Текст книги "Каботажное плаванье
Наброски воспоминаний, которые не будут написаны никогда"
Автор книги: Жоржи Амаду
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц)
Лиссабон, 1989
Всякий раз, когда мы обедаем в ресторанчике Мими, в лиссабонском Парке-Майор – а без этого ресторана и парк не парк, – Антонио Алсада Баптиста знакомит меня с очередной «самой-самой» – самой красивой лиссабонской адвокатессой, самой красивой редакторшей, самой красивой балериной и прочая, и прочая. Ну, насчет того, что уж самая-самая, можно и поспорить, это тактика опытного соблазнителя, знающего, как падки женщины на лесть: все, конечно, красивы, одни больше, другие меньше, все изящны и милы и, главное, все страстно влюблены. А он пасет паству свою с лукаво-постной миной – этакий «отшельник в отгуле».
Антонио, известнейший публицист и эссеист, вокруг статей которого всегда много споров, несколько лет назад ударился в беллетристику и дебютировал романом «Узел и узы», вызвавшим живой интерес критики, увенчанным премиями и сразу ставшим бестселлером. Мне он понравился, хотя кое-где и чувствуется умозрительный подход публициста. Зато следующее его произведение – маленький роман «Катарина, или Вкус яблок» – радостно удивило меня именно мастерством выдумщика и рассказчика, свободно ведущего повествование. Сейчас повестью принято называть короткий роман или длинный рассказ, но я с этим не могу согласиться, и новшества эти мне не по вкусу: литературный жанр определяется не числом страниц. Я читал «Катарину» и не мог оторваться, очарованный сочной прозой, живыми – из мяса и костей, а не из чернил сотворенными – персонажами и такой узнаваемой лиссабонской действительностью. Ныне Антонио Алсада всецело предался наслаждению писательства и стяжал громкий и заслуженный успех.
Следующее его произведение – романчик «Тетя Сузана, любовь моя» – описывает от лица юного рассказчика и, по всей видимости, альтер-эго автора, сложный мир его чувств и мыслей – а касаются они и религии, и постели – и перипетии его отношений с тетушкой, дамой бальзаковских лет. И лежа в постели, они почесывают друг другу спинку, обмениваются нежными поцелуйчиками, покусывают друг друга за ушко, гладят сверху донизу, ничего не пропуская, и… и больше ничего, хотите верьте, хотите – нет. В таких вот невинных и целомудренных ласках проводят свой досуг племянник с тетушкой, а она хоть и старше его, но все равно очень молода, и ночная сорочка едва скрывает юное ее совершенство, и так вот они в холодные ночи согреваются теплом друг друга, а в жаркие дни находят прохладу. Ясное дело, что от этой тетушки, наполовину монашенки, наполовину дьяволицы, перенял Антонио этот свой вид «отшельника в отгуле».
– И ты хочешь меня уверить, Антонио, что вы с ней так ни разу и не пошли дальше?
– Во-первых, что это за «вы с ней»? Это же не я, а мой герой и его тетушка по имени Сузана. Но если бы даже это были я и моя родная тетка, могу тебе поклясться, что такими вот щекотаниями дело бы и кончилось.
– Щекотания, поцелуи, прикосновения, поглаживания и прочий легкий, платонический блуд? И все?
– И все. Свет не видывал человека чище и невинней, чем тетя Сузана.
Он произносит все это с очень серьезным видом, как отшельник, который вернулся в свою келью, не запятнав себя грехом. Хотите верьте, хотите – нет, я человек нездешний, местных обычаев не знаю, судить не берусь. Одно скажу: у нас в Баии тетушка бы так легко не отделалась.
Рио-де-Жанейро, 1953
…И когда все уже было в полном порядке с визами, с билетами, с паспортами, и на следующий день, в воскресенье, группа бразильских «деятелей культуры» должна была отправляться в Советский Союз, один из тех, кто удостоился этой чести, неожиданно заболел. Открылась вакансия.
Немало времени потратили Маурисио Грабоис, член политбюро нашей партии – впрочем, в ту пору этот орган назывался исполнительный комитет, – и ваш покорный слуга, ведавший в нем культурой, пристально изучая каждое имя в списке, сравнивая и взвешивая, чтобы выбрать и отправить на родину социализма лучших из лучших, самых достойных такой беспримерной чести и высочайшей награды. Помню кое-кого из отобранных – Жамеса Амаду, например, и Диаса Гомеса,[8]8
[viii] Алфредо Диас Гомес (р. 1922) – бразильский драматург.
[Закрыть] Клаудио Санторо[9]9
[ix] Клаудио Санторо (1919–1989) – бразильский композитор, дирижер, лауреат Международной премии Мира.
[Закрыть] и прочих, – каждый из них сочетал талант с беззаветной преданностью делу партии и безусловной верой в Советский Союз.
Не лишним будет напомнить, что времена стояли жуткие, сталинизм совсем сорвался с цепи – процессы, приговоры, казни, лагеря, антисемитизм, который, хоть и был слегка закамуфлирован, не становился от этого менее чудовищным. Трудно приходилось и рядовым активистам вроде меня, и особенно – высоким руководителям, каким был Маурисио Грабоис, с которым меня связывали долгие годы дружбы, начавшейся еще в юности, в Баии. Человек он был умный, образованный и симпатичный, приятный в обращении, совсем лишенный спеси и самодурства, обычных для партийных бонз, постоянно всех подозревавших, никому не доверявших, во всем искавших подвох. Он и умер коммунистом – командовал отрядом герильерос и погиб в стычке с правительственными войсками в штате Пара.
Как я уже говорил, была суббота, делегация отправлялась в воскресенье, и решать, кого включить в ее состав, я должен был один – Грабоис жил на нелегальном положении, встречи с ним всегда надо было оговаривать заранее. Мне сразу пришло в голову имя молодого, но уже известного в ту пору художника Карлоса Скляра, воевавшего в артиллерии в составе Бразильского экспедиционного корпуса[10]10
[x] В августе 1942 г. Бразилия объявила войну Германии и Италии и в 1944-м, после высадки союзников направила в Европу свои войска – Бразильский экспедиционный корпус.
[Закрыть] и дослужившегося до капрала. Он бывал за границей и имел паспорт. Я сейчас же позвонил ему в Порто-Алегре и сказал: слушай, Карлитос, если у тебя паспорт в порядке и если завтра к вечеру сумеешь оказаться в Рио с выездной визой, то ночью отправишься в Москву, столицу всего прогрессивного человечества. «Ладно, – пообещал мне Скляр, – я буду к сроку». И в самом деле – прибыл и отбыл.
На очередном подпольном собрании, проходившем глубокой ночью где-то на окраине Рио, я встретил Грабоиса – он был в полном бешенстве, кипел от негодования и возмущения и не скрывал этого.
– Что это за дурацкая мысль – включать Скляра в состав делегации?! Я уже сказал руководству, что не имею к этому никакого отношения – ответственность целиком на тебе. Какого черта?…
– Скляр – один из виднейших художников-коммунистов, стойкий товарищ, активист.
Что ты имеешь против него?
– Он еврей… – проговорил Маурисио мрачно и в то же время нерешительно.
– Ты тоже, – ответил я.
– Вот именно поэтому, – и в дрогнувшем голосе члена политбюро БКП прозвучал такой страх, что мне стало его жалко.
А боялся он, что его отстранят от дела, которому был предан, что исключат из партии, выгонят из боевой траншеи. Тогда и я испытал страх – панический страх: все, что угодно, только бы не оказаться вне строя, когда все пойдут в бой, только бы не обвинили, что сыграл на руку врагу.
Из всего нажитого мною добра особо ценю я – независимо от истинной их ценности – те немногие вещи, которые получил в подарок от друзей, не склонных, по общему мнению, к излишней щедрости, а, напротив, – пользующихся репутацией людей скуповатых. Так вот, все они, все без исключения, пали жертвой этой молвы, несправедливой и предвзятой.
Есть у меня, к примеру, коробка прямоугольной формы и изрядных размеров, я вожу ее с собой повсюду и храню в ней свои документы, корешки чеков, важнейшие бумаги, фотографии детей и карточки Зелии – одну недавнюю, другая сделана в 1945 году, когда мы познакомились. Коробку эту преподнес мне в подарок Доривал Каймми,[11]11
[xi] Доривал Каймми – бразильский композитор и певец.
[Закрыть] брат мой и едва ли не близнец. Карибе до сих пор не верит в подобную щедрость.
Рассказываю, как было дело. Доривал появился у меня однажды с коробкой под мышкой, и до того она мне понравилась, до того пришлась по вкусу, что я вначале стал ее расхваливать, а потом попросил в знак дружбы и уважения подарить. Он отвечал, что эту – никак невозможно, ибо коробка предназначена в подарок жене на день рождения. Но как только вернется в Рио, сейчас же вышлет мне точно такую же. Я не поверил в это обещание, да и кто бы поверил? Но, по словам поэта, «и невозможное возможно» – несколько дней спустя получил я из Рио коробку. В свидетели чуда я позвал Карибе и Мирабо.
Этот сеньор Доривал Каймми, мой подельник и сообщник – если бы он занялся литературой, то написал бы мои романы, если бы я знал нотную грамоту, то сочинил бы всю его музыку, – признался, что этой коробкой хотел компенсировать мне те многочисленные трости, палки и посохи, которые он у меня украл, будто мало было тех, что я специально привозил ему из разных стран: как-то раз я проколесил по всей Европе и пересек Атлантику, не выпуская из руки огромный пастуший посох, добытый мною в Уэльсе, – длинный, тяжелый, суковатый. Много чего еще похитил у меня певец баиянских красот, но никогда не прощу ему радиоприемник, вывезенный из Москвы и подаренный мною дочери Паломе, в ту пору еще не вышедшей замуж. Доривал попросил одолжить его, он, дескать, хочет послушать репортажи с чемпионата мира по футболу – как раз начинались игры 1970 года – и, разумеется, заиграл. И никогда больше не увидела Палома своего маленького транзистора.
Он коллекционирует приемники, посохи, полудрагоценные камни и otras cositas mas.[12]12
[xii] Всякие прочие штучки (исп.).
[Закрыть] Собираясь в гости к друзьям, он вешает на плечо вместительную сумку, размерами едва ли уступающую дорожному баулу, чтобы было куда прятать добычу. А как войдет в дом, так сразу и спросит, нет ли для него чего-нибудь интересненького, и оно, как правило, находится. Кто ж устоит перед такой умильной просьбой?! Там интересненькое, тут интересненькое, и, воротясь к семейному очагу, в объятия Стелы Марис, он вываливает на стол кучу трофеев, а потом любовно разбирает их, сортирует и раскладывает. Таков Доривал Каймми, мой кровный брат, композитор и поэт, доктор honoris causa, жрец на африканском радении-кандомбле, один из самых главных бразильцев.
А я собрал в своем доме в Рио-Вермельо хаотическую коллекцию произведений народного искусства – заслуживает внимания хотя бы количество их и затейливо вьющиеся тропки, по которым они ко мне пришли. Но есть предметы ценные и сами по себе – например, подаренное мне Эренбургом письмо эскимосского рыбака, вырезанное на моржовом клыке, или преподнесенный Сашей Фадеевым бокал цветного хрусталя с гербом Николая I, самодержца всероссийского, или бык – самый большой бык из всех, кого из глины лепили и в печи обжигали волшебные руки мастера Виталино из Каруару.
Этого быка-зебу подарил мне – можете не верить! – писатель Жоан Конде, и я утверждаю, что он при этом был трезв, не в жару и не в бреду, а напротив, отлично себя чувствовал. Просто такой вот напал на него шалый стих, когда так и подмывает взять да и выкинуть деньги в окошко. Минуло уже полвека со времени этого безрассудного деяния, и все эти пятьдесят лет Жоан умоляет меня вернуть керамического быка и твердит, что творению Виталино цены нет, и смотрит при этом на меня глазами, полными слез – настоящих слез.
Но, по совести говоря, сеньор Жоан Конде обязан был бы отдать мне не одного этого быка, а всю свою огромную коллекцию народных промыслов из штата Пернамбуко и в придачу кое-какие деревянные статуи святых – у него их навалом, и ни одна не стоила ему ни гроша – да еще несколько полотен художника Сисеро Диаса, и все равно остался бы передо мной в неоплатном долгу. И дело не в том, что я отдал в его архив рукописи своих романов и обширную свою переписку, и заметки, и наброски, и документы, и прочие неисчислимые сокровища. Нет, не в этом дело – он охмурял девиц, выдавая себя за меня, мы в то время, как говорят, были похожи. Он влюблялся в них и от моего имени давал им автографы…
– Автографы?
– Да, автографы, и в больших количествах.
– Что ж, ты им книги надписывал?
– Подсунут экземплярчик – надпишу, а нет – так просто, на бумажке автограф поставлю. Не буду же я тратить деньги на твои романы, ты ж не Зе Линс…[13]13
[xiii] Жозе Линс ду Рего (1901–1957) – известный бразильский писатель, автор классического романа «Угасший огонь».
[Закрыть]
И вот в ту пору, когда мне пришлось скрываться от властей в Аргентине, я узнал, что по Рио рыщет с револьвером некий гаучо, отыскивает меня, чтобы хладнокровно застрелить, мстя за то, что я с помощью его жены, приехавшей полюбоваться Копакабаной, украсил его рогами. Как вы понимаете, шашни с нею завел не я, а Жоан Конде, но попробуйте втолковать это ревнивцу.
По счастью, гаучо оказался домашнего розлива – полубразилец, полуаргентинец, так что можно было особенно не волноваться. Не дай Бог, если бы рогоносец был парагвайцем – лежал бы тогда Жоан Конде в сырой земле, придавленный надгробной плитой, а на ней вырезаны были бы пуля и мое имя, которое самозванец использовал без спросу.
Рио-де-Жанейро, 1931
Родители моего приятеля Гарольда Агинаги пригласили меня в театр на премьеру оперы композитора Карлоса Гомеса, которую поставила итальянская труппа. Это приглашение – ответная любезность: я послал им свою только что вышедшую «Страну карнавала» с витиевато учтивой дарственной надписью. Отец Гарольда, знаменитый врач, светило науки, был польщен и тронут, ибо до сих пор считал, что все дружки его беспутного сына – такие же ветрогоны и шалопаи, как и он.
В ложе нас пятеро: чета Агинаги, их приятельница – дама из самого что ни на есть высшего общества, Гарольд и я. Родители сидят впереди, мы с дамой посередине, Гарольд устроился у самых дверей.
Ну что вам сказать о даме? Ей за сорок, но она в превосходной форме, и формы ее превосходны, и только позавидовать можно вице-адмиралу нашего доблестного военно-морского флота, на законных основаниях обладающему этим идеалом женщины – идеалом, увы, для меня недостижимым. Ее окутывает аромат тонких и пряных французских духов, для которого и придумали люди эпитет «пьянящий», и, вдыхая его, я чувствую, как шалею и дурею и как голова моя идет кругом… Если бы не это соседство, нипочем бы мне не высидеть длиннейшую оперу. Гарольд выходит в фойе покурить.
В эту минуту пальцы дамы ложатся мне на колено, медленно скользят по бедру, поднимаются, нащупывают нечто и принимаются за дело – нежно, настойчиво и методично теребят, поглаживают, сжимают, перебирают и прочая, и прочая. Шок мой уже прошел, я едва сдерживаю стон наслаждения, адмиральша же, покусывая губы, искоса поглядывая на меня, продолжает свои ласки, пока наконец не происходит неизбежное. Вернувшийся в ложу Гарольд, стоя в полутьме за нашими спинами, забавляется от души.
По окончании спектакля, усадив адмиральшу в машину, он дает мне дельный и добрый совет:
– Не теряйся. Вот такая баба! И без ума от тебя. Все будет в лучшем виде да еще получишь шелковую пижаму в подарок.
И, за неимением лучшего, мы с ним пока что отправились проведать девчонок с Копакабаны.
Уже неделю спустя Мария-Адмиральша предстала передо мной в номере отеля «Леблон» в натуральном виде и ослепила великолепно сохранившимся, благодаря притираниям, кремам и бальзамам, молодым и статным телом, поразила неведомым мне до той поры запахом самки – ухоженной и выхоленной самки. Пышные груди, гладкий живот, которому едва заметный шрам от аппендицита придавал какую-то особую, пикантную прелесть, золотистая поросль, показавшаяся мне похожей не то на диковинный цветок, не то на редкостное драгоценное украшение… Закинув руки за голову, она распростерлась на кровати, потом потянулась за сигаретой, но прежде чем успела закурить, я ринулся на нее – прямо фавн какой или, скажем, сатир, – намереваясь взять ее, как до сих пор еще не брали. В намерении своем я преуспел, выполнив его в два счета – буквально: раз-два, – еще бы! я мечтал об Адмиральше с того вечера в опере, и было мне девятнадцать лет. Потом триумфально отвалился, ожидая восторгов, похвал и благодарности за проявленные стойкость и мужество. Повторяю, мне было девятнадцать лет…
Но она стала хохотать, поглядывая то на лицо мое, то на орудие, находившееся еще на полувзводе, и чем дольше глядела, тем безудержней заливалась смехом, который французы окрестили словом «fou rire», – я считаю, употребить его здесь будет очень уместно: мадам сама все время щебетала по-французски, а я слушал ее смех и чувствовал себя смешным и жалким. И захотелось мне сейчас же уйти.
Наконец ей с трудом удалось остановиться. Она взяла меня за руку, притянула к себе, провела пальчиками по моей волосатой груди, прикоснулась к соскам.
– Дурачок, – сказала она. – Ты зачем сюда пришел? Кто перед тобой – дырка в заборе или влюбленная женщина? Бедный-бедный Жоржи, ты ничего не умеешь, совсем ничего! – Но тут лицо ее озарилось улыбкой, нежной и мечтательной. – Впрочем, это даже и к лучшему: я тебя всему научу, я буду твоей наставницей, и к тому времени, когда мне надо будет ехать в Европу (муж ее был назначен военным атташе в одну из стран Старого Света, а в какую – не скажу, даже если вспомню), ты станешь непревзойденным мастером. А что наслаждаться твоим мастерством будут другие, мне плевать.
И она выполнила свое обещание: всем, что я знаю и умею в этой сфере, я обязан ей, я прошел с ней полный академический курс и стал если не доктором, то уж магистром – точно. Низкий ей за это поклон. Иногда я вновь вижу перед собой груди, созданные, чтобы их гладили и целовали, снова ощущаю веявший от нее аромат цивилизованной самки, вспоминаю золотистые волосы, маленькое тугое лоно. Да, это она наставила меня на путь истинный. Спасибо.
Баия, 1968
Когда читаю теперешние бразильские газеты, не устаю радоваться тому, как далеко шагнула вперед свобода слова – ругательства исчезли, вернее, перестали таковыми считаться. То, что носит громкое название «ненормативной лексики», то, что называется «соленым словцом», одолело предрассудок, протиснулось в литературный язык, и непечатные выражения сплошь да рядом встречаются мне в печати.
Еще совсем недавно все обстояло совсем иначе: газеты, делая вид, что заботятся о приличиях, что трогательно пекутся о целомудрии читателей, просто лицемерили, а еще больше боялись – боялись, что им влетит от властей предержащих. Так и вижу Одорико Тавареса, воздевшего для пущей выразительности руки к небу, – он возмущен теми оборотами и словечками, которые допускает в обзорах и репортажах юный прыткий журналист Гвидо Герра, компрометирующий своими эскападами почтенное издание «Диарио де Нотисиас». «Кончится тем, что из-за этого щенка мою газету закроют! – кричит Одорико. – Завтра же выставлю его вон! Ноги его не будет в редакции!»
Несмотря на это, Гвидо бестрепетно продолжал употреблять слова непечатные, хоть и хорошо известные каждому баиянцу, но режущие католическое ухо. Он, пожалуй, злоупотреблял ими, слишком уж отчаянно сквернословил, однако имел бешеный успех у читателей. Сам он был под стать своему стилю – дерзкий, нахальный, нечесаный, грязноватый, в расползающихся по швам линялых джинсах: таким и вломился в литературу.
Я уж не помню, какой ветер занес меня на презентацию его первой книги очерков и репортажей, где Гвидо раздавал автографы. Я предрек ему большое будущее, можно сказать, поставил на него и не ошибся. Надо отдать мне должное – в этих делах я почти никогда не попадаю впросак, все прогнозы мои сбываются. Маленький газетный хроникер стал писать рассказы, а потом – романы. Теперь, когда он подписывает свое новое творение в книжном магазине Дмевала Шавеса, жаждущие получить его автограф выстраиваются в очередь на полквартала.
А в газете продолжаются скандалы. Одорико объявляет об увольнении репортера, но опять же дальше угроз и крика дело не идет. Гвидо кается и клянется быть сдержанней в выражениях. Его клятвам та же цена, что и угрозам главного редактора. Всласть наоравшись, Одорико, который, между прочим, и сам поэт, бормочет вполголоса: «Талантлив, мерзавец! Лихо пишет, даже моей Жерсине нравится» (Жерсина – это его супруга).
Нью-Йорк, 1979
Мы ужинаем у Гарри Белафонте в узком семейном кругу – его жена Джулия, его сестра, тесть с тещей, мы с Зелией.
– После ужина, – говорит мне Гарри, – покажу одну штуку, сделаю тебе сюрприз.
Надеюсь, понравится.
Где только не встречались мы с четою Белафонте. В Париже, после триумфально прошедшего концерта в «Олимпии», в Гаване, где гуляли в компании с Грегори Пеком. На террейро,[14]14
[xiv] Афро-христианские общины подчинены внутренней духовной иерархии, обычно йорубско-дагомейского происхождения. Общину возглавляет жрица – «мать» или жрец – «отец святого», которым помогают совершать обрядовые действия младшие жрецы и жрицы – эбомин, экеде, оба, иаво. Радение, или кандомбле, происходит на особой площадке – террейро, иначе называемой «дом святого».
[Закрыть] где участовали в обряде посвящения: там Зелия обратила внимание на то, что едва ли не все участники африканского радения – белые. И на Кубе, и у нас в Бразилии кандомбле перестало быть негритянской сектой, сделалось истинно народной религией, не знающей ни расовых, ни классовых различий. «Дома святого» посещают крупнейшие латифундисты, банкиры и политики, поклоняются грозному Огуну, могущественному Ошосси. А на Кубе, не в пример прошлым годам, когда режим преследовал и запрещал религию, значительно терпимей стали относиться к верованиям и верующим.
…Гарри прилетел в Рио-де-Жанейро. Его окружают репортеры, со всех сторон к нему тянутся микрофоны, вспыхивают блицы фотоаппаратов, гудят и жужжат камеры. Все это ему привычно и приятно.
– Чему будет посвящено ваше пребывание в Бразилии?
– Я навещу моего друга Жоржи Амаду.
– И все?
– Неужели этого мало?
Гарри Белафонте – не только знаменитый певец и кинозвезда. Он сражается за права человека, он борется с апартеидом, он был близок к Мартину Лютеру Кингу. Глядя, как он ставит программу, посвященную памяти этого великого человека – исполняется двадцать лет со дня его гибели, – я вспоминаю другого своего чернокожего друга, другого замечательного певца, Поля Робсона. Они похожи и ростом, и убеждениями, и обостренной совестью – оба воплощают в себе человеческое достоинство.
А тогда в Нью-Йорке после ужина Гарри и Джулия повели нас в приготовленную нам комнату. Над изголовьем кровати, на почетном месте висит картина Кандидо Портинари.[15]15
[xv] Кандидо Портинари (1903–1962) – бразильский живописец и график.
[Закрыть] Арена убогого бродячего цирка-шапито… униформа, артисты, синий конь…
– Я был вчера в одной галерее на выставке Леже и купил это. Увидел и остолбенел.
За окном – зима, заснеженные улицы, а здесь, в доме Гарри Белафонте, кроме тепла дружбы, меня согревают поэзия, буйство цвета, прелесть моей Бразилии.
Своим умом жить, своей головой думать – дорогое удовольствие. Тот, кто отважится на это, немедля будет схвачен идеологическими патрулями левых и правых, и пощады не жди. Обвинят, оплюют, оклевещут, выставят к позорному столбу, распнут. И все равно – стоит, стоит платить непомерную цену, ибо в накладе не останешься: свобода мысли – штука бесценная.