Текст книги "Каботажное плаванье
Наброски воспоминаний, которые не будут написаны никогда"
Автор книги: Жоржи Амаду
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
Рио-де-Жанейро, 1971
Я гляжу на фотокарточку – снимок сделан у входа в собор Сан-Бенто, различаю знакомые лица. Ведя Палому за руку, я переступаю порог храма точно в назначенный срок, минута в минуту, чего никогда не бывает на подобных церемониях, когда женятся дети людей известных и заметных в культурной, как говорится, жизни Бразилии: дочка одного, смею думать видного, беллетриста выходит замуж за сына другого.
Это изгнание и жизнь в Европе научили меня пунктуальности, а у нас в Бразилии привычка приходить вовремя – если не гибельна, то пагубна. Сколько раз я попадал из-за нее в глупейшие ситуации… Может, хоть теперь мы не явимся раньше всех?! Палома еще поправляла фату, а я уже стоял в дверях лифта. Скорее всего, я это делаю, чтобы показать, что не собираюсь склоняться перед обычаями семьи Коста, славной своей легендарной непунктуальностью, о которой рассказывают истории, иной раз довольно язвительные. Моя дочь Палома выходит замуж за Педро Косту, сына Назарет и Одило Коста.
Венчать новобрачных будет дон Тимотео, монах-бенедиктинец, настоятель монастыря Сан-Бенто в Баии, специально по такому случаю приехавший в Рио. Замечательный человек, напрочь лишенный католического догматизма, который ничем не лучше догматизма коммунистического. Дон Тимотео – один из вождей тайной армии, сопротивляющейся военной диктатуре, а верховный главнокомандующий этого воинства – дон Элдер Камара, архиепископ Ресифе и Олинды. Сама жизнь заставила пастыря пересмотреть свои взгляды, отойти от правых и примкнуть к коалиции левых.
Экуменическое венчание. Жених – ревностный католик. Как и вся его семья: отец в статье одного уважаемого критика был даже назван «католическим поэтом», мне подобная классификация кажется обидной, ибо поэзия превыше любой идеологии. А невеста выросла в семье атеистов, воспитана вне какой бы то ни было религии, в том числе и афробразильской, хоть папаша ее и носит титул оба – жреца грозного Ханго, верховного божества в африканском пантеоне. Да-с, и вот на экуменическом этом венчании дон Тимотео простыми словами воспел волшебную силу поэзии, прелесть дружбы, говорил о жизни и о любви так, что поневоле растрогаешься.
Я смотрю на молодых, внимающих прекрасным и мудрым словам монаха, и меня не оставляет легкая тревога, едва заметное беспокойство: удастся ли Паломе стать своей в чужой семье, приспособиться к привычкам и обычаям, столь непохожим на те, что приняты в ее собственном доме? Педро тонок, изящен и хрупок, у него профиль юного эрудита, неуемного мальчика-книгочея, по зубам ли ему будет орешек под названием «жизнь»? Порою я испытываю некое отчуждение, мне начинает казаться, что я слишком груб и прост для такого одновременно застенчивого и гордого, такого одухотворенного и чувствительного зятя. Сможет ли Палома оказать достойное сопротивление ужасу, именуемому «рутина», не дрогнуть перед случайными пакостями и намеренными жестокостями, на которые так богата жизнь: и просто жизнь, и жизнь супружеская, жизнь семейная. Готова ли она к тому, как беспощадна любовь? Сумеет ли отмахнуться от мелких подвохов и преодолеть великие муки, научится ли ладить со свекровью, свекром, золовками? Надеюсь. Палома поразительно похожа на меня, мы подобны во всем, почти во всем. Это Жоан Жоржи удался в Зелию – воплощенная доброта, приятие всего и вся, спокойная уверенность и веселое спокойствие. Мы с Паломой – позаковыристей, не так добры и великодушны, как Зелия и Жоан, мы более себялюбивы и жестки. Зато мы наделены лукавой гибкостью, позволяющей нам обуздывать душевные порывы, которые способны привести к непониманию, а то и к непоправимому разладу. Вспоминая себя самого и свою жизнь с Зелией, я даю дочери вотум доверия.
Рио-де-Жанейро, 1971
После венчания, в машине, по дороге из собора в дом Одило Косты, где состоится свадебный обед, наша бабушка дона Лалу – вся такая торжественно-парадная – жалуется, что дон Тимотео в своей проповеди обидел новобрачную:
– Зачем было столько раз шпынять бедную девочку – ты не католичка, ты некрещеная… Зачем, а?
– Ну, мама, это называется «экуменическое бракосочетание». Жених – католик, а невеста – нет… Дон Тимотео и не думал обижать Палому…
– Все равно! Я не знаю этих ваших нынешних новшеств, но все равно – не должен был святой отец так вот при всех, прилюдно, во храме говорить, что наша Палома – не католичка! Бедняжка моя! И кто вас с Зелией тянул за язык, к чему было объявлять: мы, мол, ее не крестили?…
Мама, а ты-то сама – верующая? Само собой, крещена по обряду, это верно, но по части религии слабовата. Если не считать обетов Тоньо, как фамильярно называешь ты святого Антония, по поводу каких-нибудь пропавших и нашедшихся вещей, веры в тебе – вот настолечко, не больше. Ум у тебя скептический и критический, и в загробную жизнь ты не веришь, ибо слишком привязана к этой, земной, пусть в ней все – тщета и мимолетность, тем не менее… Вот и я такой же.
Лондон, 1970
Перед отъездом в Старый Свет иду попрощаться с Вальтером да Силвейрой, попрощаться и попросить прощения. За что? Вальтер найдет за что, как всегда отыщет и причину для обиды. Он – верный друг, но более требовательного и ревнивого человека я в жизни своей не встречал. Обидчив, как барышня, – ему постоянно кажется, будто с ним были нелюбезны, неласковы, будто отнеслись без должного внимания. Когда раздается телефонный звонок и я слышу в трубке его голос, то неизменно осведомляюсь: «Вальтер, мы с тобой в ссоре или как?» Обычно на другом конце провода звучит смех, означающий, что меня простили.
…На этот раз Вальтер, несмотря на болезнь, удивительно благодушен: только что вышла из печати его монография о творчестве Чарли Чаплина, удостоившаяся лестных отзывов знатоков киноискусства. Вальтер с гордостью показывает мне вырезки из газет, а потом обращается с просьбой – захватить книгу с дарственной надписью с собой в Европу, а уж оттуда отослать ее Чаплину бандеролью. Бразильскому министерству связи Вальтер не доверяет и уверен, что если отправить книгу обычным порядком, авиапочтой, работа его до адресата не дойдет. Я забираю толстый том: «Будь покоен, Вальтер, первым делом, как только прилечу в Лондон, пойду на почту».
И я сдержал свое обещание. Приложил к книге письмо, которое добрые люди перевели на английский: я напоминаю Чаплину о нашей встрече в Швейцарии, когда ему вручали премию «За укрепление мира между народами». Рассказываю вкратце о том, кто такой Вальтер и сколь многим обязан ему бразильский кинематограф, прошу сообщить автору, что труд его, проникнутый такой любовью к создателю образа Чарли, получен. Даю баиянский адрес Вальтера и добавляю как бы в оправдание: жить ему осталось совсем мало, не то что дни, а и часы его сочтены.
И Вальтер перед смертью еще успел порадоваться: он получил из Швейцарии два письма. Одно, подтверждающее получение книги, – от секретарши Чаплина, другое – от самого. Величайший гуманист нашего века нашел какие-то неформальные слова, ласково и тепло сообщил, что тронут и благодарен.
Рио, 1947
Врачи и пациентки толпятся в коридорах, чтобы посмотреть, как, блистая красотой, проходит по родовспомогательному заведению Мария… – ну, скажем, делла Коста – явившаяся навестить Зелию, которая вчера произвела на свет нашего первенца Жоана Жоржи.
Няньки извлекают младенца из палаты для новорожденных и несут купать в присутствии счастливой матери. Распеленывают, опускают в теплую воду. Актриса оглядывает малыша и указывает пальчиком:
– Нет, вы на пипку посмотрите!.. Ну вылитый отец!
Петрополис – Париж, 1984
Затворясь, как говорится, от света, укрывшись в гостеприимном и уютном доме моих друзей Глории и Алфредо Машадо, я, будто каторжник, прикованный к тачке, работаю над «Токайей Гранде». Меня нет ни для кого. Но звонит телефон, и Зелия, сняв трубку, подзывает меня:
– Придется подойти… Это посол Франции.
И я, француз душой, подхожу. Посол имеет сообщить мне следующее только что полученное известие: правительство Французской Республики в лице президента Миттерана наградило меня орденом Почетного легиона – командорской его степенью, то есть звездой. Такую же награду получат вместе со мной люди куда более достойные – Федерико Феллини, Йорис Ивенс, Норман Мейлер, Альберто Моравиа, Яшар Кемаль. И турок, и итальянец тоже мои давние друзья, как и голландский кинематографист. Я благодарю за честь, говорю, что горд и тронут. Так оно и есть.
Посол сообщает мне день и час вручения награды. Мне ужасно не хочется прерывать работу над романом и, узнав, что посол на будущей неделе прилетит в Баию, чтобы вручить орден Пьеру Верже, я изъявляю желание присоседиться к нему. Утром буду в Баии, вечером вернусь в Петрополис, а Париж – это не меньше недели.
От такого вопиющего незнания протокольных тонкостей посол на миг теряет дар речи:
– Даже не думайте! – восклицает он не без обиды. – Верже – офицер Почетного легиона, приколоть ему крест имею право я. Вы же награждены командорской степенью ордена, и вручить его вам может только сам президент.
Ах я святая простота! Рассыпаюсь в извинениях, уточняю дату, и мы летим в Париж. Президент Миттеран, надевая мне на шею ленту с орденом, произносит не скупясь лестные слова о моем писательском труде. В зале Елисейского дворца я вижу самых дорогих мне французских друзей, от волнения у меня мурашки по коже и слезы на глазах… А для Зелии эта церемония – как бы извинение: здесь, в Елисейском дворце, мы отмечаем некий юбилей – ровно двадцать пять лет с того дня, как нас выслали из Франции.
Канны, 1985
Жозе Апаресидо де Оливейра назначен губернатором столичного штата Бразилиа и оставляет должность министра культуры. Жозе Сарней, новоизбранный президент страны, решает расширить состав кабинета и вручить освободившийся портфель даме. Неглупый ход, широкий жест.
Он приглашает занять министерский пост Фернанду Монтенегро – актриса отвечает отказом. Тогда Сарней отыскивает на Каннском фестивале сеньору Зелию Гаттаи, супругу некоего Жоржи Амаду, и делает предложение ей. Отказ. Сарней настаивает. Зелия растеряна и не понимает причин такого упорства. Причины очевидны, объясняю я ей. Известная писательница, человек, разбирающийся в искусстве и в литературе, человек серьезный, даровитый, симпатичный, наконец. Правильный выбор – выстрел в яблочко. Чем же ты не министр?
Зелия спрашивает: это я всерьез или издеваюсь, по обыкновению? Всерьез-всерьез, никогда еще не был я так серьезен, а насчет издевательства это ты оставь. Тогда она просит, чтобы я с полной откровенностью ответил, что, по моему мнению, будет, если все так, как я говорю, и если она согласится. Ответ готов:
– Сарней хочет, чтобы культурой занялась женщина – это верно. Согласишься – он получит министершу красивую, умную, талантливую и…
– Ну? Не томи!
– …и брошенную мужем.
Добрис, 1950
За долгую жизнь мне доводилось принимать участие во многих нелепых затеях. Ни одна из них, впрочем, не идет ни в какое сравнение с той охотой на колорадского жука, которую устроили в окрестностях замка Добрис чешские и словацкие писатели и ряд иностранных товарищей. Колорадский жук стал оружием массового поражения в «холодной войне», разгоравшейся день ото дня все жарче.
Нам сообщили, что науськанные ЦРУ и ФБР американские империалисты – чудища в образе человеческом – принялись тоннами сбрасывать с самолетов вредоносного жучка на поля и огороды, сады и плантации, и эта гнусная тварь, сжирая посевы, сводила на нет все усилия крестьян, обессмысливала их героическую борьбу за урожай. Коварный замысел предполагал, что в соцлагере иссякнут запасы зерна и картошки, начнется голод, а за ним – смута.
Вправду ли существовал вредительский жучок или то была агитпроповская байка, сказать наверное не берусь. Да это и неважно – население стройными рядами во главе с партийными и профсоюзными активистами двинулось истреблять паразита. Развернулась общенациональная кампания. Власти постоянно поддавали жару, газеты и радио, захлебываясь, призывали к бдительности, с бесчисленных плакатов и листовок глядел мерзкий жучок, его же усатая харя украшала даже этикетки спичечных коробков. А, теперь вспоминаю – гад представлял собой нечто среднее между майским жуком и божьей коровкой.
Иностранные писатели, прибывшие в замок на отдых, отбрехаться не сумели – Эми Сяо, Жан Лаффит, Габриель д’Арбусье и прочие вместе с литераторами местными отправились на ближайшее картофельное поле и стали шарить под каждым кустиком и листиком, отыскивая гостинцы, которые янки, будь они прокляты, сбросили – или распылили? – с самолетов. Я в полной мере доказал свою бездарность, ибо не обнаружил ни одного. Товарищи мои издавали время от времени ликующие вопли, но мне так и не удалось увидеть хотя бы труп врага.
Зато я оказался самым проворным – всех опередил, первым дошел до края поля. Руководивший нами Ян Дрда, назначенный ответственным за операцию, весельчак и забавник, который не мог позволить себе роскошь вслух усомниться в том, что наше занятие имеет хоть самомалейший смысл, даже не подмигнул – а лишь прижмурил глаз, когда я напористо и стремительно проползал мимо: мол, что поделаешь, оба мы валяем дурака, занимаемся полной ерундой во имя торжества нашего великого дела. Подмигнул – и тут же завопил так грозно и ликующе, словно стиснул в толстых пальцах не вредительскую букашку – скорей всего, воображаемую, – а глотку самого дяди Сэма.
Вена, 1954
Эгидио Скефф, журналист и мой приятель, появился у меня в номере – в отеле, где жили партийные начальники, входившие в руководство Всемирного Совета Мира. Полгода он пробыл в Китае на стажировке, считался гостем китайских коммунистов и был там на особом положении, жил в особом квартале, предназначенном для руководства.
Я поднялся с ним в номер, где он оставил чемодан и здоровенный пакет в коричневой бумаге – некие материалы, посланные китайскими товарищами товарищам бразильским в рамках программы расширения и укрепления межпартийных связей. Эгидио спрятал пакет в шкаф. Мы старинные приятели, я очень рад его видеть и желаю из первых уст узнать о том, какие новые свершения осуществил китайский народ под руководством великого кормчего. Однако Эгидио отчего-то не слишком расположен к задушевной беседе. Времени у него мало, утром он должен лететь в Париж, а оттуда – в Рио.
Вместо задушевной беседы о том, как подвигается строительство маоистской версии социализма в Поднебесной, он изъявляет желание немедленно, безотлагательно и спешно отправиться в публичный дом, в связи с чем и обращается ко мне с просьбой о небольшом денежном вспомоществовании. Китайские товарищи снабдили его ничтожной суммой, которой в обрез хватит на отель в Вене, такси до аэропорта, завтрак в Париже, – радости плоти сметой не предусмотрены. Итак, смогу ли я одолжить ему потребное количество шиллингов?
Меня такая торопливость повергает в удивление. Я знаю, что в Бразилии его ждет Мария-Паулистка,[25]25
[xxv] От португ. paulista – жительница штата Сан-Пауло.
[Закрыть] дама столь же темпераментная, сколь и умелая, лучше и пожелать нельзя, и спустя сорок восемь часов он вместо продажных ласк сможет вкусить изысканных услад на законном ложе любви. К чему такая спешка? Зачем пробавляться пирожками с требухой тому, кого ждут истинные роскошества? Скефф, выказывая все признаки живейшего нетерпения, перебивает меня на полуслове:
– Жоржи, сегодня исполнилось полгода и пять дней, как я не знаю, что такое женщина. В Китае спать разрешено только с законной женой, а за блуд можно очень сильно поплатиться. Очень сильно. Шесть месяцев и пять дней полного воздержания! Поскольку китайские товарищи забыли меня кастрировать, я был вынужден обходиться своими силами и заниматься, друг мой, онанизмом! Больше я выдержать этого не могу.
– Неужели за полгода – ни разу, ни с одной китаяночкой?! Не может быть!
– Может. Строжайше запрещено. Не подумай, будто не отыскалось бы такой, что пошла бы мне навстречу, и даже с удовольствием, но… Кто ж решится на подобный риск?
Помнишь, как сказал поэт: «Сколько нужно отваги!..» В Китае, друг мой Жоржи, страха побольше, пожалуй, чем целомудрия. Но Господь правду видит! Конец суходрочке! Долой рукоблудие! Сегодня – мой день! Дай, пожалуйста, шиллингов несколько…
Я достаю бумажник. Окрыленный Скефф, о чем-то пошептавшись с портье, пулей вылетает из дверей отеля.
Парати, 1979
По приглашению Бруно Баррето, ставящего для «Метро-Голдвин-Майер» картину по мотивам моего романа «Габриэла», я приезжаю на съемки. Парати – дивное место, вполне достойное камеры оператора Карло де Палмы, но с какой стати снимать в этом уругвайском городке то, что происходит в зоне плантаций какао?! Парати ничем не похож на Ильеус – небо и земля. Не понимаю. После ужина Марчелло Мастрояни, играющий Насиба, рассказывает, какую телеграмму он отправил Софии Лорен несколько дней назад.
Великая актриса трижды намеревалась воплотить на экране моих героинь – и трижды дело срывалось. В начале 50-х итальянец Серджо Амидеи задумал снять кино по «Мертвому морю», написал сценарий, а на роль Ливии пригласил Лорен, делавшую в ту пору первые шаги в кинематографе. Он как-то раз даже показал мне письмо от нее. Она писала, что прочла роман, и замысел увлек ее. «С удовольствием сыграю эту бразильскую негритяночку». Ничего из этого не вышло.
Спустя сколько-то лет студия «МГМ» заключила с ней контракт на участие в трех фильмах, сценарий одного из которых написал по мотивам «Габриэлы» голливудский сценарист Дальтон Трамбо. Опять неудача – София забеременела, успев сыграть роль итальянской монахини лишь в первой картине, забеременела и расторгла контракт, а «МГМ» замены ей не нашла и от замысла своего отказалась.
И наконец Лина Вертмюллер пригласила ее на заглавную роль в «Тьету де Агресте», но тут лопнул банк, субсидировавший постановку, и съемки прекратились, не успев начаться. Мало того, София одновременно оказалась под судом по обвинению в уклонении от уплаты налогов и даже провела день или два в тюрьме, пока дело не разъяснилось. В эти же дни Мастрояни пришлось ехать в Асунсьон, чтобы получить бразильскую «рабочую» визу. Из газет он узнал о задержании Софии и дал ей такую телеграмму: «Кто бы мог подумать, что наши с тобой карьеры завершатся столь плачевно: моя – в Уругвае, твоя – в тюряге».
Париж, 1948
В тот год, в самом его начале, я отправлялся в Европу и вез с собой горячее желание лично познакомиться с писателями, вызывавшими мое восхищение, – с теми, чьи стихи и проза сделали годы войны не такими беспросветными. А вдруг, мечтал я, удастся посмотреть на них, сказать им какие-нибудь добрые слова, поблагодарить их, моих кумиров…
К ним относились Анна Зегерс, написавшая «Седьмой крест», Илья Эренбург, автор «Падения Парижа» и сотен статей, которые составили железную и огненную сагу о героизме русских солдат, Михаил Шолохов, создатель эпопеи о Доне, поэты французского Сопротивления – Поль Элюар и Луи Арагон. Так вышло, что почти со всеми я не только познакомился, но и подружился. Их доброе ко мне отношение – честь для меня.
Анна и Илья стали даже чем-то большим, чем друзья, они меня духовно обогатили, сделали лучше. Поль Элюар, чудесный, редкостный человек, был мне как брат – таким, как Неруда, мы действовали вместе и заодно, я привлекал его к нашим бразильским делам: когда Престесу грозила тюрьма, он выступил на митинге солидарности.
Приходилось мне тесно сотрудничать и с Арагоном. Он организовал перевод и публикацию двух моих романов и еще до выхода отдельного издания напечатал в «Леттр Франсэз», который редактировал, мои «Красные всходы». С этого началась моя известность. Я испытывал к нему уважение, сознавал, что мы служим одному делу, но не раз и не два ссорился с ним и с его приближенными – в придворные я не гожусь, а в друзья не набиваюсь.
Михаил Шолохов разочаровал меня при первом же знакомстве. Я был в числе тех, кто встречал на вроцлавском вокзале прибывшую на Конгресс миролюбивых сил советскую делегацию, куда входил Шолохов. Пьяный, он вывалился из вагона на перрон, один-единственный раз почтил своим присутствием заседание, пьяный уехал обратно в Москву.
Чем больше я узнавал о нем, тем сильнее становилось мое отчуждение. О нем отзывались скверно – партийный функционер, аппаратчик, интриган, доносчик, провокатор, великорусский шовинист, дрожь пробирала от историй о его догматизме, о гнусном поведении в разных обстоятельствах… Не берусь судить, только ли твердокаменным ортодоксом, узколобым сектантом был он или же оказывал услуги тайной полиции.
В 1954-м на Втором съезде советских писателей он с трибуны поносил своих собратьев по перу, объявлял их врагами социализма, и Анна Зегерс, сидевшая рядом со мной, с негодованием бормотала: «Он фашист! Просто-напросто фашист!»
Такой ничтожный, такой мелкий человек – и такой грандиозный писатель, самый могучий романист после Льва Толстого. Только «Тихий Дон» может стать почти вровень с «Войной и миром». Я возмущался тем, как он вел себя, – и восторгался тем, что он написал, и одно не мешало другому. Когда Солженицын вступил в борьбу с советской властью, с коммунистическим правительством, он, под рукоплескания многих, попытался доказать, что не Шолоховым созданы эти великие книги – отрицать их величие было бы нелепо, – а кем-то еще. Нет, я не поверил этим разоблачениям, ибо слишком хорошо знаю, что в политической борьбе все средства хороши, а Солженицын – шовинист в не меньшей степени, чем Шолохов, – ничем гнушаться не станет.
Да, все так: плохой человек, мелкая душа, доносчик, подлец, но от этого до многосерийного детектива с похищением и присвоением оригинала «Тихого Дона» – пропасть. Как бы ни был Шолохов мерзок и гнусен, он остается великим писателем.