355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Луи Барро » Воспоминания для будущего » Текст книги (страница 8)
Воспоминания для будущего
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:52

Текст книги "Воспоминания для будущего"


Автор книги: Жан-Луи Барро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)

– Жди меня внизу, и я постараюсь тебя представить.

Какая перспектива! Какой простор открывался моему тщеславному воображению! Я пошел на доклад. Клодель и в самом деле оказался тут, в другом конце зала, на сцене – полный, крепкого телосложения. Гладкая, решительная речь молотком бьет в грудь, и я чувствую, как меня, словно краска, заливает непреодолимая волна робости. Зал набит битком. Мне показалось, что присутствует чересчур много дам... Это меня раздражает. На что ему столько дам! Сумеем ли мы, в конце концов, преодолеть эту стену шляпок? Сеанс закончен под аплодисменты, «избранные» устремляются к нему с поздравлениями, я бреду за Дариусом Мийо... Я вижу Клоделя, который идет в плотной толпе не очень быстро, из вежливости, и не очень медленно, чтобы скорее с этим покончить – походка дипломата-профессионала. По мере приближения к нам толпа обступает его все плотнее. Она кишит и кудахчет. Ответы Клоделя отдаленно напомнили мне щипки контрабаса.

Он прошел... В какой-то миг мои глаза, должно быть, бросили ему призывы-молнии, юношеское SOS...но он не принял их. Он исчез – и все кончилось. Дариусу не удалось меня представить... Да и видела ли меня эта катящаяся масса?

Я корил себя за то, что поддался желанию быть представленным этой официальной глыбе, как мне показалось, лишенной всего человеческого. Два года спустя Клодель уходит в отставку. Возвращается в Париж. Дариус Мийо смотрит «Нумансию» и заказывает два места для мэтра. Клодель потрясен. Он приходит несколько раз, затем приглашает меня к себе, на улицу Жан-Гужон, поговорить наедине. И это совсем другое дело!

Еще один визит, запечатленный моим подсознанием до конца жизни. Какое памятное свидание, когда мы познакомились, скорее, говоря его языком, мы друг друга узнали.

Беседуя о «Нумансии», мы сошлись в мыслях о значении жеста, возможностях тела, пластики речи, важности согласных, недоверии к гласным – их всегда слишком растягивают, просодии разговорного языка, – ямбе и анапесте, искусстве дыхания. Он рассказывает мне о японском театре, подбадривает и даже говорит: «Как жаль, что мы не встретились на сорок лет раньше».

Уходя от него, я ликовал. Он дал мне сильнейший импульс. Моя робость очень быстро прошла, и я увидел в нем простого человека, умеющего мыслить как настоящий театральный деятель, художника, такого же неудовлетворенного, как и я, моего товарища-сверстника, которого волнуют те же проблемы, что и меня. Короче, человека сильных страстей. Он поделился со мной всеми своими находками, наблюдениями, идеями. Ему было лет шестьдесят девять, мне двадцать семь. Этот контакт, сразу же уста новившийся между нами, привел меня в восторг, рождая желание благодарить всех и вся – бога, жизнь, первого встречного.

Дюллен тоже смотрел и полюбил «Нумансию»; И простил меня. Я возобновил привычку видеться с ним. Мадлен по-прежнему жила в своем особняке-бастионе. Ночью я рисовал «восьмерки», ожидая на улице светового сигнала из окна ванной комнаты, чтобы войти в дом. Малейшая необычная деталь, и я холодел от ревности. Мадлен ликовала. Она чувствовала себя в своей стихии.

В один прекрасный день она мне звонит:

– Можешь сейчас прийти?

– Сию минуту?

– Да.

Прихожу. У нее какие-то мужчины. Она покидает свой особняк – продала мебель, розовую обивку и занавески из стекляруса. Порывает с прежней жизнью. Мы уезжаем вместе, чтобы больше не расставаться. «Мое дитя из глубины веков» медлило почти два года, прежде чем ответить на призыв, брошенный мною на лугу в Дофине. И она ответила, отдавшись мне без остатка.

В тот же вечер мы поселились в отеле «Трианон», в Версале. Именно тут я начал инсценировать «Голод» Кнута Гамсуна. Обстановка никак не отражалась на нашем внутреннем мире!

Незадолго до этого я приобрел великолепный датский фургончик, который возил на прицепе за фордовским «Родстером», – прямо-таки спальный вагон в миниатюре с обшивкой из красного дерева. Каково же было удивление обслуживающего персонала в отеле – грумов, метрдотелей, портье, когда я, подъехав к парадному подъезду, увозил свою «пайщицу», как цыган умыкает возлюбленную.

Мы ездили даже в Нормандию, где, между Онфлером и Вилервилем, Мадлен поселила свой выводок – мужа, сына, слуг и прочих «родственников», более или менее близких. Я ставил свой прицеп на соседней лужайке, в двадцати метрах от моря.

Моя работа над «Голодом» продолжалась. Однажды вечером я прочитал первое действие Шарлю, Мадлен и маленькому Жан-Пьеру. Это был еще только контрапункт. Жан-Пьер прозвал такого рода театрта-га-даг. Так оно и осталось – я взял это слово на вооружение.

Наша жизнь шла вперед семимильными шагами. В сентябре 1938 года мы снимаем в Булони современный дом с садом и сторожкой садовника – для меня. Мадлен и Жан-Пьер поселятся в доме среди цветов и сосен.

Я снимался в фильме за фильмом. Породив моду на растрепанные волосы, я становлюсь настоящим маленьким Бельмондо. Мой дед, тоже простивший меня, как-то сказал:

– В твоем кино требуются не только парни, как ты, но, случается, и старики. Я бы тоже прекрасно мог сниматься. Почему ты меня не пристроишь к кино?

Ему было, как он любил говорить, что-то около восьмидесяти трех. Ренты ему не хватало, у сына дела шли неважно, и я ему выплачивал небольшое пособие. Я был очень доволен.

Дюллен предлагает мне стать партнером. Ему кажется, что он исчерпал все ресурсы Ателье. Он стремится расширить рамки, думает о театре в Париже – Режан или Сары Бернар. Я буду его принцем-наследником.

Мы договорились обо всем. Я вернусь в Ателье, чтобы поставить «Земля кругла» Салакру (осень 38-го); беру на себя вторую половину сезона (март 39-го). Поставлю «Гамлета» Жюля Лафорга, режиссер – Шарль Гранваль, и «Голод» по Кнуту Гамсуну. А с осени 39-го возьму в свои руки Ателье, в то время как Дюллен обоснуется в театре Режан.

Я во главе Ателье!!! Дюллен выбрал меня, но при этом сам очень терзался.

– Каким курсом ты его поведешь?

– Тем, каким он шел до «Вольпоне».

Этот ответ был ему как нож в сердце. Бросив на меня свой колючий взгляд, он погрузился в молчание, пока я не услышал его мелодичный голос:

– Я думаю... я думаю, в сущности, ты прав: мне следовало покинуть Ателье в тот момент.

Молодость отважна, но жестока.

«Земля кругла» имела большой успех.

Герой «Гамлета» преследовал меня, но я боялся к нему подступиться. «Гамлет» Лафорга явился хорошим промежуточным звеном. Это «Гамлет», написанный не Шекспиром, а другим Гамлетом. Шарль Гранваль сделал превосходную адаптацию. Дариус Мийо написал музыку.


Офели, моя бедная Ли, 

Мы дружили с ней с самого детства, 

Я любил ее, вот в чем секрет, 

И от этого некуда деться. 26

И еще это:


Вниманье ко всему, что встречу по пути, 

Мешает мне свое призвание найти.

Шарль дал мне несколько ключей к освоению актерской техники, которых я никогда не забывал. Никто как он не знал возможностей человеческого тела.

«Голод» – костюмы и бутафория Андре Массона, музыка Марселя Деланнуа – был новой победой. В этом спектакле я много экспериментировал: игра света (когда герой поднимается по лестнице); одновременный показ нескольких эпизодов; сцены, в которых произнесение не имеющих смысла слов пластически воспроизводит разговор и ситуацию; произносимый текст, которому отвечает пение с закрытым ртом; биение сердца, шум в ушах, музыкальные – «физиологические» эффекты, если так можно сказать, а главное – человек и его Двойник. Роже Блен был Двойником. Я же играл главного героя – Тангена. Мы действительно разыгрывали эту драму вдвоем.

Если «Когда я умираю» играли всего четыре раза, а «Нумансию» – пятнадцать (по моей вине – мне предложили давать еще спектакли, но я отказался – «я не коммерсант!»), то «Гамлет» п «Голод» шли более семидесяти раз каждый.

Май 1939 года расцвел всеми почками. После «Элен» и нашей встречи мы с Мадлен, повторяю, прожили три светлых года, состоявших из молодости, страсти, влюбленности, профессиональных успехов, раскованности, беззаботности, свободы и фантазии. Во Франции и Париже, несмотря на Мюнхенское соглашение, мало что изменилось. С Десносом и его женой Юки мы совершали безумные вылазки в Компьенский лес; с Лабиссом проводили ночи в вертепах Парижа. Было ли это предчувствие? Мы ели свой «хлеб на корню». Нас отрезвили два удара – смерть моей мамы и мобилизация.

Смерть моей матери

В январе 1939 года (перетрудился ли я, играя Альцеста, перевозя прицеп или упражняясь в пантомиме) меня оперировали по поводу грыжи. Воспользовавшись вынужденным отдыхом, я перечитал всего Монтеня. Операцию взял на себя профессор Мондор. Необыкновенный эрудит, специалист по Малларме, тонкий и оригинальный ум, он навещал меня, скорее, чтобы говорить о литературе, нежели проверять швы. Хирургия такого рода его нисколько не интересовала. Его сильным местом была диагностика.

Однажды мама пришла в клинику немного посидеть около меня. Последнее время она страдала от боли в животе. Мондор навестил меня для проформы, я их знакомлю – на ходу, так как консультации хирургов длятся минимальное время. И вдруг, уже па пороге, он поворачивается, как собака, делающая стойку. Поскольку я здесь, если ваша мама хочет, я охотно ее посмотрю.

Его ни о чем не просили. Достаточно того, что он оказывал дружеские услуги мне.

– Мама, раз профессор предлагает, воспользуйся этим.

Несколько часов спустя Мондор позвонил Мадлен: он нащупал «льдышку» в области печени. У мамы метастазы рака, и через полгода ее не станет. У профессора сработало шестое чувство. Он, как колдун, посмотрел «насквозь».

Конечно, было сделано все, чтобы добиться чуда. Мама, в прошлом немного фармацевт, увы, все прекрасно поняла. Три дня подряд я наблюдал, как она умирает. Это было в июне. Не спуская с нее глаз, я время от времени брал в компотнице вишню и проглатывал. Я хотел вырвать у смерти каждую минуту, которую ей оставалось жить. Мы вызвали дедушку, объяснив ему, в чем дело. Он оделся в черное, уже готовый к похоронам. У него был вид старого, жалкого загнанного зверя. Узнав его, мама вдруг закрыла лицо рукой, словно защищаясь. Сказав «дорогое дитя», дед уехал. На этом прощание дочери с отцом закончилось. Таинственное сведение счетов?

Мама, преобразившись, собрала пас и руководила нами секунда за секундой:

– Откройте этот шкаф. За стопкой белья есть флакон – он со святой водой. Рядом самшит, который я привезла из Турнюса (она жила в маленькой мастерской на Монмартре). Поставьте все тут. Сходите за священником.

– Но, мама, это смешно.

– Дети, умереть нелегко, неужели вы станете усложнять мне дело? Я хочу священника. Где Мартен (Луи Мартен, ее второй муж)?

– Он прилег наверху и уснул.

– Пускай спит. А священник?

– Идет. Тебе нечего ему сказать.

– Немного... Впрочем... я причинила зло твоему отцу. Но он меня уже простил.

(Мы узнаем ее шаловливую улыбку.)

Боли временами становились невыносимыми. Бывали моменты, когда хотелось сделать ей укол, чтобы она перестала страдать.

Священник является. Они остаются наедине. Она исповедуется и получает отпущение грехов. Как? Моя прелестная мама, кошечка, моя сестренка, мое дитя так набожно? Скоро она скажет богу: «Меза, я Изе, это я».

Священник уходит. Мы возвращаемся в комнату. Застаем ее умиротворенной. Взгляд спокоен.

– Священник был любезен?

– Молодой кретин! Но это не имеет никакого значения. Дети мои, если бы вы знали, как мне хорошо! Просто чудесно.

То были ее последние слова. Больше она не страдала. Ее дыхание стало ровным, как у машин корабля, отправившегося в дальнее плавание. Это продолжалось еще день и две ночи. Она уже ничего не принимала, а я уцепился за материнское дыхание, как некогда за ее полную молока грудь. Время от времени она открывала глаза, голубые, словно два василька, улыбалась и снова отправлялась в свой путь... На заре второго дня она сделала последний вздох. Вздох облегчения.

Это было 14 июня 1939 года. Ее похоронили на Пер-Лашез, в семейном склепе. Месса в Париже прошла формально.

Летом мы с Мадлен совершили паломничество в Шовиньи (Овернь это или Бурбонне?), колыбель материнской семьи, где старик священник дал мне фотографию мамы в пятнадцатилетием возрасте. Я попросил его отслужить мессу не формально, чтобы стереть разочарование от парижской...

Затем Мадлен и я должны были нанести свой первый визит Полю Клоделю.

Сам Клодель, мадам Клодель, их дети и внуки приняли нас в своем огромном замке Бранг (в Изере), окруженном столетними липами. Это не я ехал повидаться с Клоделем, – он хотел увидеть Мадлен. Речь шла о возможной постановке в Комеди Франсэз «Благовещения», где Мадлен намечали на роль Виолен. Я воспользовался случаем, чтобы напрямик попросить у него «Золотую голову», «Раздел под южным солнцем» и «Атласную туфельку».

– Почему вы сделали такой выбор? – спросил он меня.

– Потому что «Золотая голова» – пыл вашей молодости, «Раздел» – испытание, а «Туфелька» – вершина творчества.

Он отказал, но я заронил в него искру сомнения.

Сам того не зная, – как всегда, не зная, – я бросил семя, которому предстояло прорасти четыре года спустя – так в хороших пьесах первое действие заканчивают «suspens», то есть оставляют зрителя заинтригованным, чтобы вызвать интерес ко второму.

Мы вернулись в Нормандию. Я снова обрел свой прицеп и принялся атаковать «Процесс» Кафки. Для нового театра та-га-даг. После Фолкнера, Сервантеса, Гамсуна я выбрал Кафку. Я шел по четко намеченному пути.

Последняя беседа о Кафке была у меня с Андре Массоном. После Мюнхена все боялись войны, и все сходились на том, что, если ей суждено разразиться, она повлечет за собой огромные перемены, и какой бы лагерь ни возобладал – правый или левый, нас не признает ни тот, ни другой, сочтя виноватыми и изгнанниками. И вот, проникая в мир Кафки, я заглядывал в это будущее...

Но пока суд да дело, мы были еще «в отпуску». Как-то в августе я пошел во второй половине дня к реке Сен-Жорж ловить форель. Солнце клонилось к закату. Становилось прохладно. С легким сердцем вышел я на дорогу. Проходя мимо маленькой мэрии Пендепи, в пяти километрах от Онфлера, я заметил нескольких человек, собравшихся около наклейщика объявлений: «Всеобщая мобилизация».

Имеющим военный билет № 6 надлежало явиться на призывной пункт 31 августа. Это была моя категория – категория «квалифицированного рабочего». Какой квалификации, желал бы я знать.

Я почувствовал, как что-то оборвалось у меня внутри – в сердце, голове, душе, в моем втором «я». Надает камень, второй, третий, и начинается обвал. Разбивалась моя жизнь. Моя любовь. Моя профессия. Мои надежды. Мои радости. Мадлен, жизнь моя. Я вдруг перестал спешить: плелся домой медленно, шаг за шагом.

После душераздирающих прощаний, когда мы обливали друг друга слезами, Мадлен проводила меня на вокзал Трувиля. Потом вернулась в своей летний дом, где ее восьмидесятишестилетняя бабушка бормотала:

– Как жаль, что ты полюбила этого мальчика! Если б не он, в нашей семье не было бы солдата, и мы жили бы себе спокойно!

Она принадлежала к тому же поколению, что и мой дед, который томился в Париже, терзая экономку, заменившую скончавшуюся пять лет назад бабушку.

Вынужденная пауза

«Странная война»

Я отправился в Дижон.

– У вас литера Г.

– Ну и что?

– Это не здесь!

Никто не знал, что делаткч; мобилизованными. Похоже, казармы не получили никаких указаний. Три дня ушло на то, чтобы нас перегруппировали. Рефлекс толкал меня на вокзал в надежде, что Мадлен выйдет из пассажирского вагона, хотя я в это и не верил. Нас же перевозили в товарных! А потом распихали по грузовикам, и мы отправились на запад, в неизвестном направлении, с двух сторон эскортируемые жандармами на мотоциклах. Иронией судьбы нашу колонну замыкал реквизированный грузовичок с намалеванной сзади надписью – «Куда они спешат? На Большую Бойню».

В сельской местности на привале я собирал цветы. Я обратился к офицеру.

– Мой лейтенант, у меня есть цветок, но мне не выдали ружья.

– Не приставайте!

У меня волосы стали дыбом.

Под Страсбургом нам повстречались первые тележки беженцев – мебель, тюфяки, кухонная утварь, детские велосипеды и домашние животные. Мы увидели первых бродячих собак, брошенных хозяевами.

Используя мои «специальные знания», меня заставили убирать офицерские кабинеты. Офицеры были строевиками, и для них такая жизнь – профессия.

Пока я подметал:

– Ну как, артист? Это тебе не кино!

– Лучше чистить паркет, чем рыть окопы,

– Что ты сказал?

– Ты прекрасно слышал. Я попрошу вас, мой лейтенант, уважать устав и не тыкать.

В кабинетах я не засиделся. Тем более что у моей фамилии стоял крестик, означавший «пацифист». Меня приставили кормить трех лошадей. На этот раз я взмолился – не за себя, а за животных.

– Старшина, эти животные подохнут – я не отличаю головы от хвоста.

Старшина пожалел лошадиную породу, и я стал могильщиком. Я не умел ходить за живой скотиной – меня определили к мерт вой. До сих пор звучит в ушах барабанная дробь – земля падает с лопаты на вздутые животы собак, кошек, лошадей – всех подряд.

3 сентября война была объявлена официально. Надежды больше нет.

Ко мне опять придрались и перевели в другую часть. Чем дальше спускаемся мы на юг, тем больше встречается славных ребят. Теперь мы находимся в Рейпертсвиллере, возле Битше, в горбатом Эльзасе. Прекрасная холмистая местность. На лугах цветут колокольчики, как три года назад, в Дофине, когда мы с Мадлен были так счастливы на природе! 8 сентября. Мне двадцать девять.

Я пустился на хитрость – добровольно вызвался чистить картошку. Как правило, люди считают ниже своего достоинства чистить картошку и мыть жирную посуду. Для меня же, чем ниже ступенька лестницы, на которой я стою в армии, тем лучше внутреннее состояние.

Другая хитрость – я добровольно вызвался доить покинутых коров, а их очень много. У недоеной коровы начинается жар. Ее молоко скисает, и она подыхает. И вот мы принимаемся за дело втроем, прямо в поле: один держит голову, второй – хвост, третий разминает соски. Скисшее молоко почти такое же твердое, как масло. Бедное животное кровоточит, тяжело дышит, брыкается. Терпение, терпение. Наконец потекло молоко. Мы обретаем дружбу – единственный момент, когда жизнь получает смысл. Нежность, перешедшая ко мне от матери...

19 августа Мадлен подарила мне по случаю трехлетия нашей любви автоматическую ручку, и я решил вести дневник нашейжизни. Из сделанных в нем записей сегодня могу переписать следующее:

«9.30. Я дозорный. Стою на холме. Мне поручили караулить появление самолетов, и если они, пролетая, «что-нибудь сбросят» (снаряды, листовки или баллонеты), я должен свистеть. Внизу меня услышит часовой. Он предупредит постового, а тот – трубача. Зрубач побежит к дому, где живет лейтенант, на другом конце поселка, и скажет, что я свистел, что часовой услышал, что он предупредил постового, который послал трубача сюда, и вот он явился.

И лишь тогда лейтенант, по здравом размышлении и, конечно, произнеся, совсем как маршал Фош, «Что происходит?», примет решение, объявлять тревогу или нет.

И поскольку самолет теперь уже находится в ста километрах от пас, скорее всего, все останется как было».

Другая запись.

«9 часов утра. Мы не делаем ничего, ничего, ничего. Густая пелена сентябрьского тумана. Скука журчит потихоньку, как ручеек. Скуке не видно конца. Наверняка она знает, ей тянуться еще долго, и идет своим неторопливым ходом, размеренным и страшным».

16 октября – годовщина смерти моего отца (двадцать один год тому назад!). В этот день, все еще используя меня «по специальности», мне поручили раздавать табак в общей комнате маленькой фермы. Дочь хозяина говорит мне:

– Вас кто-то спрашивает.

Обратимся к дневнику.

«Я отвечаю «хорошо» и медленно, вяло, «трусливо», как обычно, бреду посмотреть, кто же меня ждет...

!!!!????!!!! Это Мадлен, Мадленочка, мое Существо, моя любовь, моя возлюбленная душа. Не может быть. Я схожу с ума. Это не она... Я касаюсь рукой ее плеча, чтобы видеть, – это плотная материя. Она не прозрачна. Это Мадлен. Приехала в такую даль. Она тут... У меня дрожат ноги. Пробивается пот. Я задыхаюсь. Голос уходит куда-то в глубь меня (sic!).Я не в состоянии говорить. Я кружусь, топчусь на месте... как человек, удерживающийся, чтобы не упасть».

Мы не расставались два дня. Это был всеобщий заговор – товарищей, фермеров и даже лейтенанта.

... Но я не держу слова. Я обещал отбирать из своих воспоминаний лишь те, которые сформировали меня, или могут быть полезны другим, или, наконец, такие, которые могли бы послужить мне в будущем. Сам же копаюсь в «личном», тогда как годы войны – потерянное время для вас, для меня, для жизни. Пустота!

Я постараюсь вспоминать лишь те факты последующих месяцев, которые оставили на мне след.

Представился случай вновь обрести дружбу: узнав, что Деснос со своим полком находится в тридцати километрах, я одалживаю велосипед и еду. Среди завязших грузовиков, деревьев наполовину без листвы, по-зимнему ощетинившихся, как кабаны, я ору во весь голос: «Я лечу к другу».

Мы свиделись. Проселочная дорога пролегла между двумя лугами, которые развезло от дождя, а посередине них – тополиная рощица, прикрывающая мостки. Мы говорили два часа. Глубокий и простой разговор. Деснос был мужчиной, человеком в полном смысле слова. Быть может, я впервые осознал, какой он был для меня поддержкой. Он умел взваливать на свои плечи и друзей и самого себя. При всей своей раздвоенности, он оставался хозяином и другом своего Двойника. Крестьянин по происхождению, мелкий буржуа, бунтарь, сохраняющий равновесие, – все, чем всегда хотел быть я сам.

Настало время расставанья. Мы улыбнулись друг другу – как это было ценно в тот момент! Какой человеческий контакт! Мы не обманывались насчет того, что нас ожидало, – я говорю от имени всех.

На рождество я получил кратковременный отпуск и, воспользовавшись им, осуществил на радио постановку первого действия «Золотой головы» на музыку Онеггера. Семени, брошенному в землю, суждено было прорасти двадцать лет спустя. Единственное, чему я не поддался, это искушению ставить спектакли. Кривить душой? Ну нет! С меня хватало и того дурного фарса, который разыгрывался у нас на глазах.

И вдруг меня переводят в инженерные войска в Сюипп – в раскисшую от дождей Шампань. Я уже ничего не понимаю. После всякого рода пересылочных пунктов, где нас содержали как скотину, с репродукторами, которые гнусавили: «Конвоиры, наденьте цепи», я прибыл в Сюипп. Велико же было мое удивление, когда я встретил там Лабисса, художников – Брианшона, Легё, Лонуа, скульпторов – Дамбуаза, Коламарини, граверов, например Леманьи, декоратора Пьера Дельбе, впоследствии одного из самых дорогих моих друзей, выдающихся музыкантов – настоящая сюрреалистическая академия. Я попал в маскировочную роту – перешел из небытия к абсурду. За меня похлопотал Робер Рей, мой учитель по школе Лувра. Вспомнив о «Голоде», он нажал на «действующие положения» о мобилизации. Итак, я опять стал «художником». Говорю вам, абсурд!

Франция продолжала отсиживаться за линией Мажино. А мы жили как во сне, достойном Альфонса Алле и Жарри. Бессмыслица! Я рисовал «на натуре» мельницу в Вальми! Смехота! Стоя на часах, я перечитывал «Ромео и Джульетту».

И вот отступление. Наша рота была таким призрачным «камуфляжем», что штаб о ней забыл. Мы уже слышали, как идут танки противника...

11 июня. Узнаю, что авиационный отряд отправляется в Шартр через Париж. Тем хуже, я еду. Я хочу увидеться с Мадлен, сказать ей, пусть покидает город. Тайком забравшись в грузовик, прячусь под брезентом. Наше бракосочетание, с согласия Жан-Пьера, назначено в мэрии Бийанкура на 14 июня – годовщину смерти мамы. Я выбрал дату не специально, но совпадение меня радует. Маме так этого хотелось. Она обожала Мадлен и передала ей свое обручальное кольцо.

Немцы хлынули на Париж. Всеобщая паника. На дороге черный дым образует густой, необычный туман.

В семь утра грузовик въезжает в Париж. В семь тридцать он высаживает меня в Булонском лесу, чтобы заехать за мной как можно раньше на обратном пути в Шартр. Впрочем, сумеет ли он вернуться? Поговаривают, будто бы Париж объявят открытым городом. Значит, без единого солдата.

Наконец я дома. Мадлен уехала. Где она? Один, в полной растерянности, дезертируя брожу по брошенному дому: наши книги, картины, наше счастье. Унести – но что? Жизнь сломана, быть может, на двадцать пять лет. Я делаю записи в блокноте; единственное, что стоит сохранить на память – цветок из сада, который я срываю и кладу между страницами. Печаль делает человека сентиментальным.

Час проходит за часом... Не переодеться ли в гражданский костюм? Нет! Вот и грузовик. «Скорей забирайся под брезент. Нас с трудом пропустили. Мы должны как можно раньше добраться до Шартра».

Мы прибываем в Шатийон-Колиньи, возле Луары. И что же я вижу? Мадлен среди моих однополчан. Их колонну повернули, Мадлен повернули, наш грузовик повернули, и в результате все мы очутились вместе! Мадлен хотела ехать в Крез, повидать свою мать, а затем в Бретань, к сыну.

Поскольку наше бракосочетание должно было состояться назавтра, 14 июня, капитан имел право заменить мэра. Господу богу знакомо чувство юмора и абсурда!

Подписано соглашение о перемирии. Де Голль бросил свой призыв. Демаркационная линия проходила через Турнюс. Францию разрезали надвое во всех смыслах этого слова.

Мне казалось, что Мадлен где-то на краю света. Я ждал уже только одного – демобилизации.

Едва демобилизовавшись, я оказался в Тулузе. Куда идти? На улице встречаю актера, с которым немного знаком. Он сразу принял во мне участие – так бывает только в сказке, – и я следую за ним, как подчиняются новой судьбе. Он приводит меня в дом. Дверь открывается. Меня встречает дама. Представляется.

– Мадам Мартен. Я вас ждала. Вы расположитесь в комнате моего сына.

Бывают моменты, когда уже не знаешь, на каком ты свете.

Наконец пришло известие о Мадлен – она в Бретани. Я ждал ее – сходил с ума. А тем временем отправился в муниципальную библиотеку и окунулся в историю Франции. Головой, сердцем, нутром я выбрал Вийона, «Песнь о Роланде» и «Святого Людовика»27.

Я чувствовал себя как выздоравливающий после тяжелой болез нн. И вправду, эти одиннадцать месяцев кошмара изменили меня, и мой Двойник стирал их из памяти. Только вчера я возвращался с рыбалки в Нормандии и прочел объявление о мобилизации... Но сколько же воды утекло со вчерашнего дня! Теперь я хотел действовать. Но чтобы действовать, надо понимать, а чтобы понимать, надо знать. Я хотел все опять начать с нуля. Вернуться в школу.

С одной стороны была моя разоренная страна. С другой – копошились французы, сваливавшие вину друг на друга. А над этим всеобщим банкротством нависла немецкая оккупация, антисемитизм, первые концлагеря. Я считал, что прежде всего надо спасать дух. Но духу, как и вооруженной герилье, приходилось организовываться в подполье. Следовательно, о том, чтобы работать над своими «Нумансиями» в открытую, во главе театра Ателье, уже не могло быть и речи. Я чувствовал, как раздираюсь на части между Мадлен, без которой не мог больше жить, потребностью действовать в согласии с моими мыслями и совершенно неведомым будущим.

Судьба ждала меня в коридоре муниципальной библиотеки. В перерыве между двумя чтениями «Святого Людовика» я повстречал казначея Комеди Франсэз.

– Так вы в Тулузе?

– Да, вот очутился здесь.

– А вас повсюду разыскивает Жак Копо.

– Меня ищет Жак Копо?

– Да. Он прислал мне телеграмму. Он хочет вас ангажировать.

Казначей добился для меня Ausweis28, и я пересек демаркационную линию в Вирзоне. Я увидел своих первых немцев – в мундирах защитного цвета, сапогах и касках.

16 августа 40-го года я подписал ангажемент на год. Копо сказал:

– Я хочу, чтобы ты влил сюда «свежую струю».

Я вернулся в школу. Более того, в школу Жака Копо, создателя Старой голубятни, зачинателя всего современного театрального движения. И я буду жить с Мадлен. Это было все, к чему сейчас стремилось мое смятенное существо.

Комеди Франсэз

Париж 1940 года. Два образа жизни. С одной стороны, автомобили, мундиры и «привилегированные». С другой – «метро – велосипед – работа».

Мы продали свои машины, а прицепа у нас не было уже давно. Комендантский час начинался в 22 или 22 часа 30 минут – точно не помню. Ситуация внезапно прояснилась. Деснос и Жансон совершили попытку лояльной критики, написав для газеты «Ожурдюи» статью, которую озаглавили «Реванш посредственности». Она оказалась для них последней. Стало ясно: о продолжении работы над «Процессом» Кафки нечего и помышлять!

Когда дерево срубают, его корни становятся крепче. После «фовизма» Ателье, после раскованности сюрреализма я был готов принять от Комеди Франсэз прививку классики.

Многие мои товарищи считали это предательством. Некоторые полагали, что я испугался той свободы, которую сам провозглашал. Форма трусости, отсутствие характера – не иначе!

Прежде всего, они забывали о Мадлен. Любовь это любовь. Над искусством стоит религия жизни, без которой искусства бы не существовало. После года невыносимой разлуки мы сможем жить вместе, составлять одно целое. Я уже объяснял свою концепцию пары или единого существа. Мы будем вместе играть, делить заботы, испытания, надежды, судьбу.


У нас на двоих было сердце одно.

Кроме того, как и в период «Нумансии», я искал «проверок». Мой боязливый характер, сиротский, быть может, часто рождал во мне комплекс несовершенства. Разве звери в лесу трусливы, когда они боятся? Разве волк, настораживая уши или поджимая хвост, разве пумы, прячась в чаще, лишены характера?

Хотя за одиннадцать месяцев упорных раздумий поэтическое вйдение моего искусства углубилось, я осознал, в чем мои упущения. Это правда, я хотел начать все сначала, с нуля. Что за прекрасная школа после Дюллена, Декру и Арто этот «Дом Мольера», дата рождения которого восходит к 1680 году – он еще старее, чем наши виноградники в Борегаре! Я люблю жизнь и в ней самой хочу черпать сущность своего искусства. Я не люблю ни идей, зачеркивающих одна другую, ни политической игры, от которой выигрывают лишь немногие. У меня сердце слева – вот и все. Жизнь, повторяю, – триада, как ни называй ее – каббалистической, биологической или христианской троицей.

Для меня жизнь – равновесие трех сил: потребности, желания и свободы. Эта всемирная катастрофа подорвала мои корни, и я испытывал потребность укрепиться в почве. Предать? Предать кого? Идеи? Политиков? Предоставим им предавать друг друга.

Желание? Оно обострилось. Я все больше и больше хотел добиться в своей профессии полной ясности. Все то же шестое чувство! Есть книжечка, с которой я не расстаюсь, – «Стрельба из лука в дзеновском рыцарстве»: хороший стрелок попадет в цель, если будет целиться не «мысленно», а станетлуком, отождествит себя с ним, и все его тело напряжется, дыхание станет стрелой. Тогда он попадет в цель даже в темноте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю