355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жоржи Амаду » Каботажное плаванье
Наброски воспоминаний, которые не будут написаны никогда
» Текст книги (страница 12)
Каботажное плаванье Наброски воспоминаний, которые не будут написаны никогда
  • Текст добавлен: 1 июня 2017, 00:00

Текст книги "Каботажное плаванье
Наброски воспоминаний, которые не будут написаны никогда
"


Автор книги: Жоржи Амаду



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)

Рио-де-Жанейро, 1954

Збигнев Зембиньский,[54]54
  [liv] Збигнев Зембиньский (р. 1908) – польский режиссер и актер, с 1941 года жил в Бразилии. Привнес в театральное искусство этой страны главные достижения режиссуры ХХ века – понятие «атмосферы», пластическое решение мизансцен, использование света, своеобразие сценографии, утвердил в бразильском театре искусство режиссуры.


[Закрыть]
узнав, что я собираюсь в Старый Свет и планирую побывать в Польше, просит меня помочь в одном деликатном деле. Правительство ПНР уже некоторое время настойчиво приглашает режиссера вернуться на родину, Министерство культуры торопит его, назначает сроки, требует немедленного ответа. Должно быть, польским властям неизвестно, что больше нет подданного Речи Посполитой Зембиньского, а под этим именем живет актер и режиссер, которого можно счесть бразильцем с куда большими основаниями, чем многих из тех, кто родился здесь.

К нам его, Туркова и пани Стипинску забросила война. Все знают, чем стало его пребывание в стране для нашего театра – он не то чтобы возродил, он создал его. В Польше у Зембиньского остался сын – студент Варшавской консерватории. Я уже дважды, бывая там, передавал ему деньги от отца, представил его Ярославу Ивашкевичу, который, насколько мне помнится, взял парня под свое покровительство.

Турков после нескольких нашумевших постановок уехал в Израиль, пани Стипинска блистала на сценах Рио, но зов родины оказался сильнее – она вернулась домой, сделалась примадонной польского театра и звездой польского кино. После этого ее соотечественники еще сильнее возжаждали возвращения великого режиссера – они взывали к его патриотическим чувствам, и мэтр просто не знал, куда деваться, как спастись от такого напора. Он видел единственное средство спасения: пусть-ка бразильская компартия напрямик скажет своим польским товарищам, что Зембиньский нам самим нужен, те, глядишь, и отвяжутся – для чего-то ведь существует пролетарский интернационализм?! Разумеется, роль вестника, который сообщит ЦК ПОРП о том, что ЦК БКП крайне неодобрительно смотрит на отъезд Зембиньского на родину, режиссер решил поручить мне. Я видел, что он и вправду в смятении, и поспешил успокоить его: раз надо, значит, надо.

Давая ему это обещание, я почти ничем не рисковал, ибо знал, как делаются дела в высших партийных эшелонах, и не сомневался, что наши руководители согласятся исполнить его просьбу. Все так и было: получая последние предотъездные инструкции, я изложил проблему и повез в Варшаву наше решительное «нет». Так что и у нас не сплошь были провалы – случались и удачи. Ну, а о том, что я твердо заверил Зембиньского в благоприятном исходе, я, верный партийной дисциплине, скромно умолчал.

Баия, 1991

Звонок из Парижа. Мне заказывают статью для специального выпуска «Нувель Обсерватер», посвященного 500-летию открытия Америки. Тема: Бразилия – страна латинской культуры. Ладно, говорю я, напишу и, повесив трубку, задумываюсь.

Бразилия – страна латинской культуры? Что же, мы, бразильцы, – латиняне? Если это и так, то относимся к редкому их подвиду. На самом деле мы – метисы, мулаты, кто побелей, кто почерней, да еще с медным индейским оттенком. Зелия, родившаяся в Сан-Пауло от итальянца-отца и итальянки-матери, она что – латинянка? По крови – вроде да, а по культуре – нет, конечно.

У нас в Баии в ходу два выражения, пущенные, кажется, американским антропологом Дональдом Пирсоном, чтобы поточнее определить нашу широко объявленную принадлежность к латинскому миру и нашу потаенную – или похищенную – африканскую натуру. «Белыми баиянцами» называют светлокожих метисов, занимающих высокое положение в обществе. «Белыми баиянцами» были, к примеру, братья Мангабейра – виднейший юрист Жоан и Отавио, депутат, министр иностранных дел, губернатор штата. А «белые мулатки» – это опять же светлокожие, а порой и белокурые полукровки, чью негритянскую суть выдают мочки ушей, толстые губы, оттопыренный крепкий зад. Нагляднейший пример «белой мулатки» являет собой Мария Роша, красавица баиянка, не ставшая «Мисс Вселенной» потому лишь, что бедра ее оказались круче, чем требовалось, на два дюйма – о, бессмертные два дюйма, за которые ей следует благодарить африканскую кровь, смешавшуюся с кровью тевтонской.

Эскориал, 1990

Нас пригласили в Испанию читать лекции на летних курсах при университете Алькала-де-Энарес и поселили в одном из тех зданий, которые еще в стародавние времена выстроил Франко для знатных иностранцев, приезжающих посмотреть на Долину павших.

Мне предстоит участвовать в «круглом столе», посвященном португалоязычной литературе и проходящем в рамках семинара по проблемам испанского романа. Культурный колониализм свел португалоязычные литературы до одной-единственной, да еще и пристегнул ее к испанским делам. Зелия же будет работать на другом семинаре, который называется «Политика и эмиграция». Кроме меня, на «круглый стол» приглашены – португальский писатель Жозе Кардозо Пирес, испанский профессор Перфекто Куадрадо, бразильский поэт Клаудио Мурило.

Кто-то из моих сотоварищей осведомляется, заплатили ли мне оговоренную за участие скромную сумму – 45 тысяч песет. Кардозо, например, уже их получил. Да нет пока, отвечаю я жалобно, и добрый португалец предлагает проводить меня к месту выдачи cachet. И мы бредем туда, и я получаю свои песеты, а Зелия робко спрашивает, не причитается ли и ей чего-нибудь за ее эмигрантов. А как же! И ей тотчас выплачивают девяносто тысяч – ровно столько, сколько вдвоем огребли маститые баиянец с лузитанцем. Мы гневно бичуем испанский колониализм за подобную дискриминацию, а Зелия ехидно осведомляется, не одолжить ли нам немножко?

Я пришел к выводу, что слишком во многих областях некомпетентен и неспособен: список вещей, которые все умеют делать, а я нет, ужасно длинен. Перечислю лишь несколько пунктов – я не умею танцевать, петь, свистеть, плавать, умножать и делить, правильно употреблять и произносить слова, водить машину (правда, ездить на велосипеде научился). В общем, я мало на что гож.

Париж, 1948

Я встречаю Пикассо у входа и в лифте говорю ему спасибо, что пришел. «За что ты меня благодаришь? – улыбается он. – За то, что я друг Пабло?» Кабинет Арагона, в ту пору занимавшего пост главного редактора газеты «Се Суар», как всегда переполнен пишущей братией, близкой к левым кругам. Литераторы приходят сюда за благословением Его Святейшества папы Луи.

Представители компартий Аргентины, Бразилии и Чили, мы условились о встрече с Арагоном и Пикассо, чтобы обсудить, какие меры можно принять для защиты Пабло Неруды, который подвергается невиданной доселе травле – его лишили сенаторской неприкосновенности, он скрывается в подполье, опасаясь неизбежного ареста. Надо действовать без промедления. Решено для начала отправить президенту Чили Габриэлю Гонсалесу Виделе телеграмму протеста, возложить на него ответственность за все, что может случиться с Пабло, потребовать, чтобы поэту гарантировали жизнь, свободу и безопасность. Подписать эту телеграмму должны гранды французской культуры, чьи имена произведут впечатление на чилийского диктатора. Латиноамериканские коммунисты, живущие в Париже, соберут подписи, а мы пока сочиняем текст нашей петиции, больше похожей на обвинительный акт или на ультиматум. Теперь надо сообразить, к кому обращаться – составить список из самых громких имен.

