355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Луи Барро » Воспоминания для будущего » Текст книги (страница 21)
Воспоминания для будущего
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:52

Текст книги "Воспоминания для будущего"


Автор книги: Жан-Луи Барро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)

3. Отныне зал Одеона превратится в политический форум.

4. Всякий диалог невозможен.

Назавтра, 16 мая, в полдень, меня вместе с господином Резоном вызывают на улицу де Валуа к министру.

Через несколько минут обо всем информированный Андре Мальро сможет нас просветить. 14 часов. Нас принял не Мальро, а всего лишь начальник его канцелярии, помощник министра и Жан Даркант от имени главного советника Театра Наций. Никакого решения, никакой директивы. Меня удивляет самоустранение правительственной власти. Я чего-то недопонимаю.

Теперь уже театр полностью оккупирован. Помещения, телефоны, пишущие машинки, ротатор, пресс-центр, артистические превращены в общежития, кухни, на стенах появились надписи, бархатные занавеси испачканы. Мои рабочие сцены грызут удила. Они тоже не получают никакой инструкции от своих профсоюзов.

Ночь с 16-го на 17-е. Новая попытка диалога. Атмосфера изменилась. Появились заправилы. Вот уже около часа нас с наглой иронией поносит рыжий коротышка, похоже, усвоивший терминологию избирательных кампаний. Это дешевые фразы, но они возымели действие на присутствующих. Мальро, буржуазная культура, Театр де Франс, Барро – все подряд: «кончено, точка, уничтожить, отменить!»

Сидя на полу, мы с Мадлен спрашиваем соседей, кто этот молодой господин.

– Кон-Бендит.

– А!., знаменитый... скажите на милость.

Я его припоминаю. Два года назад он выступал – и очень экспансивно – в защиту «Ширм». Мое «старое» воспитание, не чуждое сюрреалистского «черного» юмора, подбадривает меня. Люди смотрят на нас, просят меня ответить. С той же наглой иронией, но только прибегая не к оскорблениям – к вежливости, я отвечаю, а в заключение спрашиваю:

– Ладно! Барро мертв, но перед вами живой человек. Так что же прикажете ему делать?

Шиканье, выкрики «браво», свистки, всеобщая неразбериха.

Кто-то в толпе кричит:

– В конце концов, ведь «Ширмы» – не буржуазный театр!

– Извините! Это возмещение убытков за счет буржуазной культуры!

Свистки, шиканье, выкрики «браво»! Этому нет конца.

Назавтра из всего сказанного мною «благонамеренные» газеты взяли только одно – «Барро мертв».

Телефонный звонок. На проводе мсье Резон:

– Господин министр вами недоволен – не делайте больше никаких заявлений.

– Хорошо бы он, прервав молчание, помог выполнить мою задачу.

В зале Одеона продолжают литься потоки слов. «Самопроизвольный» спор. Я удивляюсь, увидев в числе выступающих преподавателей – первых, кто хочет преподать урок. На крышах одни знамена сменяются другими – красные, черные, трехцветные, – исполняя жалкий балет. Площадь стала настоящей ярмаркой с гуляньем: один ведет обезьяну, второй медведя. Праздношатающиеся. Более или менее замаскированные кареты «скорой помощи». Лозунги на стенах. «Изнанка» театра: бутылки с горючей смесью, гранаты. Идет подготовка к осаде.

А из министерства указаний нет и нет. Гробовое молчание. Я уже отказываюсь что-либо понимать. Нервы на пределе.

В лагере восставших различаю искренних студентов – таких, которые тоже начинают испытывать отвращение. А группы экстремистов, кажется, организованы лучше – разбитые на взводы, они уходят за приказами, поговаривают даже, что отправляются за границу. Но чего только не говорят!

Подстрекателям поручено непрерывно чинить беспорядки. Другие просочившиеся сюда элементы ничего общего со студентами не имеют...

Вернувшись из Румынии, де Голль сказал: «Реформа – да, карнавальная маска – нет!»

Театром завладел Комитет революционного действия. Я узнаю в нем немало актеров и актрис!

Мы чувствуем, что нас предали со всех сторон, и не испытываем желания к кому-либо примкнуть. Нам симпатичны только студенты – искренние. Мне кажется, что их предали, как и нас.

Я созываю актеров, технический и административный персонал. Кажется, между ними произошел раскол политического характера. В своем поведении мы должны руководствоваться тремя задачами:

1. Охранять здание и имущество.

2. Избегать столкновений и кровопролития, соблюдая спокойствие и порядок.

3. Сохранять единство в профессиональном плане.

Так проходят пять-шесть дней – в беспорядках, молчании и запустении. Опустив железный занавес и сломав его механизм, нам удалось добиться того, что сцена опустела.

Сутки за сутками актеры, рабочие сцены, служащие – все обеспечивают бесперебойное дежурство в «доме». Мы как можем охраняем свой рабочий инструмент.

Почти целую неделю непрерывно льются потоки слов. 7 x 24 = 168 часов словоизлияний. Кто-то сказал: «В 89-м году взяли Бастилию, в 68-м взяли Слово».

21 мая. Наконец из министерства поступил приказ, предписывающий нам освободить помещение.

Но теперь мы считаем такой приказ возмутительным! Ведь мы защищаем свое имущество! И все же мы выполняем его. После обеда уходим, но в двадцать два часа – это почти животный инстинкт – возвращаемся, чтобы и дальше охранять костюмы, реквизит, нашу трудовую жизнь. Трудно даже вообразить себе, в каком состоянии мы находимся.

22 мая. Высший совет Театра Наций продлил сезон. Не может быть! Вот уж воистину первое проявление инициативы! Вызванный на улицу Сен-Доминик, в отдел искусства и литературы министерства, я услышал следующее:

– Министр просит, чтобы вы под свою ответственность потребовали отключить в театре электричество, а также телефон.

– А кровь? А здание? А раненые, даже мертвые? Тоже под мою ответственность?

Я отказываюсь наотрез. С присущей мне прямотой, разгорячась и возмущаясь, будучи не в силах контролировать собственные слова, я добавляю:

– Когда мне что-то надо сделать, я делаю сам, а не чужими руками. На площади Пигаль это называется: заставить нести шляпу. Я с возмущением отказываюсь.

– Повторите.

– Я с возмущением отказываюсь.

Назавтра, 23 мая. Открыв «Фигаро», читаю заголовок:

«Министр осуждает действия Жана-Луи Барро», а дальше лаконичную заметку, продиктованную начальником секретариата Мальро.

Меня даже не сочли нужным уведомить об этом.

24 мая. «Фигаро» публикует мой ответ. Накануне я побеспокоился уведомить об этом премьер-министра. В моем ответе говорится:

«На «Реформа – да, карнавальная маска – нет!» я отвечаю: «Служитель – да, слуга – нет!» Взять меня мертвой хваткой они не смогли.

Теперь министру оставалось одно из двух: либо отказаться от своего неодобрения, либо отстранить меня от исполняемых обязанностей.

Поди догадайся, что оказалось возможным третье: гробовое молчание.

Короче, все осталось без перемен.

Андре Мальро упорно продолжал молчать. Это стало для меня сущей пыткой – я ожидал, что молчание будет прервано, однако ничего подобного не произошло.

Со своей стороны, мы продолжали караулить наше имущество. Мы уже толком не знали, кто студенты, а кто нет, и были ли эти другие элементы крайне левыми, крайне правыми или из полиции82. (Не забудьте, что мы добровольно передали государству декорации и реквизит девятнадцати постановок!) Короче: двадцать лет работы осквернены, изничтожены, сведены на нет.

Признаюсь в своей слабости – на этот раз я разразился слезами. Я твердил: все пошло прахом! Почему? Ничего не осталось!

Бесполезно! Кошмар! Какая ненависть! Все впустую! Поруганная работа и эта ненависть, проявлявшаяся в такой мерзкой форме (вся эта каша была полна экскрементами), задели меня больше всего остального.

Быть может, из инстинкта самосохранения я, словно цепляясь за якорь спасения, набросился на четвертый вариант «моего «Рабле».

Из записной книжки.

«29 мая. Перечитал вслух первую часть. Этот, четвертый, вариант, кажется, станет последним. В нем уже чувствуется стиль. Тут всего шестьдесят девять страниц. В первом было сто. Второй, сокращенный, был плохо увязан. Третий повторял план первого, но превышал восемьдесят четыре страницы. Теперь, мне думается, все как надо».

30 мая. Я развлекаюсь тем, что вывожу слово «конец» после второй части и помечаю дату.

В этот день де Голль вдруг исчез. Целый день никто не знает, где он. Потом он снова появляется...

В Одеоне все продолжает неуклонно гнить.

Расчетная часть приютилась в отеле Мишле, комната 53. Это позволяло мне обеспечивать выплату денег актерам. Некоторые странности во взаимоотношениях между администрацией театра и мною позволяют догадываться, что некоторым особам даны некие инструкции.

Фактически меня уже не ставят в курс дела.

В лоне Театра Наций я создал экспериментальную студию, поручив ее заботам Питера Брука. Было решено, что она отправится в Лондон для выступлений в необычном и чудесном месте – Раунд-хаузе (где собирались хиппи).

Число бастующих во Франции достигло девяти миллионов. Рабочие стали отмежевываться от студентов, общественное мнение их тоже не одобряло. В высшей инстанции, похоже, вели игру правильно и ловко. Бунт молодежи уже приобретает форму профсоюзного движения.

А в Одеоне продолжают говорить. Студентов все меньше и меньше. Все больше и больше всякого рода подстрекателей. Мне приходит на память фраза Паскаля:

«Если бы Платон и Аристотель писали о политике, это было бы все равно что направлять умы в сумасшедшем доме».

До меня постепенно доходит, какую роль в данных исторических событиях играл Одеон. 15 мая, когда после неприятной ночи на улице Гей-Люссака правительство уже не могло прибегать к помощи полиции, оно позволило занять Одеон. Так собаке бросают кость. Одеон стал нарывом, который вскрыли. А тем самым спасли Академию, Сенат, Лувр, ORTF. И вот теперь полиция снова может появиться – уже в роли спасителя.

Что же касается тех, кто сейчас занимает Одеон... то мне говорят: «Они уйдут, как пришли».

– А мы, что же делать нам? – спрашивают рабочие сцены.

– Сидите дома!

Пусть все продолжает гнить. Разумеется! Быть может, в этом и заключается метода...

С чувством полного отвращения, посреди всей этой толкотни, разорения, мерзости – уже завелись черви – я погружаюсь в «Парижские ночи» Ретифа де ля Бретона и ищу прибежища в «моем «Рабле» (мне помогает Мишле).

Де Голль сказал: «Ситуация не поддается контролю». Это напоминает мне дело «Пасквилянтов» при Франциске I83. Столкнувшись с «неконтролируемым», он отошел от гуманистов, сжег еретиков и примирился с Римом и Карлом V.

Вот, несомненно, зачем де Голль отправлялся за Рейн. И это, ио-видимому, смущало Мальро. По крайней мере такова моя версия. Но я не особенно разбираюсь в политике и гниении.

14 июня. Бойцы отрядов республиканской безопасности в касках окружают Одеон и освобождают его. «Катанговцы»84, которых прогнали из Сорбонны, просочились в театр и укрылись, кажется, в подвалах. Поэтому полиция была вынуждена «охранять студентов» от тех, кого она называла «отвратными» типами.

Когда я пришел, как и ежедневно, утром в театр, операция уже заканчивалась. Мой администратор меня не известил. Впрочедц в помещении оставалось уже не так-то много людей, во всяком случае, студентов почти не было. После короткой церемонии под наблюдением префекта полиции (на мой взгляд, он вел себя во время этих событий весьма гуманно) и непосредственно за ним двух представителей министерства культуры (они появились наконец) «порядок» был восстановлен.

Это ассоциировалось у меня со старыми гравюрами XIX века, изображающими «этих господ» в сюртуках и котелках среди раненых на мостовых и примкнувших штыки гвардейцев, а на заднем плане – тучки над крышами Парижа. Какой-нибудь Гаварни или Домье. Сторожевой пикет размещен, и «порядок» удаляется с сознанием выполненного долга. «Серый порядок».

Терзаемый гневом, я прошел в «свой» театр. Слезы текли у меня, как струи пота, при виде этого оскверненного Одеона, склепа грязи, ненависти, отбросов, разорения, теперь опустевшего, лишенного всего живого. От мертвых помимо смрада тления разит запахом серого пороха, вызывающим терпкий вкус во рту, в котором язык и слизистые стали твердыми как зубы.

Сцена, зал – разверстая пасть. Там дышишь зловонием. От него щиплет в носу.

Одеон был осквернен надолго.

Моя скорбь усилилась. Целый месяц тут по крайней мере бурлила жизнь, – абсурдная, слов нет, но жизнь85.

Теперь этот старый Одеон, ради которого мы выкладывались девять лет, напоминал мне человека, замученного до смерти.

В течение дня возвращаются актеры, рабочие сцены. Воцаряется какая-то радость – не настоящая.

Я все еще нахожусь в состоянии прострации. Там и тут возникают дискуссии. Одни чувствуют, что наконец-то вздохнут спокойно. Другие смотрят на меня косо. Мою скорбь разделяют только Майен и Мадлен.

Совершено убийство – здесь витает душа убитого.

– И вы думаете, что после этого можно жить как ни в чем не бывало!

Это немыслимо. Это место осквернено. Тут убили человека.

Голос у меня срывается, и я перехожу на крик: «Обладай Бодлер хладнокровием генерала, его бы звали Опик»86. По мнению некоторых, я сам не знаю, что говорю.

Из записной книжки.

«15 июня, суббота. За месяц полетели насмарку двадцать лет работы, сведены на нет девять лет Театра де Франс. Мое счастье, добытое страстью, мои усилия и чудесная поддержка Мадлен оплачены как по счету. Кому? Несправедливости! Меня считают «скверным мальчиком». В самом деле, я чувствую себя ближе к Вийону, нежели к... Это не помешало мне пойти к моей секретарше и проверить восковки первой части «Рабле». Потрясающе (sic)! Я хотел бы поставить «Рабле» со смешанной труппой студентов и профессионалов и показать в большом актовом зале Сорбонны. Отныне мне хотелось бы посвятить себя только студентам – искренним: ведь они тоже должны испытывать сильное «разочарование».

Так или иначе, но теперь, когда страница перевернута, я надеюсь, что Мальро наконец примет меня, хотя бы для окончательного объяснения.

Нет: по-прежнему гробовое молчание.

Что это? Ненависть? Стыд? В конце концов, одно не бывает без другого.

И вот мы словно вошли в туннель, из которого выберемся только в конце августа. Два с половиной месяца топтанья в грязи.

В этом месте траектории моей жизни наши лучезарные конн барахтаются во тьме вверх тормашками.

Нужно обратиться в новую веру. Но я не один. На мне ответственность за группу людей. Будь я один в этой игре в прятки, которую мне навязывает Мальро, я попросил бы отставку. Но тем самым я лишил бы своих товарищей орудия нх труда. Речь идет не об актерах, взятых нами временно, а о тех, кто привязан к дому, кто посвятил ему жизнь, а значит, не склонен искать другого пристанища. Сделать их безработными из-за событий, за которые они не несут ответственности, казалось мне немыслимой перспективой. Некоторые, например Я{ан Дезайи, Симон Валер, Режис Утен, Жан-Пьер Гранваль, отдали нам всю свою молодость. Другие работают с нами более десяти лет.

Быть может, в высших сферах ожидают результата выборов, которые состоятся в июне.

И все же мне трудно поверить, что с Мальро нельзя решить проблему благородно. Дни текли.

18 июня. К великому моему удивлению замечаю, что разрушения не прекращаются, вещи продолжают исчезать. Факт по меньшей мере любопытный.

Программа следующего сезона такова:

17 сентября. Открытие сезона «Искушением святого Антония» в чередовании с «Вишневым садом».

Середина ноября. Премьера «Рабле».

Декабрь. Спектакль Генсбура «Женитьба Фигаро» (я говорил с ним об этом в Лондоне).

Январь. Новая премьера – четвертый вариант «Атласной туфельки» («Под ветром Балеарских островов»).

Я думаю о труппе. Пересматриваю административные планы. С архитекторами мы составляем смету ремонта. Но я все больше и больше чувствую себя не у дел.

Из записной книжки.

«23 июня. Свою будущую книгу «Труды и перепутья»87 я закопчу фразой: «Нашу труппу убили, но она не умерла. Если, преобразовывая театр, мы добьемся, что его признают интернациональным, мы соберем урожай, который сеяли более двадцати лет.

24 июня. Когда в 1959 году Мальро растрогали скитания нашей труппы и он просил нас создать Театр де Франс, голлизм был гуманным и прогрессивным. То был голлизм деколонизации, национализации, права голоса для женщин и свободной Франции.

За девять лет нам удалось создать в джунглях драматического и литературного искусства своего рода заповедник, где ненависть исключалась.

Поэтому мы сумели добиться, чтобы рядом оказались такие разные «породы зверей», как Клодель, Жене, Беккет, Мольер, Ионеско, Расин, Дюра, Саррот, такие крупные мастера, как Блен, Бе-жар, Бурсейе, Лавелли, такие молодые драматурги, как Бийеду, Шехаде, Вотье и т. д. Всю жизнь на свободе. Хоть устраивай сафари!

Прибавим к этому Театр Наций, где величайшие шекспировские традиции встречались с традициями восточного театра но, кабу-ки, бунраку, с самыми современными опытами – Гротовски, Ли-винг тиэтр, Барба, и Международный экспериментальный центр, созданный мною, с Питером Бруком во главе.

Стоило молодым браконьерам нацелиться своими рогатками в этих диких зверей, как появились охотники, признанные законом.

Мораль: конец заповеднику. Вернемся в лес. Увы! На этот раз мне пятьдесят восемь, и жизнь станет суровой. Придется начать с нуля.

25 июня. Связываюсь с Жаном Ришаром – предлагаю ему партнерство, чтобы использовать его цирк четыре месяца в году. Такой проект ему понравился».

27 июня. Читка «Рабле» моим товарищам в зале Малого Одеона. Я набросал черновик письма Мальро, которое не послал.

1 июля. Помнится, 15 мая я вновь смутно почувствовал, что Театр де Франс жил. Его создание не было вызвано какими-либо политическими соображениями. II если теперь он стал объектом преследования, значит, лицу, которое будет нести ответственность за него, придется занять политическую позицию.

Чтобы оставаться в согласии с самим собой, я вынужден от этого отказаться.

В сущности, «Барро умер» сказал мой Двойник. Речь шла, разумеется, о персонаже, директоре Театр де Франс, а не о человеке.

Из записной книжки.

«2 июля. Искать помещение для театра, где будут выступать желающие из всех стран мира. Своего рода независимый Театр Наций».

3 июля. Посещение цирка Жана Ришара в Вандоме.

4 июля. Возвращение в Париж.

Организовать «Дом премьер», как организуют издательство, выпускающее различные «серии»: крупный формат, малый формат, передвижной формат (турне). Найти большое помещение: студию, костюмерную, декораторскую мастерскую и даже теле– и киностудию (видеокассеты).

5 июля. Желая покончить с такой невыносимой ситуацией, сам несу в Пале-Рояль, улица де Валуа, короткое письмо, чтобы положить на стол Мальро:

«Господин Министр,

Имею честь просить Вашего высочайшего соизволения предоставить мне частную аудиенцию, которая позволила бы поговорить с Вами о будущем Театр де Франс, его труппы и его директора. Я очень хочу сохранить то чувство уважения, с которым мы всегда относились друг к другу.

В надежде на благоприятный ответ прошу принять, господин Министр, уверения в моем почтении и преданности».

Привратники, знавшие меня уже много лет, некоторые со времен Жана Зэ (1937 год), встречают меня очень любезно. У них прямой взгляд.

Пятнадцать тридцать. Проезжаю ко двору Шартра. В этот момент Мальро выходит из машины. Я подхожу к нему.

– Господин министр, только что я передал письмо, которое позволил себе вам адресовать.

Он два-три раза качает головой и со злой улыбкой отводит глаза. Ни слова не сказав, он поворачивается ко мне спиной и исчезает. На сей раз все ясно! Это стоит всех отставок через прессу!

Значит, практически все кончено. Тем не менее мне пришлось ждать еще около двух месяцев – в молчании...

Вечером читаю Шатобриана, этого гениального комедианта, чтобы отвлечься и не пережевывать про себя и словесный гошистский бред, и крайне правую дикость, и политику гнили, и историю Театр де Франс, и развитие событий, и то, насколько свободный человек в подобной ситуации оказывается в тисках. Мне попадается фраза, прямо относящаяся к Мадлен: «Ее потрясает пустяк, но ничто не может поколебать».

Тем временем Мадлен снимается в Вилльфранш-сюр-Соп, в фильме Филиппа де Брока «Схватить дьявола за хвост». Это ее отвлекает. И слава богу!

Время от времени я езжу в Божоле провести с ней дня два-трн.

18 июля. Кратковременная поездка в Лондон, где Питер Брук наконец показывает в Раунд-хаузе результат своей работы для нашего Международного экспериментального центра Театра Наций.

В холле «Брауне отеля» принимаю нашего друга Гобсона, серьезного критика «Санди тайме». Гобсон – один из редких «клоделевских» англичан! Поэтому я с ним крайне любезен. К тому же он искренний друг Франции. Его сопровождает молодой сотрудник той же газеты.

Разговор протекает по-французски – Гобсон хорошо знает наш язык, зато молодой человек понимает французский плохо. Несколько минут спустя он откланивается. Гобсон сидит еще долго, мы болтаем как настоящие друзья.

Наконец расстаемся. Вечером я присутствую на втором показе Питера Брука после того, как поработал с труппой сам и продемонстрировал пантомиму и дыхание.

Лондон необыкновенно живуч. Бунт молодежи, который, не забудем, происходит во всемирном масштабе, проявляется тут гораздо сильнее в атмосфере эмансипированности, нежели в политических требованиях.

В Париже за четыре недели мы пережили всю французскую революцию: от праздника Федерации 89-го года до террора и далее – Сен-Жюста. В Лондоне же широко распространилась свобода.

20 июля. Возвращение в Париж. Мальро оставил мое письмо без ответа.

Конец июля. Еду к Мадлен в Божоле, где она продолжает сниматься. Прохожу курс лечения одиночеством и размышлениями.

Этот «пляж» самоанализа действует на меня благотворно. Мадлен заканчивает свой фильм. Мы решаем поехать на несколько дней в Трувиль-Довиль. Я заставляю себя проплывать два километра в день – в море или бассейне. Плаванье и ходьба – мои любимые виды спорта.

25 августа. Наконец поступили новости от господина Гезона – 15 мая, когда мы сделали попытку «начать диалог», он был с нами рядом.

Мне назначена аудиенция на 28 августа, в 15 часов 30 минут.

27 августа. Вместе с отцом Карре участвуем в лекции-чтении о святом Франциске Ассизском, состоявшейся в театре при казино Довиля.

28 августа. Париж. Мадлен приехала со мной. Господин Гезон передает нам только письмо следующего содержания:

«Мсье,

Перед опубликованием нового статута Театр де Франс считаю своим долгом известить Вас, что Ваши различные заявления делают невозможным Ваше руководство этим театром в дальнейшем, независимо от его будущего назначения.

Я поручил представителю министерства рассмотреть проблему, вытекающую из этого решения.

Примите и пр.».

Подпись: Андре Мальро (единственное слово, написанное от руки)

Госпбдин Резон искренне огорчен.

Он показывает нам статью из «Санди тайме», подписанную молодым человеком, который считанные минуты сопровождал моего друга Гобсона. Похоже, она и навредила мне. Я узнаю об этом впервые только сейчас. Датирована же она концом июля. В ней содержатся слова, явно ошибочно приписанные мне, скорее, путаные. Однако их нельзя рассматривать как личные заявления. Вот почему предлог кажется мне несколько грубым. Лучше бы Мальро направил мне это письмо 5 июля, когда он повернулся ко мне спиной. Мы выиграли бы два месяца.

Поблагодарив господина Резона за любезность и чувства искренней дружбы, мы уходим.

«Страх и зависимость извращают человеческую натуру» (Рабле).

Итак, «события мая 68-го» заканчивают этот период нашей жизни.

Что нас огорчает и всегда будет огорчать, это путаница, молчание, увертки, а главное, презрение, которое мне все же не хотелось бы именовать подлостью.

Год спустя де Голль и Мальро сами потеряли свои посты.

Игра случая? Судьба по Эсхилу?..

Самое главное – оставаться в согласии с самим собой.

От эпохи театра Мариньи, наших гастролей, периода Театр де Франс у нас не оставалось ничего. Двадцать два года сведены на нет – из-за кого, из-за чего?88

Красивые отступления от правил

История – картина всех гадостей, какие люди учиняют друг другу. И если на ней расписаны доблестные подвиги военных – ведь страдания народов остаются в тени, – то иногда очарование ей придают красивые отступления от правил, то есть моменты, когда воображение обошло законы и правила, «ширмы» фарисеев.

То, что архиепископ Парижа, монсеньор Арлэ, отказывает Мольеру в погребении на христианском кладбище, – правило. То, что Людовик XIV обходит его и Мольер все же погребен там, – красивое отступление от правил, и одно это делает Людовику честь больше, нежели все его завоевания.

Когда Микеланджело расписывал Сикстинскую капеллу, ее посетил папа Юлий II. Микеланджело помешали, но он продолжает работать, не обращая внимания на визитера. Епископ, обслуживающий капеллу, извиняясь за него перед папой, говорит: «Святой отец, это грубияны, они ничего, кроме своего ремесла, не видят!» И тогда папа разбивает о спину епископа свою палку: «Сам ты грубиян!»

Ренессанс – это красивое отступление от правил!

То, что Рабле отлучили от церкви католики и опозорили протестанты, – правило. Но то, что благодаря попустительству кардинала дю Белле ему удалось проскользнуть между двух костров, – красивое отступление от правил.

То, что Андре Мальро взял под свою защиту поэта-анархиста Жана Жене, было красивым отступлением от правил, которое позднее занесут в актив гуманного правительства.

Вот имена тех, для кого были сделаны красивые отступления от правил, – Вийон, Рабле, Лафонтен, Сад, Бодлер, Верлен, Рембо, Арто и другие.

Проклятый поэт, шекспировский шут, «скверный мальчик» созданы в противовес невыносимой скуке правила и закона.

Поэтому эпоху Театр де Франс следует считать в истории театра «красивым отступлением от правил».

Торжественно начавшись «Золотой головой» Клоделя – бунтарским произведением, символом молодежного порыва, – она закончится той же «Золотой головой», сжимающей в объятьях солнце.

«Без сил паду, но все же сделав дело»89 (Антигона).

Итак, 28 августа меня сместили с должности. Неделю спустя, 5 сентября, я побывал в Элизе Монмартр и тут же договорился с его директором Роже Делапортом.

30 сентября, в 17 часов – через два часа после заключения контракта об объединении с Элизе Монмартр – я подписал все актерские контракты у нас в квартире – той самой, которая в 1946 году была свидетельницей рождения нашей Компании. 1 октября начались репетиции «Рабле».

Как во времена «Нумансии», я снял студию в здании театра на Елисейских полях, так теперь я снял студию в здании кинотеатра «Гомон».

Как и во времена «Когда я умираю», я снова оказался в квартале театра Ателье.

Я возобновил контакт с кафе «Почта», куда свыше тридцати лет назад ходил с Декру пить кофе. Я вернулся в «Бон Бок» на улице Данкур. Я находил следы своих ног на холме Монмартра с его запахом жаровни – ладаном этого квартала.

Лучезарных коней, опять ставших на ноги, уносило обновленное желание.

Параллельно этому 29 сентября я заключил соглашение с Лигой обучения, по которому театр Рекамье становился местом нашей официальной штаб-квартиры – верным местом, где мы могли разместить то немногое, что у нас оставалось.

Из записной книжки. «После «Рабле» я сумею восстановить интернациональный экспериментальный театр, секцию французского языка, созданный мною в прошлом году при Театре Наций. Международный картель – вот моя цель. Мы запрем помещение, кресла оденем огромным чехлом и превратим это место в святилище театральных поисков. Сюда не будет открытого доступа. Это будет закрытая студия»90.

Какой компьютер мог бы подсказать мне все эти безотлагательные шаги, не будь компьютером сама жизнь?

Никакой паузы: «Рабле»

В моей спальне на стене висит черная доска. Случается, ночью я делаю на ней мелом запись – какое-нибудь впечатление, «сверлящая мысль». Так, в сентябре 1959 года – дата основания Театр де Франс – я записал строку из Расина (она еще не стерта): «Среди оскалившихся волков, готовых меня сожрать...» Более свежая запись относится к 1968 году: «Рабле, отец моих пятидесяти восьми лет».

Тем не менее в начале моей деятельности я не думал о нем. Желание сделать спектакль по Рабле пришло ко мне, как я уже сказал, из-за «Ширм». Чтобы дать ответ всем Пюиэрбам, всем бешеным, «изуверам, лицемерам, святошам, ханжам, пустосвятам, людоедам»91, для которых Жене послужил предлогом вызвать полицию и запретить нам играть. Как четыре века назад они поступили с кюре из Медона! Все эти фарисеи, притворщики, «благонамеренные» ханжи толкнули меня на твердое решение – показать в театре сцену подтирки.

То, что поначалу было просто ответным ударом, даже розыгрышем, очень скоро стало познанием.

Я всегда чувствовал предрасположение к Рабле. Я нахожу в нем нечто от предка.

Всякий раз, как я вгрызаюсь в него, мой рот наполняется слюной, кровь бурлит, позвоночник так молодеет, что я просто кричу от восторга.

Он – детство, хватающее жизнь целыми пригоршнями. Он создан из самой земли Франции.

Он и местный, и французский, и всемирный в одно и то же время. Все то, чем бы я хотел быть сам.

В Турени – «саду» Франции – он предается вселенскому бродяжничеству. В погребке Шпиона, между двумя большими глотками молодого вина – «сентябрьского пюре» – он думает о межпланетных путешествиях. Оракул Божественной Бутылки находится в Катае (Верхняя Индия). Рабле – это Жак Картье, Коперник и Гутенберг, сплавленные с темпераментом виноградаря!

Рабле – дерево. Его корни сосут глину и навоз. Его ствол напряжен как фаллос. Его листва «энциклопедична» (это слово и идет от Рабле). Его цветы достигают неба и «касаются» бога.

Он не изолирован от мира, а обращен к нему.

Фрондер, вечный студент, напористый, хитроватый, непоседливый, всегда стремящийся к новизне, несмотря на верность традициям, – по своему характеру он близок к тем, кто отстаивает передовые идеи.

И, в отличие от многих других, он расплачивается наличными. Оказавшись между давящей правоверностью Рима и возрастающим фанатизмом «гладиаторов» – протестантов, он выбирает самое беспокойное, а именно терпимость.

Он отчаянно борется за всеобщее примирение. Поэтому ему приходится бежать, спасаясь от пытки и костра. Это его «плаванье».

«Божественно – не получать и брать, а давать и раздавать».

Он проповедует обмен. Он одалживает, должен, берет в долг. Его смех – эликсир, излечивающий от тревоги и одиночества весельем, утешением и облегчением, которое он приносит. Он сам по себе «театр». Наконец, он являет собой свободного человека. «Делай что хочешь», потому что люди свободны. Следовательно, он сама жизнь в биологическом смысле слова.

Консерватор по неутолимой жажде знаний и корням, глубоко уходящим в землю.

Революционер по научной точности фантазии и по страстному желанию превзойти себя.

Сам себе господин в свободе выбора.

Он тот, кто ближе всех к живой клетке, которая сейчас так хорошо описана нашими учеными.

Его жизненная триада содержит все компоненты и прекрасно уравновешена.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю