Текст книги "Каботажное плаванье
Наброски воспоминаний, которые не будут написаны никогда"
Автор книги: Жоржи Амаду
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)
Прайя, 1986
Мы направляемся в зал, где состоится официальный обед, который президент Республики Острова Зеленого Мыса дает в честь президента Бразилии. Жозе Сарней прилетел в Прайю с официальным визитом.
В эту минуту Зелия сжимает мне руку. Останавливаемся. Перед нами в коридоре сеньора Арисидес Перейра, жена президента, «первая леди Зеленого Мыса». Не замечая нас, она при звуках музыки, доносящейся из банкетного зала, перед тем как войти туда, делает несколько танцевальных па – скорей всего, это самба, – так что бедра покачиваются в прихотливо-зазывном ритме, и она вращает задом, как умеют делать это лишь мулатки на карнавалах.
Улан-Батор, 1952
Лингвистические заморочки начались сразу же, едва лишь мы приземлились в аэропорту Улан-Батора. Толпа встречающих – тут тебе и члены правительства, и партийные руководители, представители Союза писателей, Комитета защиты мира, Комитета монгольских женщин (эти явились специально, чтобы приветствовать Зелию Амаду и Росу Гильен), комсомольцы и пионеры. Наш визит в Монголию – событие огромного значения, ибо никому в целом свете нет дела до самой старой и самой маловажной страны народной демократии. Она (надеюсь, вам понятно, что речь о стране, а не о демократии) зажата между СССР и Китаем, две трети ее территории занимает пустыня Гоби, населена пастухами, строит социализм, для туристов закрыта, западным коммунистическим интеллектуалам неведома. И вот теперь принимает члена Бюро Всемирного совета мира. Мало того – член этот увенчан Международной Сталинской премией. Это я про себя. А с ним – знаменитый поэт Николас Гильен. Я, конечно, помню знамена, транспаранты, толпу у трапа, но перед глазами так и стоит огромная ледяная долина, окруженная высоченными горами. Более величественной картины я в жизни не видывал. Мороз – тридцать градусов.
Министр культуры и будущий премьер подходит к микрофону и начинает приветственную речь, которую переводят на русский. «Ну, все, вы у меня в руках!» – хвастливо говорит Зелия, единственная из нас четверых, кто знает хоть несколько слов на языке Пушкина и Достоевского. Затем следует перевод на английский, маленький переводчик глотает слова и захлебывается. «Пропадете без меня!» – продолжает ликовать Зелия, которая опять же одна может, как ей кажется, изъясняться по-английски. Ее заблуждение очень скоро рассеивается, ибо, когда я требую у этого полиглота перевести, она бестрепетно отвечает: «Нас поздравляют с благополучным прибытием и говорят: “Добро пожаловать!”» Мне остается лишь скрипеть зубами: ох, ни у кого мы не в руках, а совсем в другом месте.
Не зная монгольского, русского и английского, я не решаюсь даже произнести «мерси», но ответную речь, сказанную на родном баиянском наречии, завершаю призывом «Za mir vo vsiom mire!», эту советскую здравицу я затвердил на конгрессах и произношу ее специально для изумленных радиослушателей, которые ничего не понимают.
Нас рассаживают по машинам и везут в гостиницу. Я вижу на улицах людей в национальных костюмах из ярко расшитой дубленой овчины, в высоких сапогах и теплых шапках – мужчины кажутся мне рослыми и крепкими, женщины – хорошенькими. Министр и прочие официальные лица, сопровождающие нас, сильно проигрывают в сравнении с ними, выглядят в европейской одежде какими-то бесцветными и невзрачными. Костюмы и пальто московского пошива сидят на удивление паршиво: очевидно, их надевают лишь по необходимости – по особо торжественным случаям, вот вроде того, что выдался сегодня.
В гостинице нас знакомят с каким-то здоровяком в белой хламиде поверх костюма, который ему безнадежно мал. Как ни старается Зелия, нам не удается понять, кто этот человек и в чем состоят его обязанности.
– Парикмахер! – осеняет Росу. – Вот кстати! Николас, тебе пора подправить баки! Дальнейшие события доказали ее неправоту.
Потом нас везут показывать город. Маленький переводчик – возраст его определить я не в силах: все монголы, за исключением детей, разумеется, кажутся мне людьми средних лет, от тридцати примерно до сорока, – переводит на английский объяснения министра, время от времени останавливающего машину перед бетонными зданиями. Зелия старается как может, и благодаря ее усилиям мы узнаем, что это вот – Совет Министров, а это Центральный Комитет, а это – Великий народный хурал, монгольский парламент. Однако гораздо интересней этих считанных домов в унылом советском стиле разбросанные по равнине шатры, многие сотни шатров: круглые, из необычайно плотной верблюжьей шерсти, просторные, удобные, с очагом посередине. Там живут длинноусые пастухи и их толстые жены: совсем другой город, воздвигшийся здесь на час или на год, он куда больше и несравненно притягательней, чем Улан-Батор из кирпича да из бетона.
Зимой, когда пастухи-кочевники стекаются сюда из пустыни, население столицы удваивается. В начале 1952 года в Улан-Баторе постоянно проживало пятьдесят тысяч человек, а зимой их становилось больше ста тысяч. Во всей Монголии было всего около миллиона. Мы останавливаемся перед деревянной, очень красивой постройкой в китайском стиле. Это дворец живого бога: перед тем как страну захватили японцы, Монголия была теократическим государством, и правил ею далай-лама – земное воплощение Будды. Лама заключил союз с Сухэ-Батором и изгнал из страны русских белогвардейцев, которые, сменив японцев, угнетали монгольский народ. А после победы оставался у власти до самой своей смерти в 1923 году, когда в независимой Монголии установился социалистический режим. Из ста тысяч буддийских монахов выжила тысяча, из тысячи монастырей уцелела сотня. В конце нашего пребывания мы посетили живого Будду – очень даже живого, если не партийного, то явно сочувствующего, – и он произнес перед нами похвальное слово коммунистическому правительству.
Большую часть того, что говорил министр, мы не понимали, и через маленького толмача Зелия обратилась к нему с нижайшей просьбой – найти нам, ради всего святого, во имя Маркса и Ленина, переводчика с французского, а если с испанского – то еще лучше, ибо Роса никакого другого не знает. На это министр жалостным голосом поведал нам, что нет в народной республике человека, владеющего французским, а уж испанским – и подавно. Он выразительно и беспомощно разводил руками и, конечно, испытывал унижение. Мне даже стало его жалко. Делать было нечего, пришлось удовлетвориться познаниями доны Зелии, мы все же оказались у нее в руках, и я благодарно расцеловал их.
Раблезианский ужин проходит под внимательным взглядом того самого здоровяка в белом халатике. И все же – кто он, какую роль выполняет? Явно не парикмахер, тут Роса ошиблась. Директор ресторана, предположила Зелия. Мы с Николасом по его приглашению попробовали национальный напиток – водку из ослиного молока. Поначалу она показалась нам отвратительной, но таинственный незнакомец настаивал, мы повторили и постепенно оценили ее своеобразную прелесть.
Программа назавтра предусматривает встречу с членами правительства, визит в ЦК, затем в парламент, затем посещение университета. Что же нам делать? Как слушать приветствия и отвечать на них? Как вести беседу?
Уже подходил к концу наш завтрак, не менее роскошный, чем вчерашний ужин, когда появился министр культуры в сопровождении какого-то человека неопределенного (как все монголы) возраста и с ликованием отрекомендовал его нам: «ФРАНСУСКИ, ФРАНСУСКИ!»
– Bonjour! – вскричали мы дружным хором.
– Bonjour, – тихо, еле слышно ответствовал долгожданный и столь необходимый нам переводчик. Нашли все-таки, расстарались и раздобыли.
Сильно запаздывая, мчимся во Дворец правительства, а по дороге я пытаюсь завязать с переводчиком разговор, но разговор не клеится. И вот мы сидим вокруг длинного стола рядом с первыми лицами Монголии, очень большими начальниками, партийными тузами и шишками, и премьер-министр начинает приветственную речь. Переводчик переводит медленно, слово за словом, широкоскулое лицо бесстрастно и непроницаемо, однако я понимаю, как он напряжен и взволнован. Голос монотонный, и по-французски он говорит правильно, с русским акцентом – похоже на дикторов советского радио. Мы с Николасом благодарим, рассказываем – он про Кубу, я про Бразилию, перевод на родной язык дается нашему толмачу легче: речь его льется гладко и бойко. Министр культуры сияет.
Вскоре мы подружились с переводчиком, и он поведал нам свою историю. Он жил себе тихо и мирно, учил детишек в школе, и вот однажды на рассвете – оторопь, ужас, холодный пот. К нему вломились агенты госбезопасности, схватили и увезли, ничего не объясняя. Наша просьба достать человека, владеющего французским языком, поставила монгольские спецслужбы на уши, начались лихорадочные поиски, весь Улан-Батор перетряхнули, перевернули вверх дном, и вот наконец некая сотрудница Национальной библиотеки сообщила о том, что вот есть такой скромный и незаметный гражданин, школьный учитель, известный под прозвищем «француз» именно потому, что посвятил себя изучению этого языка. К несчастью, я не помню, как будет «француз» по-монгольски, хотя в те времена обращался к нему только так – имя его я выговорить был не в силах. А вот Зелия смогла и запомнить, и произнести.
Вообразите, он в одиночку, без учителей и учебников, овладел французским, которым пленился, слушая передачи Всесоюзного радио. Он раздобыл в библиотеке французскую грамматику, вскоре затверженную от корки до корки наизусть, и три книжки – «Три мушкетера», «Граф Монте-Кристо» и какое-то сочинение о винах и сырах. Он читал их и перечитывал десятки раз, научился отличать д’Артаньяна от камамбера, Рошфора от рокфора, запомнил самые знаменитые марки бургундского и бордо. И продолжал каждую ночь слушать советское радио – не пропустил ни одной передачи.
В то раннее утро, когда политическая полиция увезла его неведомо куда, он чуть не умер от страха – подумал, что все кончено. Доносы, аресты и процессы – расхожая монета сталинизма – давно уже были в странах народной демократии в большом ходу. Стали расспрашивать про его интерес к французскому – и он понял, что, изучая его, совершал тяжкое преступление против партии и отчизны. Чистосердечно признался во всем.
К несказанному удивлению «француза», его не препроводили в тюрьму, а переодели в европейское платье – в брюки он еле влез, пиджак жал под мышками, был тесен в груди и не застегивался – и отвезли в Центральный Комитет, где ему дали задание: работать переводчиком при знатных иностранцах – лауреате Сталинской премии, знаменитом поэте с Кубы и их женах. Все происходило в страшной спешке, поскольку уже близился час встречи во Дворце правительства. Его поволокли в гостиницу и в дверях сдали с рук на руки министру культуры.
Так началась его карьера: он стал переводить с монгольского на французский речи членов правительства, секретарей ЦК и прочего начальства. Надо заметить, что его тихое «bonjour» при встрече с нами было первым словом, которое он произнес по-французски. До тех пор – никогда, нигде, ни единого. Вот какая невероятная история случилась в Монгольской Народной Республике в феврале 1952 года, когда я был там с Зелией и четой Гильенов.
Итак, как я уже говорил, мы с ним подружились, он понемножку оттаял и освоился, и от него мы узнали, что верзила в белом – никакой не парикмахер, а врач, отвечающий за наше здоровье. А звали его – копирую буква за буквой – Лудвсандердийн Золзхаргал. Желающие могут попытаться выговорить. А маленький монгол продолжал переводить с английского для Зелии, поскольку я заявил, что она не имеет прав на нашего «француза». Она пожала плечами и показала мне язык.
Мы предложили нашим переводчикам и девицам из Комитета монгольских женщин, приставленным к Зелии и Росе, носить национальные костюмы. Те с радостью согласились – и преобразились неузнаваемо. Девицы сразу похорошели, маленький переводчик прибавил в росте, да и наш «француз» расправил плечи, стал каким-то элегантным, значительным, исчезли скованность и неловкость. На прощанье я спросил, чем могу быть ему полезен, и он попросил меня выписать для него советские журналы на французском – «Temps Actuels», «Litterature Sovétique», «Cahiers du Communisme», словом, что найдется. Я так и сделал и, прибыв в Москву, подписал его на максимальный срок – на пять лет.
А в декабре того же года в Вене, где проходил очередной Конгресс в защиту мира, я встретился с министром культуры, возглавлявшим монгольскую делегацию. И, конечно, спросил его о нашем «французе»: как, мол, он поживает и что поделывает, вернулся ли в школу?
– Да какая там школа?! Вы в своем уме?! – вскричал министр по-русски через посредство бойко щебетавшей на многих языках австриячки-переводчицы. – Неужели бы мы стали разбрасываться такими ценными кадрами?! Он – начальник Европейского департамента Министерства иностранных дел. Вскоре после вашего визита мы этот департамент и создали.
Баия, 1965
Глубокой ночью просыпаюсь от каких-то странных звуков – кажется, они доносятся из столовой. Встаю, стараясь двигаться бесшумно, выхожу из спальни – на кухне свет. Неслышным тигриным шагом крадусь туда – застану вора врасплох, внезапность – лучшее оружие, особенно когда другого нет. Нет и никогда не было: даже в бытность мою депутатом Законодательного собрания я был единственным парламентарием, ходившим без револьвера. Помню, как поразился мой коллега Силвестре Периклес де Гоэс Монтейро, когда я распахнул пиджак, и он не увидел у меня на поясе кобуры: «Да ты с ума сошел, Жоржи!»
И что же я застаю на кухне? Моя теща, дона Анжелина, и собственная моя родная мать, Лалу, в глухих и длинных, как подобает почтенным и вдовым дамам, ночных рубашках, всасываются в истекающие соком манго – замечу, кстати, что так и только так, если хотите получить истинное наслаждение, следует есть эти плоды. Сок струится по подбородкам, заливает целомудренные рубахи, оставляя на полотне влажные желтые пятна. Они пожирают манго алчно и умело, и разбудивший меня шум производят уста этих сеньор, самозабвенно наслаждающихся только что сорванными с ветки плодами.
Я удаляюсь на цыпочках: не дай Бог, заметят – умрут обе от смущения. Старушки воспользовались глухим полночным часом, чтобы полакомиться украдкой – от этого еще божественней делается вкус манго. Хлюпанье и причмокиванье сопровождают меня.
Баия, 1967
Моя дочь Палома врать не умеет – или считает это ниже своего достоинства. А потому нам, родителям, было заявлено прямо и честно, что сегодня она отправляется на студенческую манифестацию протеста, которую организует ее братец, второкурсник Жоан Жоржи. Будет уличное шествие, будет митинг – и все это против военной диктатуры. Паломе еще нет шестнадцати, она – в выпускном классе Колежио де Апликасан, и это ее первая политическая акция. Вид у нее очень решительный – она явно намеревается стоять насмерть, отстаивая свои права от родительского произвола. Папы и мамы многих ее соучениц, напуганные их радикальными речами, проявили благоразумие и наложили запрет на участие. Палома, сообщив, что уходит и не услышав возражений, отправляется демонстрировать.
Вслед за ней торопливо собирается Зелия, хватает ключи от машины, бросает мне на бегу слова нежного прощального привета:
– Пока!
– Куда это ты?
– Неужели ты мог подумать, что я в такую минуту оставлю дочь одну?! Разве ты меня не знаешь?
Я улыбаюсь – знаю, Зелия, знаю. Помню, как ты с обычным своим жизнерадостно-озабоченным видом шла в толпе демонстрантов в 1945-м, когда катилась к концу Вторая мировая война, как поднималась на трибуны, произносила речи на митингах, как носила транспаранты… Должно быть, страсть к политике унаследовала она от отца, Эрнесто Гаттаи, автомеханика по специальности и анархо-синдикалиста по убеждениям: он стал жертвой диктатуры – попал в тюрьму, а выйдя из нее, прожил недолго…
Зато директриса Колежио де Апликасан в ужасе пытается удержать вверенных ее попечению девиц от участия в манифестации и патетически восклицает, обращаясь к Паломе, которая всегда была примерного поведения:
– Ты бы хоть о матери подумала!
В эту минуту подкатывает Зелия, вылезает из машины.
– Слава Богу, она приехала за тобой! – облегченно вздыхает директриса.
– Мама! – вложив в это слово всю горечь своего разочарования, вскрикивает Палома.
– Я пойду с тобой на демонстрацию.
Гимназистки ссыпаются с крыльца, как спелые плоды с ветки. Рядом с крамольницей-дебютанткой идет смутьянка со стажем. Гремят песни, скандируются лозунги самого подрывного свойства – толпа требует демократии. Любопытные с балконов и из распахнутых окон удивленно гладят на элегантную даму средних лет, окруженную морем молодежи. В первых рядах – Жоан Жоржи, закоперщик и главарь, он с гордостью показывает товарищам на мать и сестру.
Домой они возвращаются как на крыльях, радость переполняет их. Глаза у них – красные и воспаленные. На Кампо-Гранде демонстрантов встретили солдаты – пустили в ход дубинки, а потом и гранаты со слезоточивым газом. Шествие разогнали.
– Больше ни одной манифестации не пропущу, – предупреждает меня Зелия.
Рангун, 1957
Даю всем желающим два совета – причем совершенно бесплатно, ни гроша ни с кого ни за один не возьму, хотя мне самому новообретенная мудрость обошлась весьма дорого. Впрочем, в первом случае я учился на горьком опыте Зелии. Формулируется мой совет или завет так: увидев нечто привлекательное, покупайте немедленно, сию минуту и не сходя с места – откладывать на потом, рискуя никогда больше не встретить объект вожделения, рискованно.
В городе Карачи, столице Пакистана, Зелия высмотрела на витрине истинное чудо – туфельки, о которых мечтала всю жизнь, с той поры как увидела точно такие на ногах одной великосветской дамы, вместе с мужем-дипломатом долго прожившей в Индии. Она уже остановилась было, хотела зайти да купить, но я, применив, можно сказать, силу, потащил ее дальше: мы ведь только-только прибыли в Пакистан, впереди у нас – Индия, Цейлон, Бирма, и мы наверняка встретим еще тысячи таких туфелек, а может, даже и лучше и наверняка дешевле. Под напором безупречно логичных аргументов дрогнула Зелия, признала мою правоту, упорствовать перестала.
Мы объездили весь Индостан с севера на юг, с востока на запад, побывали на Цейлоне и в Бирме, повидали множество чудес и диковин, но туфелек, которые так понравились Зелии и которые не дал я ей купить, – не встретили. Она до сего дня не позабыла мне этого и время от времени с горькой укоризной напоминает мне мой проступок.
Ну-с, теперь слушайте второй совет – не позволяйте, чтобы ваш багаж путешествовал отдельно от вас, ибо может он потеряться, как случилось с нашими чемоданами в Индии. Виновата в том злосчастном происшествии была Зелия, но не только она, а еще и Пабло Неруда.
Итак, мы вылетели из Коломбо и сели в Мадрасе. Сделанная накануне прививка от холеры валила нас с ног; зал таможенного досмотра был переполнен. Мы положительно умирали от усталости, поскольку путешествие началось на рассвете, и мечтали об одном – как бы добраться до гостиницы. А ведь нам предстояло еще пролететь всю Индию, с посадками в Бомбее и Дели, а в Калькутте сменить самолет и отправляться в Рангун.
…Присев в кресло, я безучастно наблюдал, как Зелия и Неруда оживленно беседуют с таможенниками, договариваясь с ними о том, что багаж пойдет своим ходом, а в Калькутте мы, осмотрев город, его получим и дальше полетим вместе. Я попробовал было вмешаться, но голос мой был слаб и протест бессилен, я воззвал к Матильде, она меня не поддержала, и угасающим взором я проводил, мысленно прощаясь навсегда, свою пишущую машинку, которая уплывала от меня навстречу своей неведомой судьбе.
– Пабло, смотри, потеряешь рукопись своей новой книги стихов, – сказал я, но он обозвал меня мракобесом, не верящим в возможности «третьего мира».
Ладно. У каждой супружеской четы осталась так называемая ручная кладь – дорожная сумка через плечо, и больше половины места в ней занимают вещички дамы: разнообразнейшие комбинации, блузки-кофточки, косыночки-платочки, лифчики-трусики – так что кавалер может запихнуть туда лишь сорочку да кое-что из нижнего белья, да пару носовых платков.
И мы отправились по Индии – прекрасной и нищей, и вот настал момент, когда нищета сделалась такой нестерпимой и непереносимой, что заслонила собой красоту. В Бомбее, в отеле, застав меня в номере одного, горничная предложила мне за сколько-то жалких рупий – не помню точно, за сколько именно – двенадцатилетнюю девочку, а получив отказ, уведомила, что вместо девочки можно и мальчика – того же возраста и за ту же сумму, англичане порой предпочитают именно это. И протянула руку, требуя мзды за предложение и за информацию. В Дели за нами неотступно следовали несчастные нищие дети, нараспев выпрашивая милостыню. У Зелии до сих пор звучит в ушах мелодия этих жалостных песнопений. А впереди всех, быстрее всех прыгал по-лягушачьи – на руках – маленький калека. Нам приходилось спасаться от них бегством.
Что же касается нашего багажа, то, как я и предвидел, он потерялся, и нам пришлось задержаться в Калькутте в ожидании его прибытия, какового не последовало. Священные коровы в буквальном смысле слова не давали нам проходу; москиты – тоже, наверно, священные – нещадно пили нашу атеистическую кровь, обезьяны – о, эти обезьяны! – зная, что главней их в Индии никого нет, вообще делали что хотели: карабкались по нам, залезали на спину, висли на плечах, пытались сдернуть галстуки с шеи моей и Пабло, шарили по карманам, искали в голове, щипали, спасибо, хоть не изнасиловали.
Зелия и Пабло, подельники и сообщники, несшие солидарную ответственность за то, что сгинули неведомо куда наши чемоданы, сумки, саквояжи и баулы, не говоря уж о моей пишущей машинке и рукописи стихов Неруды, пришли к выводу, что багаж отправили в Рангун. «Да почему же в Рангун-то? Чего ему в Рангуне делать?» – допытывался я, но ответа не получил, и, разумеется, когда прилетели в столицу Бирмы, никаких вещей там не обнаружилось. Я был так удручен и несчастен – переодеться даже не во что! – и пребывал в таком упадке, что не хватило даже духу высказать Зелии все, что я о ней думаю, прямо в глаза – в глаза, которые она, бедняжка, не смела на меня поднять. Неруда же никаких угрызений совести не испытывал – ну да, поэты же существа высшего порядка, они парят в поднебесье.
А в Рангуне шел нескончаемый тропический ливень, плащи и прочее остались в пропавшем багаже, и я часами висел на телефоне, тщетно пытаясь дозвониться до бразильского консула в Калькутте – ни разу мне это не удалось. На улице нас принимали за янки, и националисты постоянно оскорбляли и угрожали, а то и замахивались. Что прикажете делать? Что принять? Оплеуху как вклад в дело борьбы с американским империализмом или же участие в их манифестации, за что можно было схлопотать несколько месяцев бирманской каталажки?
Там, в Рангуне, отпраздновали мы 2 июля – День независимости Баии и день рождения Зелии. Пабло по такому торжественному случаю написал стихи, но в памяти у меня осталась только первая строчка:
Пользуюсь случаем – багаж пропал, и как мне тогда в Рангуне казалось, навсегда пропал, кто ж мог знать, что спустя полтора месяца в Пекине он отыщется и к нам вернется, а уж как он туда попал, одному Богу известно, я и сегодня этого не знаю, чудеса случаются и в коммунистических странах, ибо нет Бога, кроме Будды, и Мао Цзэ-дун пророк его – так вот, пользуясь тем, что индийская таможня распотрошила наши чемоданишки, хочу публично и печатно, с гневом и отвращением заявить о своей ненависти к двум предметам дамского туалета.
Ну, во-первых, эти нагрудники! Как бы ни тщилось и не изощрялось человечество, подыскивая им более благозвучное, более пикантное имя – лифчик там, бюстгальтер, soutien или бра, но для меня эти сооружения, которыми женщины закрывают и уродуют свои груди, навсегда останутся мерзким подобием средневековых рыцарских доспехов. Даже эти маленькие, открытые, невесомые, кружевные, призванные не столько прятать, сколько являть, созданные, чтобы вводить во искушение и увлекать на стезю порока, сделанные исключительно для блуда, даже они оставляют неизгладимую печать, деформируют и портят. Груди должны свободно жить под платьем, выкатываться из декольте – о, этот мгновенный черный промельк грудей в квадратном вырезе белой баиянской блузы, когда торговка сластями наклоняется за товаром, являя взору самое главное лакомство своего лотка! – ибо чего тут стыдиться, зачем прятать это сокровище, будто есть в нем что-то непристойное или некрасивое?! Свободно колышущиеся под тканью груди соблазнительней, чем нагота topless.
И что же сказать мне о чудовищных постройках из прорезиненного полотна, с помощью коих тщится женщина стиснуть, усмирить, уменьшить в размерах зад свой и бедра в рассуждении приблизиться к модным ныне объемам топ-моделей, и кто это только ввел моду на костлявость, ведь истинно сказано было доном Эрнесто, тестем моим, понимавшим в таких делах толк, что кости собакам любы?! Эти мерзостные пояса, прямые потомки средневековых поясов целомудрия, деформируют и оскорбляют нежнейшую, красивейшую часть женского тела. Я разумею сейчас всю эту волшебную область, всю совокупность чудес явных и тайных, имеющихся спереди и сзади, сверху и снизу, – нет нужды перечислять все по отдельности. Я испытываю к этим приспособлениям мало сказать неприязнь – отвращение, они гадки и, уверен, они дурно пахнут. Я, правда, ни одного никогда не нюхал, но убежден: смердят!
Парламенты всех стран мира обязаны принять закон, запрещающий использование этих вредных для здоровья и безобразных с точки зрения эстетики штук – лифчиков и поясов-панталон. Я возвышаю свой гневный голос и требую: свободу грудям и задам, долой притеснение и угнетение! Красота должна быть выставлена напоказ, ее нельзя стыдиться и незачем прятать! Я объявляю священный поход против нагрудников и резиновых поясов, и под мои знамена стали уже трое – Карибе, Рене Депестр и мой зять Педро Коста. Все трое – люди с безупречным вкусом.