Но первое же названное мною имя – Жан-Поль Сартр – вызывает вначале оторопь, а затем взрыв негодования. Мне в лицо смеются соратники Арагона, которому я наступил на мозоль: «Сартр? Он – наш враг! Он никогда не подпишет!» В те годы отношения мэтра экзистенциализма с французской компартией были хуже некуда – противники не упускали случая как-нибудь насолить друг другу и достигали в этом больших успехов. Однако я отваживаюсь возражать Арагону, ибо считаю, что Сартр не откажет нам в своей подписи: как бы велики ни были его расхождения с коммунистами, он не примкнет к реакционерам. Арагон, скрежеща зубами, обвиняет меня в вопиющем политическом невежестве, в непоследовательности, в шаткости моих взглядов. Не знаю, чего больше в его отпоре – ярости или презрения, твердость его в защите партийных позиций легко перепутать с грубостью по отношению к тем, кто на эти позиции покушается. Но и я не уступаю ни пяди и предлагаю, что сам лично отправлюсь просить ренегата Сартра и его жену Симону де Бовуар подписать наш документ, ибо ни минуты не сомневаюсь, что подписи эти получу. Предлагаю пари. Арагон с прежним сарказмом, но чуть сбавив накал своего негодования, принимает: он, в свою очередь, совершенно уверен, что не получу я никаких подписей и вообще ничего, кроме решительного и однозначного отказа. «Пусть это послужит вам уроком: когда вернетесь с пустыми руками, надеюсь услышать от вас, товарищ, самокритику по вопросу вашей самонадеянности». Экзистенциализм и самокритика – вот два самых ходовых словечка той поры.

А я виделся-то с Сартром всего однажды – в издательстве, которое собиралось выпустить в свет его пьесы и одновременно – перевод моего романа «Бескрайние земли». Меня представили ему, он был более чем любезен, с похвалой отозвался о «Землях» – читал, дескать, прочел, и мне понравилось, – и я воспарил от таких слов, ибо тщеславие заставило меня им поверить. Как и все, сколько-нибудь причастные к литературе, я знал о привычках Сартра – знал, что он неизменно обедает «У Липпа», где у них с Симоной постоянный столик, туда-то я и направил свои стопы. Он узнал меня, что еще раз приятно пощекотало мое самолюбие, и, когда я поведал о мытарствах Неруды и показал текст телеграммы, ни секунды не колеблясь, подписал ее и передвинул листок жене. Я рассыпался в благодарностях, разве что в пояс не поклонился – радость переполняла меня, и не было в тот вечер в Париже человека счастливей.

И в том же кабинете газеты «Се Суар» вновь сошлись три латиноамериканских коммуниста, чтобы вручить Арагону собранные нами подписи. Абсолютной чемпионкой оказалась Зелия – в ее списке было чуть ли не половина палаты депутатов и, разумеется, чернокожие сенаторы in corpore[55]55
  [lv] В полном составе (лат.).


[Закрыть]
– Эме Сезер, д’Арбуссье, Уфуэ-Буаньи и прочие. Я же, не выказывая чрезмерного ликования, скромно – кто я такой есть, чтобы злорадствовать?! – выложил бумажку с подписями Сартра и Симоны де Бовуар. Арагон взял телеграмму, покачав головой, что должно было означать самокритику, и предложил: «Его фамилия должна стоять в списке первой». Но нет – первой в списке оказалась фамилия автора «Les Yeux d’Elsa»[56]56
  [lvi] «Глаза Эльзы» (фр.) – поэтический сборник Луи Арагона, посвященный Э.Триоле.


[Закрыть]
– я знал эти стихи наизусть, – конклав кардиналов настоял на этом: «Нет, Луи, сначала ты, а потом уж он».

А с Сартром и Симоной мы подружились – вместе путешествовали по Европе, с юга на север пересекли всю Бразилию, в 1950-м он опубликовал в «Тан Модерн» мой роман «Какао», в 1961-м пришел черед «Двум смертям Кинкаса-Сгинь-Вода». А где-то в 70-е мы обедали «У Липпа», и Жан-Поль рассказал мне, что знал о нашем пари с Арагоном – кто-то из кардиналов проболтался. Да разве можно им доверять?

Рио-де-Жанейро, 1932

Ночь была бурная, буйная, пьяная, а под утро, оказавшись на Копакабане, мы с Раймундо[57]57
  [lvii] Раймундо Магальяэнс Жуниор (1907–1981) – бразильский писатель.


[Закрыть]
обнаружили, что за нами неотступно следует собачка – беленькая, хорошенькая, расчесанная, надушенная болонка. Накануне мы получили гонорар, а потому и отправились в бордель из дорогих. Раймундо, хоть и был уродлив как сатана, всегда слыл в таких заведениях желанным гостем и высоко котировался среди девиц и «мамочек». Я же пробавлялся горничными Копакабаны и прилегающих кварталов – иногда для разнообразия судьба посылала мне и хозяйку.

«Пансион», где мы пили и блудили, помещался в противоположном конце города, на улице Конде-де-Лаже – это я помню точно, но на какие уловки пустились, чтобы подманить собачку, каким способом сделали это, а главное – зачем нам это понадобилось, изгладилось из пьяной нашей памяти начисто. Обнаружив рядом болонку, мы протрезвели, весело развернулись в противоположную сторону и отправились на поиски собачкиной владелицы. В «пансионе» царило смятение: белокурая, как спелая пшеница, хозяйка – по всей видимости, француженка – рыдала в голос, оплакивая болонку. При нашем появлении она зарыдала с новой силой, но теперь уже от счастья, прижала собачонку к груди, осыпая ее всяческими ласками и нежными словами. Магальяэнс рассудил, что человек, вернувший драгоценную пропажу, имеет полное право претендовать на благодарность и остался. А я, печальный и похмельный, побрел в предутреннем тумане куда глаза глядят.

Луанда, 1979

Я гощу в Анголе по приглашению Агостиньо Нето. Встреча наша не состоялась – президент улетает в Москву, откуда уже не вернется: предстоявшая ему операция окажется роковой. Известие о его смерти глубоко опечалит народ. Ангола переживает тяжелейшие времена, люди голодают, вид страны печален – Нето, поэт и президент, внушал надежду на скорые перемены к лучшему. В него верили, ему доверяли.

Но все это будет потом, а пока я брожу по Луанде, пересекаю ее из конца в конец и чувствую себя, словно в Баии. И в Луанде, и в Лиссабоне я дома: мы, баиянцы, – смесь ангольцев с португальцами, в нас поровну от тех и от других. Я побывал и в провинции, не слишком, впрочем, отдаляясь от столицы – гражданская война, особенно не разъездишься, – но и того немногого, что предстало моим глазам, хватило для печальных умозаключений. Боже, как губительна идеология! В кооперативном агрохозяйстве, в которое превращена огромная латифундия – а так ли это? может быть, поменялись лишь название да владелец, – вижу, как ни черта не получается у болгар, прибывших сюда во имя интернационализма и солидарности, не могут они найти общий язык с местными крестьянами. А вот бразильские специалисты по сельхозтехнике, приехавшие деньги зарабатывать, – могут, и они отлично работают вместе. Управляющий отелем, в котором мы остановились, – белокурый югославский товарищ, присланный помочь африканскому социализму, держится надменно, как принц, обдает ледяным высокомерием, и солидарность его – сверху вниз.

– Ну а кубинцы? – спрашивал меня в Лиссабоне писатель Фернандо Намора. – К ним относятся с симпатией?

– Да не сказал бы.

– Так называемых освободителей не любят, – с глубокой убежденностью говорит Намора. – От освободителя до завоевателя – один шаг, один шаг солдатских сапог.

Ангольские товарищи везут меня в настоящий пролетарский квартал – муссек, по-здешнему – на встречу с «кадрами» и активистами. Собирается много народу. Я думал, что придется обсуждать политику, рассказывать о Бразилии, о социальной несправедливости, о военной диктатуре, о «проблемах мира и социализма», к чему и готовился. Однако об этом было задано – чтобы задать тон обсуждению – лишь два-три вопроса. Никакого обсуждения не получилось, как ни старались местные руководители. Всех собравшихся, и мужчин, и женщин, по большей части молодых, интересовал лишь телесериал «Габриэла, гвоздика и корица», шедший в это время по государственному (и единственному) каналу.

– Скажите, товарищ Амаду, а правда, что грузовик перевернется и Габриэла погибнет?

Меня спрашивали о моих героях, о том, что было с ними раньше и что будет потом, как сложатся их судьбы, выдуманных мною Габриэлу, Насиба и прочих считали совершенно реальными людьми. Сопровождавшая нас высокопоставленная дама, сестра министра обороны, допытывалась у Зелии, женится ли Мундиньо Фалкан на Жерузе. «Нет, не женится, бессердечный автор расстроил этот брак».

Мне рассказывали, что, блюдя идеологическую чистоту масс, каждую серию предварял вступительным и завершал заключительным словом теоретик из ЦК, растолковывавший зрителям, что тут не то и не так, неверно и неправильно. Послесловие было очень коротким, а потом его и вовсе отменили, ибо заметили, что аудитория дружно выключает телевизоры. Предисловия сопровождали весь сериал – зрители боялись пропустить начало и потому волей-неволей приобщались к марксистской политграмоте. Полагали, видно, что за все надо платить.

Для меня мои романы существуют лишь до тех пор, пока я их сочиняю, а когда внизу страницы появляется слово «конец», то роман, не дававший мне покою, занимавший все мои мысли и чувства… перестает существовать, хотел было написать я и спохватился. Нет это не так – он продолжает жить, но он уже не мой. Теперь он принадлежит другим – издателям, критикам, переводчикам, читателям, читателям в первую очередь. Моим, моим исключительно, моим и больше ничьим остается он, лишь пока я выстукиваю его на машинке, двигаясь путем повествования, пока я зачинаю, вынашиваю и ращу его героев, взятых мною Бог знает откуда – из головы, из сердца или еще из какого места, пока я, то смеясь, то плача, смотрю, как живут они передо мной на бумаге. Тяжкое, трудное, сладостное у меня ремесло. Одни говорят, что я им владею недурно, другие – что из рук вон плохо. Так или иначе, но я стараюсь как могу и не думаю заняться чем-нибудь другим, потому что ничего другого не умею.

У меня нет обыкновения перечитывать мои книги, разве что изредка возникнет необходимость что-нибудь освежить в памяти – страничку оттуда, абзац отсюда. Нет, я их не перечитываю и, не в пример другим сочинителям, не переписываю. На мой взгляд, у книги есть точная дата – час, день, год, когда она была задумана и написана, и дата эта закрепляет связь книги с тем, что представляла собой в тот день и год, когда он трудился над нею, личность автора. Отразились в книге и нажитый к этому времени житейский и художнический опыт, и отношение к миру, к жизни, и способ этот мир и эту жизнь видеть, и мера их постижения, и идеи – весь их букет – сказались и косность, и высокие порывы. Ни время, ни обстоятельства никогда больше не повторятся. Возьмись я переписывать какой-нибудь свой роман в другие времена, при других обстоятельствах, и роман вышел бы совсем другим. И пусть бы даже лучше он был написан, стройнее была бы его композиция, рельефней – образы, убедительней – поступки персонажей, все равно я потерял бы его, задумав улучшить, и, совершенствуя его, я бы от него отрекся.

И переиздания моих книг ничем не отличаются одно от другого, разве что опечаток становится все больше: Палома говорит, что они исчисляются уже тысячами. И так же не исправляю я посвящения, ибо и они тоже связаны с точной датой. Даже если человек, которому некогда посвятил я книгу, затем лишился моего уважения, я скорее вычеркну его из памяти, чем со шмуцтитула. Разумеется, речь о бразильских изданиях, а те, что выходят за границей, я проконтролировать не могу. Так что остается вереница имен – тех людей, которых я уважал, которыми восхищался, а если человек впоследствии оказался мерзавцем, пусть останется посвящение памятником тому времени, когда я еще этого не знал и был доверчив и наивен.

Сан-Пауло, 1968

«Глазам своим не верю!» – воскликнул сраженный изумлением Жозе Олимпио, увидев фотографию в газете «Эстадо де Сан-Пауло».

Снимок и в самом деле казался невероятным. Запечатлена на нем была длинная очередь, выстроившаяся в книжную лавку Тейшейры и состоявшая из тех, кто желал получить на только что вышедшем в свет первом издании «Лавки Чудес» автограф ее автора. На переднем плане рядом с вашим покорным слугой стоит в ожидании читатель. И читатель этот – не кто иной, как Жулио де Мескита Фильо во всем величии своем. Да-да, рассказать – не поверят: главный редактор «Эстадо де Сан-Пауло» пришел получить автограф Жоржи Амаду!

Объясню, чем вызвано было наше ошеломление. Четыре дня назад я послал ему экземпляр романа – да не просто с автографом, а с прочувствованной дарственной надписью. Почему же его снова принесло в книжный магазин, зачем он пристроился в хвост длиннейшей очереди, к тому же привел с собой фоторепортера из своей газеты? Он купил книгу, настоял на том, чтобы заплатить за нее, хотя продавец и пытался дать ему экземпляр бесплатно, а потом занял новую очередь – из тех, кто жаждал получить автограф. Продавец и владелец магазина сочли, что это уж, пожалуй, чересчур: извлекли его из очереди и подвели к столику, за которым сидел я. Он приветствовал меня, протянул мне книгу, я расписался на титуле, мы обнялись, фотограф сделал снимок.

На следующий день «Эстадо» поместила его на всю полосу – не на первую, разумеется, но и далеко не на последнюю, – снабдив пространным репортажем, где встречались такие лестные для меня выражения, как «новый успех», «новая крупная работа маститого романиста», «читательский ажиотаж». Лучшей рекламы для «Лавки Чудес» и представить нельзя. Лучшего доказательства высокого уважения, которое питает ко мне Жулио де Мескита Фильо, – тоже. Жозе Олимпио в Рио, развернув газету, не поверил своим глазам.

И вот почему. Накануне или даже в самый день выхода книги та же самая «Эстадо» напечатала бранную рецензию влиятельного литературного критика Арналдо Педрозо д’Орты, где и «Лавке Чудес», и ее автору досталось по первое число, причем в самых отборных выражениях. Арналдо я числил среди злейших своих недоброжелателей со времени выхода «Подполья свободы» – по причинам политическим, и он не упустил случай в очередной раз пнуть меня. Газета же, демонстрируя предметно и наглядно завидную беспристрастность и полную «неангажированность», напечатала этот разнос. Жулио, однако, хотел показать читающей публике, что «мнения редакции и авторов могут не совпадать», и в сопровождении фоторепортера явился за автографом. Легко понять изумление моих друзей. Вот потому и восклицал Жозе Олимпио: «Глазам своим не верю!»

Пришлось поверить. Мы с главным редактором «Эстадо» давно и хорошо знакомы. Его присутствие в лавке Тейшейры польстило мне, но не удивило нимало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю