355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Луи Барро » Воспоминания для будущего » Текст книги (страница 2)
Воспоминания для будущего
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:52

Текст книги "Воспоминания для будущего"


Автор книги: Жан-Луи Барро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)

Роли распределены. Со стороны отца наша семья – буржуа, крестьяне, тонкие, любящие поэзию; со стороны матери – состоятельные мелкие коммерсанты, простолюдины по своей натуре, но не безразличные к искусству.

А теперь прервем, как по телевидению, свои пояснения ради тех, кто не мог принять участия в предшествующих эпизодах, – первый из них я сам, поскольку тогда еще не родился, – и позволим наконец актерам выйти на сцену.

Первые шаги

В свои четыре года я был уверен, что в день рождения сразу вырасту за ночь, как Алиса в Стране чудес. В самом деле, я еще ходил под стол пешком и, когда 2 августа 1914 года моего отца мобилизовали, не увидел ничего, кроме красных брюк, – остальное было вне поля моего зрения. Это первое воспоминание об отце. А много ли других? Жалкая, грустная гравюра пунктиром! Прикосновение окопной бороды-терки, целующей меня в постельке однажды ночью... Проездом в увольнении... Он явился повидать свою кошечку: вот уж, должно быть, ей на радость.

Ах, еще! 1915 год. Опасная военная экспедиция! Кошечка отправилась на фронт вместе со своим выводком. Гремят пушечные залпы. Вдалеке стрекочет пулемет. Нетрудно себе вообразить, что творится в голове двух мальчишек девяти и пяти лет, оказавшихся среди солдат, – они и себя возомнили ими. Наша мама сумела преодолеть все трудности, запреты, преграды. Она во что бы то ни стало хотела повидаться со своим муженьком. Мы поселились у славной дамы, которая мазала нам огромные ломти хлеба айвовым вареньем. Неизгладимое воспоминание – у меня текут слюнки и сейчас. Обожаю айвовое варенье.

Воспоминания представляют собой ценность лишь при условии, что их отыскиваешь в настоящем и тем самым обретаешь навсегда ушедшее время. Двадцать пять лет спустя, в 40-м, Мадлен, сама того не ведая, совершила точно такой же подвиг ради меня.

В шесть лет меня настигает драма. Предчувствие беды как вяжущий привкус, вкус мыла, укол в сердце. Мы в Борегаре, кончаем есть. Наши родители ведут серьезный разговор. Они ссорятся – сомнений нет. Нас, Макса и меня, отсылают поиграть. Время летнее, окна открыты. Притворяясь, что бегаем вокруг дома, «запыхавшись», мы останавливаемся под окнами, чтобы уловить хоть несколько слов. Наши родители намерены разойтись... Почему? Я не возьму в толк... но у меня такое чувство, будто стены нашего дома вот-вот обрушатся. Душа моя разрывается на части. Я бегу прятаться в кусты самшита, чтобы поплакать. Понимаю ли я, почему плачу? Иногда слезы льются раньше, чемиспытаешь боль.

Похоже, кошечка натворила глупостей. А мой папа с чувствами не шутит.

Отец возвращается на фронт. Война продолжается.

Он санитар на передовой. Мама ведет дела в аптеке. Я играю подле нее с этикетками, с пресной смесью таблеток, со створками дверок, отделяющих помещение для клиентов от стоек, за которыми готовят лекарства.

Аптечные запахи! В них все мое детство. Это живое воспоминание. И другие запахи тоже: запах клеенки на кухне в домике, снятом дедушкой в Пуасси; запах больших капустных полей равнины Пуасси, где охотятся на куропаток. С этими запахами у меня ассоциируются споры стариков, которые все еще швыряются стульями из-за дела Дрейфуса; женщины прикрывают детей юбнами и вместе с ними спасаются в спальнях, пока бородачи поносят друг друга на чем свет стоит.


Для Марны слишком стар, а для Седана молод5,

мой дед стал ура-патриотом.

В частной начальной школе я погружался лицом в копну рыжих волос девочки – соседки по парте. Я люблю запах ее волос – значит, люблю ее. Я чувствую нежность, мне шесть годков.

Однажды я, кажется, выразился так: «В моем сердце тесно, как в метро». Мама тает от счастья и зовет меня «своей доченькой», «котенком». Кошечка и ее котенок становятся нежными заговорщиками. Макс напускает на себя серьезность. Он играет во взрослого, в папу, которого по-прежнему нет дома. Брату двенадцать. Я учусь играть один, залезая под стол. Приобретаю вкус к «шалашам».

Весна 18-го года. Скоро папа поселит в нас чувство тревоги. Его перевели в Гавр, в госпиталь, размещенный в казарме Клебер. Как будто предчувствуя близкую кончину, он желает повидать своих детей. Нас отдают на пансион – меня к мадам Ковен. Я ночую в ее спальне. Она вдова. Вечером, при мерцающем свете керосиновой лампы, взобравшись в ночной сорочке на кровать, она разговаривает со своим мужем... его портрет, на котором он в мундире, висит на стене! Мне становится жутко. Я забираюсь с головой под одеяло. Рядом со мной стоит клетка с попугаем, тоже накрытая одеялом. По утрам, когда попугаю возвращают свет, он принимается кричать:

– Жан-Луи, пора в школу. Быстро, быстро, быстро, быстро!

Потом, переступая с лапки на лапку, он изображает военный парад: рян плян, плян, плян плян, плян плян...

Необычность всего этого меня пугает и в то же время чарует.

В строго определенное время приходит сиделка и ведет нас в казарму. Огромнейшие двойные железные ворота раздвигаются, и возникает голубой горизонт и тоненькая фигура еще молодого, но седовласого мужчины – моего отца. Мы играем с солдатами. Часами ждем в длинных палатах с рядами белых кроватей (словно «дюны», – читаем в романе Жарри «Дни и ночи»). Мрачные, зловещие места, откуда отеческая нежность сочится капля за каплей.

Близится лето, отец берет увольнительную и увозит нас в Борегар. Мамы здесь нет. Пожалуй, тут он впервые разговаривает со мной как с маленьким мужчиной, и я серьезно слушаю его. Он достает из погреба бутылку доброго старого вина, приобщает нас к его вкусу. Мы обходим виноградники. Собираем виноград. С наступлением темноты мы вытягиваемся на террасе у папы под боком. Я и сейчас не могу унять дрожь, когда ложусь на террасе. Он говорит нам о звездах, жизни, любви, надвигающейся смерти... о нашей матери, которую любит... Моя память сохранила две строки его стихотворения:


Усталым стариком мое больное сердце 

Присело на холме, чтоб оглядеть свой путь.

Таков он в этот момент, а ему всего сорок два года. Ночи Борегара, когда мне было восемь лет!

Мы возвращаемся в Париж. Отец уже был готов помириться с мамой. Увы! Больше мы его не увидим.

Он снова уезжает на фронт санитаром ухаживать за ранеными, но главным образом за солдатами, заболевшими испанкой, как тогда называли грипп. Заразившись, он не протянул и двух дней. Нелепый случай – он слег, находясь в увольнении на сутки. Вот почему формально считалось, что мама потеряла мужа не на войне, и в праве на пособие ей было отказано.

Наверняка именно здесь истоки моего вкуса к абсурду, почитания Кафки и презрения к административным порядкам.

Жюль Барро скончался 16 октября 1918 года, в тот самый момент, когда я шел в начальную школу на улице Ампер.

Три недели спустя, 11 ноября, настал счастливый день перемирия. Мы сидели на уроке, и всеобщая радость была тем больше, что наш учитель оказался бывшим фронтовиком, демобилизованным по инвалидности, – он так и ходил с палкой.

Велико же было его удивление, когда он увидел, что посреди буйного ликования и галдежа, допущенного по случаю победы божьей справедливости, один ученик плачет, забившись в угол. Велико же было затем его святое возмущение, если он задал мне взбучку, чуть не обломав о мою спину свою палку. Я вернулся домой весь в синяках. Тут кошечка выпустила коготки. На следующий день все мы собрались в кабинете директора. Учитель ничего не отрицал. Тогда мама влепила пару пощечин бывшему фронтовику, награжденному военным крестом. Разве, избив меня,; он не оскорбил память павших на войне?

В той мере, в какой пережитое в детстве откладывает отпечаток на наш характер, этот факт, несомненно, один из источников моих последующих неурядиц с военными (не говоря уже об инциденте с «Ширмами» Жана Жене – но об этом дальше).

Всякий раз, когда живые где бы то ни было затевают войну, я воспринимаю это как оскорбление павших, в том числе и моего отца. Всякий раз, когда бывшие фронтовики суетятся вокруг своих трофеев, мне представляется, что они готовы обломать палку о мою спину, и я вижу, как мама раздает пощечины в разгар военного ража под щелканье развевающихся знамен. Побитая собака никогда не забывает, что ее избили.

Два года спустя мама вторично вышла замуж – за Луи Мартена, своего друга детства, молодого тридцатилетнего офицера запаса, еще не остывшего после боевых сражений. Элегантный, из хорошей семьи, художник-декоратор, писавший акварели, и, я подозреваю, мужчина в полном смысле этого слова. Она наигрывала на пианино, а он баловался на скрипке. Их идиллию подкрепляли арии Сен-Санса, Шопена и Массне. Макс ревновал. Он все больше становился «отцом». Едва только любовники настраивались куданибудь пойти, как он внезапно заболевал ангиной. Сняв шляпку, мама проводила вечер, измеряя ему температуру. Луи кусал губы. Я же залезал под стол, воображая, что это палатка в Сахаре, где я веду беседу с каким-нибудь вождем бедуинов. (Я посмотрел «Сын шейха» – фильм с участием Рудольфо Валентино.)

Макс не пожелал присутствовать на церемонии их бракосочетания. Я же дал свое благословение молодым. Я был доволен, что моя мать купается в любви. А между тем восьмилетний ребенок, потерявший отца, рискует умереть сиротой. Всю свою жизнь я искал отца: в Дюллене, Клоделе, Рабле и даже сегодня – у тех, кто младше меня.

Сирота так и не становится по-настоящему взрослым. Что касается расхождений отца с сыном – пресловутого конфликта поколений, да простит мне Фрейд и это, но лично я, утратив отца, испытал лишь чувство горечи и обмана.

«Не каждому дано быть сиротой»6, – сказано у Жюля Ренара. Я понимаю его слова так: «Не каждый может всю жизнь тосковать по отцу». Но на всю жизнь в глубине души остается уголок, где нас терзает чувство одиночества и тревоги.

Вскоре мама, Луи Мартен, мой брат, в конце концов прирученный, и я стали добрыми приятелями. В иные вечера мы вчетвером играли в покер... Когда мне везло, я краснел до ушей. Когда не везло, бледнел и смотрел тупыми глазами. Родные, которым было ясно, какие у меня карты, корчились от смеха, а я бесился, не понимая, откуда это они все знают.

Я всегда был никудышным игроком. Когда все идет хорошо, я готов трубить об этом на весь мир и вызываю у людей зависть. Когда же дела плохи, озлобляюсь.

В другие вечера нас водили в кино. Я дрожал от ужаса на немых фильмах, где так любили показывать грабителей, бегающих по крышам или залезающих в окно по водосточной трубе. Страх, войдя в меня, больше не отпускал. И по сей день я, как ребенок, боюсь темноты. Мое причудливое воображение рисует ужасающие картины. Когда я иду в темноте, они подстерегают меня за каждым предметом. Волосы становятся у меня дыбом. Я весь леденею от страха. Стоит мне, переходя улицу, подумать, что автобус может меня переехать, как такая опасность тут же становится реальной, мои ноги начинают дрожать от волнения и я вынужден опереться, например, о стену, чтобы вновь обрести равновесие. Нередко из моего горла непроизвольно вырывается крик – значит, я вообразил себе нечто ужасное. Некоторое время я был лунатиком. Говорили, переходный возраст. В особенности я боялся смерти: я не давал себе уснуть, страшась, что не сумею проснуться.

По воскресеньям мы все утро валялись в просторной маминой постели. Макс дразнил меня. Я был для него козлом отпущения. Он душил меня в простынях. До сих пор я страдаю от клаустрофобии, и лифт для меня – сущая пытка. Но Макс и защищал меня: никто не смел коснуться волоска на моей голове. Я был его вещью, игрушкой, «сестренкой».

Да, четыре очаровательных приятеля, но не слишком прочно стоящие на земле. Луи, ушедший на четыре года войны еще молодым, практически никогда не работал. Он прожил беззаботную молодость – верховая езда, рестораны, светский образ жизни – и чувствовал себя уверенней в перчатках, нежели с молотком в руке. Мама была слабой и влюбленной. Этому славному семейству то не хватало денег, то они утекали между пальцев. У моего брата, который на все остро реагировал, начались неприятности в школе... Тут требовался авторитет. Так началось царствие моего деда (с 1920 по 1928 год).

Детство, отрочество

С безвременной кончиной моего отца наша жизнь переменилась. Аптеку продали, и мы покинули улицу Курсель. Подобно намагниченным железным стружкам, семья объединилась вокруг папаши Валетта. Ему принадлежал кошель с деньгами и два дома – на углу улицы Левис, где находилась его вотчина, и на улице де ля Террас, где он поселил дочь со вторым мужем и детьми. Всех громя и поучая, он при этом всех поддерживал. Родные считали его невыносимым, но были рады поживиться за его счет.

Лично я не мог простить ему лишь одного. В августе 1918 года его сын Боб был тяжело ранен – пуля прострелила ему оба бедра. Он пролежал в госпитале три месяца, когда наступило перемирие. Боб вернулся в отцовское гнездо на костылях. И это после четырех лет службы в пехоте, окопного житья «среди блох, мочи и грязи». Отец встретил его словами:

– Это еще не все, мальчик мой. Теперь ты мужчина и должен зарабатывать себе на жизнь. Даю тебе неделю на поиски занятия – через неделю ты съедешь с квартиры.

– Нет, не через неделю, а сейчас! – бросил ему Боб и, повернувшись на костылях, ушел.

Впервые в истории тыловики испугались. Испугались самолетов и Большой Берты. И начали отыгрываться.

Стали воздвигать памятники мертвым. Придумали неизвестного солдата. Парламентировали. Устраивали парады. Выступали с громкими речами. Пыжились в своей победе. И отправили Клемансо к домашнему очагу7. Это ради своего дядюшки и многих других, попавших в его положение, я совсем молодым выучил строки Жоржа Шенневьера:


Уроды дряхлые, кровавые сморчки, 

На нас срываете вы старческую злобу, 

Цветущих юношей вы гоните на смерть, 

Надеясь для себя у смерти взять отсрочку. 

Что толку вас клеймить, лжецы и подлецы, 

Молчащие тогда, когда молчать позорно, 

Кричащие тогда, когда молчанье свято, 

И пачкающие презренными речами 

Бессмертный образ тех, кто вами же убит 

И словоблудием вторично смерти предан...

Боб простил отца – он был замечательный малый, но, пожертвовав молодостью, так никогда окончательно и не оправился. Мы часто говорим о тех, кто, подобно Бобу, был ранен физически. И слишком редко о тех, чью жизненную силу подкосила ужасная война, о тех, кто «прошляпил» Верден и Эспарж, о тех, у кого интерес к жизни и душевный подъем сменились цинизмом и горечью, от которых они умирали медленной смертью с отчаяньем во взоре.

Барбюс своим «Огнем» попытался служить делу справедливости. Ему поклонились из вежливости... И человеческое стадо бросилось прожигать жизнь. Развеселые вечеринки, скабрезные анекдоты, побасенки о войне и окопных крысах, разгул чувственности. Я слушал, что говорили вокруг, широко раскрыв глаза. На меня все это сильно действовало. Но вызывало обратную реакцию.

А тем временем во всем наблюдался быстрый прогресс: автомобили с дифференциалом, волны Герца, первые детекторные приемники, радиотелеграф, негритянское искусство, появление джаза, рэгтайма (в пятнадцать лет я непревзойденно танцевал чарльстон), полет безумца Линдберга, не говоря о Нёнжессере и Коли8.

«Что такое мертвый человек, и кто потом вспомнит о нас?» (Клодель. «Золотая голова»).

Меня затянуло в послевоенный водоворот.

Боб нашел себе занятие на Центральном рынке – в оптовой торговле цветами, поступающими из Англии и Голландии. Он работал с пяти утра и за день просто выбивался из сил. Отцовскую несправедливость ему помогала пережить молоденькая натурщица с Монмартра – его любовница. Два года дедушка не мог смириться с мыслью, что на «любовнице» женятся, – для него это было концом света! И все-таки Адриенна с привлекательной внешностью «Цыганки» Франса Гальса (из Луврской коллекции) вошла в нашу семью, углубляя пропасть между модернизмом и традицией.

Ежегодно, собрав с жильцов квартплату за три месяца, по 15 января, дедушка и бабушка, как и положено домовладельцам, уезжали в Ниццу. Чемоданище из черной кожи погружали в такси – одно из тех такси, что выиграли сражение на Марне. Они возвращались лишь три месяца спустя – собирать квартплату по 15 апреля.

А в промежутке мы получали письмо, где говорилось, что «бабуля» закурила сигарету, собрав солнечные лучи в лупу, затем посылку с конфетами по случаю ежегодного карнавала. Настоящие мелкие рантье, которые встречаются на Английском бульваре в Ницце и поныне.

Способный ученик, я за три года прошел курс шести классов начальной школы, и меня определили в коллеж Шапталь. Не в лицей – главное, не в лицей Карно! Это было бы слишком шикарно и годилось для снобов, не для нас – моя мама отличалась хорошей памятью.

Шапталь – коллеж светский, «простонародный», там обучали точным наукам и живым языкам. Не иначе как проштудировав все розовые листки Малого Ларусса,дедушка, мечтавший сделать из меня коммерсанта, пришел к выводу, что от греческого и латыни нет никакого проку. Я же был согласен на все. Стоило мне переступить порог школы, и я поглощал все, чему бы меня ни учили. И все принимал на веру. Например, я верил, что Наполеон III выиграл «битву при плебисците»9, как если бы это была битва при Аустерлице или Маренго. Взрослые надо мной потешались. А по сути это было не столь уж и глупо.

Еще один каприз судьбы: Луи Мартен заболел. Ему необходим свежий воздух. Вспоминают про Борегар. И вот все трое – он, мама и Макс – уезжают в отчий дом. Возвращение к земле! Пять гектаров виноградников, одна или две коровы, лошадь, коза... жить можно.

Квартира на улице де ля Террас переходит к Бобу (это его устраивает – дела идут туго) при условии, что я тут ночую и он кормит меня ужином. Обедаю я у бабушки с дедушкой. Все это, разумеется, решение «короля» Валетта. И вот моя мама далеко, а я оказался между дядей и дедушкой. Между котом и попугаем – на сей раз все в одной клетке. Мне четырнадцать лет.

Если моя мама (мне это неведомо) мечтала о театре, поклонялась Режан, с которой себя сравнивала, то Боб думал только о пастельной живописи – у него был настоящий талант. Отныне я в глубине души начинаю разрываться между двумя призваниями. Воспользуемся этим, чтобы набросать несколько картин – даже портретов – и тем самым отступить от хронологии, которая может наскучить.

Школа

Школа была для меня прекраснейшей из игр. Я скрывал свои болезни, лишь бы не пропускать уроков. Я так и не уразумел, почему люди, которые до одури сидят за столом, играя в бридж, часами решают кроссворды, не спускают глаз с шахматной доски, словно от этого зависит их жизнь, – почему эти же люди с презрением, отвращением и высокомерием говорят о грамматическом разборе, геометрических задачах, логарифмических таблицах или вопросах истории: ведь это тоже игра, и не более утомительная.

Вот бегать по лесу, ловить раков да еще обнимать девушек – это труднее. Но из всего, что называют «играми», я выбираю школу.

Мой брат придавал слишком большое значение личности преподавателя, и если терял одного из них на следующий год, то предпочитал не заниматься вовсе. Я же находил преподавателей, скорее, потешными – у одного большая борода, у другого вместо носа свекла, этот шепелявил, тот, по математике, заставлял нас делать гимнастику.

Преподаватели! На мой взгляд, их роль не больше, чем роль насекомых, переносящих споры цветов! Среди них одни были умные, другие – сущие кретины. Как и повсюду, в частности среди учеников. Достаточно взять несколько человек и посмотреть им в глаза, чтобы получить полное представление об образцах человеческого рода.

Нет, какой учитель – значения не имеет. Как в том ночном кафе, где клиента просят прихватить веселье с собой, интерес занятий зависит от самого учащегося. Как интересность наставника – от ученика. Я говорю это для современной молодежи, которая должна признать, что ищет – не всегда, но бывает – причин для самооправдания.

Я очень увлекался математикой и, случалось, решал задачи благодаря снам.

Особенно я любил тригонометрию. Воспроизвести предмет в трех измерениях, исходя лишь из его плоской проекции, перейти от тени к вещи, – да это совершенно то же самое, что взять напечатанный на бумаге текст и сделать из него спектакль. Поэзия пространства уже увлекала меня. Но я еще не знал, что это и есть театр!

Учиться, сказал Поль Валери, значит «разгребать мусор незнания посредством того, что знаешь» и добавил: «Это божественно!» Я с ним абсолютно согласен.

Не думаю, что я был прилежным учеником. Наоборот. Я с такой радостью ходил в школу, что скакал там, как блоха. Я дрался, корчил рожи, смешил однокашников. Я был наэлектризован. Случалось, мне не давали награду за отличные успехи из-за плохого поведения. Изгнанный из класса, я простаивал в коридоре целые уроки. Я очень радовался, если удавалось стащить у уборщицы швабру. Тогда, поставив ее у двери, я учинял шум, пока разозлившийся учитель не выбегал из класса и... не получал палкой по голове. Что касается классных наставников, этих «бедных», «жалких» типов, обязанность которых – следить за дисциплиной на переменке, то их мы донимали как могли. Думал ли я, что настанет день.,, но не будем забегать вперед. Когда я вижу, как пудель, словно впадая в бешенство, треплет мои шлепанцы, мне вспоминаются школьные времена.

Опережая других развитием, рос я медленно (у меня были гланды) и оставался самым маленьким в классе. Верзилы толкали меня, а я злился и отбивался, как черт.

Я придумал свой метод учить уроки – играл роль учителя.

– Имярек, выйдите к доске и расскажите урок... Почему вы покраснели?

– Мсье, я не выучил урока.

– Ну, что ж, вы получите ноль (разумеется, я выбирал имя такого однокашника, к которому испытывал наибольшую антипатию).

Тут я выучивал две строчки.

– Имярек, выйдите к доске и расскажите урок... Это все, что вы знаете, – две строчки?

– Мсье, у меня не было времени. Моя мама...

– Хватит. Перепишите урок три раза...

Еще две строчки, и так далее. Когда же я знал урок назубок:

– Барро, малыш, расскажите мне урок. (Я рассказывал его себе вслух.) Хорошо, ученик Барро, ставлю вам десять баллов.

Дедушка

За обедом я сидел рядом с дедом, по его левую руку, и он за мной наблюдал. Над нами, в центре, висела большая люстра. Масла к столу никогда не подавали. Устрицы (португальские) бывали раз в год – на рождество, после полуночной мессы, цыпленок – в редчайших случаях.

Покончив с каким-нибудь блюдом, бабушка отодвигала объедки на край грязной тарелки, добавляла туда же паштет и звонила. Входила горничная.

– Это вам, дочь моя.

– Спасибо, мадам.

И горничная уносила тарелку – объедки и свой паштет. Меня от этого воротило. Вот, значит, как относятся люди друг к другу. А ведь моя бабушка – сама доброта! Я ровным счетом ничего не понимал. Наверно, так принято в цивилизованном обществе...

По четвергам дедушка выдавал мне десять франков.

– На что ты их употребишь?

– Не знаю. Может, потрачу.

– Дурачок. В твои годы, когда мама давала мне двадцать су, я делал из них к концу недели сорок – покупал конфеты и перепродавал. Ты ничего не добьешься в жизни.

Однажды, вручив мне очередные десять франков, он спросил:

– На что ты их употребишь? Так до сих пор и не знаешь?

– Не знаю.

– Пора бы уже и знать.

– Возьми их себе обратно – ты мне надоел.

Тут меня обозвали анархистом в первый раз. Но, как оказалось, не в последний.

При всем этом за глаза дед всячески расхваливал нас. Мы были вне всяких сравнений, пес plus ultra10и т. д. Что бы он ни делал, что бы ни говорил, было для нашего же блага .И я думаю, что, в конечном счете, он поступал правильно. Сейчас родители не смеют и пикнуть. О беднягах говорят столько плохого, что у них появляются комплексы. И вот дети сталкиваются с пустотой. Попробуй-ка играть в мяч без стенки!

Когда дедушка расходился сверх меры, слышался мягкий голос:

– Иисусик, тебя ждут друзья.

Он вставал, чистил зубы, душился крепкими духами и отправлялся к друзьям играть в карты.

Он полагал, что творит добро, занимаясь «питомцами» Нации. А те, случалось... задерживали его до двух утра. Но бабушку трудно было провести. В семье поговаривали, что однажды его выдворил на улицу в кальсонах... чей-то муж! А деду было тогда под восемьдесят. Либо это басни, либо у нас еще все впереди!

Случалось, он пел за столом. Всем ариям из «Парижской жизни» Оффенбаха научил меня он. Он посещал театр Монсей, потому что там разрешалось курить и читать газету. Да, это был экземпляр! Он ходил покупать килограмм картошки за тридевять земель, где она стоила на два су дешевле. Однажды он приобрел по дешевке две дюжины пристежных воротничков, да так и не сумел их надеть – они оказались ему тесны... Под конец жизни дед полдня проводил на кладбище Пер-Лашез. Когда этому удивлялись, он с блаженной улыбкой объяснял: «Все мои друзья теперь здесь!»

В этом бедламе у бабушки был свой мирок. После еды она удалялась к себе в спальню, надевала передник, митенки, ставила ноги на скамеечку, брала пепельницу и, придерживая ее на груди, выкуривала три сигареты подряд. Едва вдохнув дым, она выпускала его кольцами, пыхтя, как маленький паровоз. Какая тишина, какое спокойствие, какая атмосфера нежности царила в этой спальне!.. Словно попадаешь в центр тайфуна.

После смерти бабушки я присутствовал при памятной сцене: сраженный горем дед потерял сознание. Его привели в чувство. Чуть не лишившись рассудка, он обращался к своей супруге, как если бы она еще была жива. Но дражайшая половина лежала среди цветов в соседней комнате. Приходят агенты похоронного бюро. У папаши Валетта срабатывают условные рефлексы:

– Заходите, мсье, заходите, милости просим.

– Мы относительно гроба.

– Ах! Гроб. Дорогая моя жена...

Он падает в обморок. Его приводят в чувство.

– Сколько стоит у вас гроб?

– Дубовый?

– Нет, сосновый. А ручки и шурупы для крышки входят в его стоимость?.. Нет? Это неправильно.

– Хорошо, мсье, пусть шурупы войдут в стоимость. А как насчет имени?

– Ее имя? Дорогое мое дитя! Ах!

Он падает в обморок. Его приводят в чувство.

– Вырезайте не Валетт – это слишком длинно, а Бри, ее девичью фамилию – она на три буквы короче... Да, Бри, Бри, Бри. Бедная моя женушка! Ах!

Он падает в обморок. Его приводят в чувство.

– Значит, насчет дощечки с именем и шурупов мы договорились. А опускание гроба, конечно, тоже включено в сумму?

– Ах нет, мсье!

– Так вот, либо вы включите и это, либо я обращусь за услугами в другое похоронное бюро.

– Ладно, мсье.

Тщательно проверив счет, он наконец провожает их до дверей.

– До свидания, господа. Не трудитесь, я закрою сам.

И вот они ушли. Потирая руки, дед обращается ко мне:

– Видишь, шалопай, сегодня я заработал тысячу пятьсот франков.

И он снова упал в обморок на застывшее тело жены.

Позднее, представляя ему Мадлен, я опасался его реакции – ведь она актриса, хотя и пайщица Комеди Франсэз. Дед рассмотрел ее с ног до головы, окинул оценивающим взглядом и отозвал меня в соседнюю комнату. Я опасливо последовал за ним. Понизив голос, чтобы его не услышали, он сказал мне:

– Никогда не смей огорчать эту женщину, слышишь? Тебе достался главный выигрыш.

Он был хорошим барышником и в отношении людей.

Дед никогда не болел, никогда не обращался к зубному врачу. Его зубы были точно два жемчужных ожерелья, только слегка пожелтевшие.

Он принимал холодные ванны, мылся духовитым мылом, потом душился из пульверизатора сладковатыми духами. Он познакомился с термометром лишь незадолго перед смертью. И воспринял это как личное оскорбление. Он чувствовал себя настолько здоровым, что перед тем, как отдать богу душу, спросил: – Не знаете ли, кому пригодился бы мой костяк? Ведь на свете столько хворых! Просто жаль, что такой замечательный механизм истлеет.

Ну, о нем пока все. Я еще встречу его на своем пути. Случается, когда я «кипячусь» или разбираю счета нашей Компании, мой Двойник нашептывает мне: «Не превращайся в папашу Валетта!» Все-таки дед крепко сидит во мне.

Дядя Боб

По вечерам, у дяди, я попадал к антиподам. Здесь все делали шаляй-валяй, как кому взбредет в голову, в духе «артистов», вернее, богемы. Жизнь у дяди не сложилась, как, впрочем, и у многих людей. Это глубоко запало мне в душу. Вот почему я жил как хотел. Дедушка был тем, кем он был, и это его устраивало. Дядю же моего – нет: травмированный войной, поломавшей его молодость, он постоянно тосковал по другой жизни. Впрочем, он смирился, философски улыбаясь, и никому не докучал, наоборот, был добр, очарователен и весел.

В пять утра он отправлялся продавать свои цветы на каменных плитах Центрального рынка, возвращался в полном изнеможении и уже не говорил ни о чем, кроме живописи. Вечером его, умирающего от желания спать, уносили в постель. «Адриенна за руки, а Жан-Луи за ноги», – бормотал он, улыбаясь, полузакрыв глаза.

У его жены Адриенны была красивая фигура натурщицы, беспечный характер, матовый цвет лица креолки, густые ресницы, глянцевые ненакрашенные губы, тяжелая любовная истома во взгляде. По нечаянности не застегнутая блузка позволяла углядеть два правильных полушария, тонкую кожу, «мушку на розовом кусте» – не слишком розовую, не слишком коричневую. Крутые бедра, длинные ноги – она всегда волочила не правую, так левую. Развалившись в кресле, Адриенна вдыхала дым черного табака своей сигареты, так же сосредоточенно ведя внутренний диалог, как если бы курила гашиш. В откинутой левой руке она держала стакан красного вина. В этом не было ничего вызывающего – просто непринужденная поза.

После ужина, если у дяди еще хватало сил, доставали словарь и с полчаса, выбпрая слова наугад, раскрывали их подлинный смысл и этимологию, что отсылало нас к другим словам. То была увлекательная игра, игра в «правильное» слово – я играю в нее до сих пор.

Дядя покупал мне книги. Прививал любовь к мастерам Лувра, импрессионистам и кубистам. Он открыл мне живопись, поэзию – весь мир от Аполлона до Диониса. Его отец приносил с собойреальность, он – мечту. Мне оставалось открыть, что искусство – мечта, в которой не надо мечтать, ибо в нем реально все, даже мечта.

Иногда Боб подтрунивал надо мной. В четверг – день, когда занятий в школе не было, – застав меня вечером дома, он погружал свои карие глаза в мои:

– Что ты сегодня делал?

– Играл в футбол в Булонскому лесу.

– Ты в этом уверен?

Его взгляд становился инквизиторским. Я начинал краснеть.

– Э-э... да!

– А между прочим один человек видел тебя в четыре часа на площади Пигаль. Не отнекивайся!

Я багровел. Мой лоб покрывался испариной. Я не знал, что и сказать. Не знал уже, кто я и что! Кругом все плыло. Глаза застилал туман. Но тут взрыв смеха возвращал жизнь в ее реальные рамки, и я видел более четко лицо дяди, приближавшееся, чтобы меня поцеловать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю