишаю ее места ни в сердце президента, ни на ложе его. Пусть простит меня мой друг Хаулика, но такой уж я недоверчивый человек.