Текст книги "Энциклопедия символизма: Живопись, графика и скульптура. Литература. Музыка."
Автор книги: Жан Кассу
Жанры:
Энциклопедии
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)
Если бы понадобилось установить классификацию, можно было бы сказать, что русский символизм – самый значительный после французского. Но изучение его особенно трудно, потому что в России большие течения современной поэзии смешиваются и сменяются, не порывая друг с другом окончательно. Так что трудно сказать, декадентство ли это, символизм ли, или уточнить, когда начинаются или заканчиваются символизм, акмеизм, футуризм.
Одно очевидно – что современная поэзия в России начинается с символизма; акмеизм и футуризм определяют себя в соотношении с ним. Символизм принес с собой «новый дух», который долгое время оставался жизнеспособным, даже если это оспаривалось. Его эстетика, тогда легко получившая определение «бунтарской», изначально заимствована у французского символизма, который вписан в контекст русской литературы пером Зинаиды Венгеровой: в статье, опубликованной в «Вестнике Европы», она анализирует Верлена, Малларме, Рембо, Лафорга и Мореаса, не делая ни малейшего различия между символизмом и декадентством. Сюда нужно прибавить Бодлера: его поэтика соответствий будет подхвачена Брюсовым и Бальмонтом, основателями русской символистской школы Этот первый символизм вел, между 1895 и 1900 гг., подпольное или, если угодно, маргинальное существование. Мережковский, его жена поэтесса Зинаида Гиппиус, Брюсов, Бальмонт, Добролюбов, Коневской хотели освободить воображение от ярма традиции, которая кажется чрезмерно принудительной. Белый напишет в своих «Мемуарах»: «То, что объединяло молодых символистов, было не общая программа, не «да» будущему, но одинаковая решительность отрицания и отказа от прошлого, «нет», брошенное в лицо отцам».
Обычно различают две группы, две волны и даже два периода в русском символизме. Пришлось бы много сказать, чтобы уточнить это разделение (Белый, например, начинает писать в «Весах» Брюсова, и было бы очень трудно найти глубокое сходство между отвращением к жизни Сологуба, урбанистской поэзией Брюсова и дионисийскими гимнами Бальмонта). Во всяком случае, очевидно, что, начиная с 1900 г., западный образец оказывает менее гипнотическое воздействие и что в качестве компенсации у Блока, Белого, Иванова происходит поворот к народности и появляется стремление продолжить большую традицию национальной поэзии.
Нужно также учитывать воздействие на этот второй русский символизм Владимира Соловьева (1853–1900): поэт, философ, он был теоретиком того ортодоксального христианского вдохновения, который эсхатологически видит в России, в ее муках и величии, родину спасения, третий Рим, где должна быть установлена теократия, очаг примирения человечества. К концу жизни, потеряв веру в этот идеал, Соловьев предсказывал скорый приход Антихриста, который должен захватить Европу. В центре идеалистической системы, его вдохновлявшей, – София, вечная мудрость, чудесный женский персонаж, она продиктовала Блоку несколько его самых прекрасных стихов. Второй русский символизм, таким образом, отличается от французского символизма апокалиптическим чувством истории, которое подготовит религиозное обращение, пережитое в годы революции интеллигенцией.
Можно видеть, где действительно пролегает линия раздела: речь идет не столько о дистанции, разделяющей два поколения, или о расхождении между двумя поэтиками (у каждого автора – своя поэтика), сколько о возрождении старого, вечно продолжающегося спора между славянофилами и поклонниками Европы.
Считается, что 1910 год обозначает конец русского символизма как движения после публикации статей Иванова и Блока в журнале «Аполлон». Статья Иванова «Заветы символизма» утверждает религиозную миссию русского символизма. Статья Блока «0 современном состоянии русского символизма» написана в том же духе. Завязалась полемика, Брюсов бросил реплику, что символизм всегда был и всегда хотел быть только искусством.
Впрочем, шедевры двух самых великих русских символистов, Белого и Блока, были написаны уже после этой даты. Белый публикует спой «Петербург» в 1913 г., Блок «Итальянские стихи» в 1909 г., «Розу и Крест» в 1913 г., «Стихи о России» в 1915 г., «Двенадцать» и «Скифы в 1918 г. Но теперь уже футуризм, «пощечина общественному вкусу», производит фурор. Хлебников мечтает «найти волшебный камень превращения всех славянских слов из одних в другие», создав «сущее слово вне жизни и жизненной пользы»: это в общем-то старая мечта об «алхимии Слова». Более сдержанные голоса Анны Ахматовой, Гумилева, Мандельштама не соглашаются отказываться от земных вещей, к чему, кажется, символизм склонял поэта: с 1912 г, эти «акмеисты» ставят себе задачу выработать «в самом большом равновесии форм самое точное знание о соотношении объекта и субъекта». Для этого они опираются на слово в себе, единственную поэтическую реальность, на звуковую и смысловую сущность, которая парит над предметом, как душа над оставленным телом.
И в этом случае было бы ошибкой преувеличивать разрыв. Как своего учителя акмеисты ценят Анненского, независимого и одинокого поэта эпохи символизма, бывшего, как и Брюсов, знатоком и переводчиком французской поэзии XIX в.
Есть страны, которые пережили в начале века интеллектуальную, духовную и литературную революцию, брожение которой напоминает времена Реформации. Таков случай Венгрии. К 1906–1908 гг. плеяда молодых писателей решила сразиться с ретроградным мышлением и открыть венгерской культуре современные горизонты, не предавая при этом национальных традиций. В 1908 г. в Нагивараде появляется поэтическая антология, нечто вроде манифеста молодых поэтов, а в Будапеште – первый номер журнала Нюгат» («Запад»), название которого удивительно напоминает испанское издание того же периода «Западное обозрение» и значение которого сравнимо со значением «Нувель ревю франсез». Здесь вскоре можно было прочесть имена Ницше и Бергсона, французских и бельгийских символистов, По и Суинберна, Йейтса и Уолтера Пейтера, Рильке и Д’Аннунцио.
Знаменосцем этих поэтов является тридцатидвухлетний поэт Эндре Ади, реакция вскоре поставит ему в упрек антипатриотизм, «французский имморализм» и «эстетическую анархию». От «Новых стихотворений» 1906 г. до книги «На колеснице Ильи-пророка» он выражает экзистенциальную тревогу, одиночество, физическую деградацию, ожидание смерти, борьбу с ангелом, проклятую любовь, борьбу поэта-пророка с «мадьярским болотом». Создавая систему оригинальных символов и пользуясь собственным способом версификации, он смог совместить завоевания французских символистов с библейскими поэтическими оборотами, а ницшеанскую и социалистическую риторику с тональностью кальвинистских псалмов и песен куруцев.
За ним идут Бабич, который после войны придаст менее ангажированную ориентацию «Нюгату», Костолани, чьи «Жалобы грустного мужчины» имели заметный успех, беспокойный поэт Юхас, превосходный переводчик Арпад Тот, либреттист Бартока Балаш и Милан Фюшт, поэт «объективной печали» и отец венгерского верлибра.
Хотелось бы дать здесь полную информацию, так как символизм был мировым явлением. Но но крайней мере мы привели примеры самые показательные и самые яркие.
В Италии скорее говорят о декадентстве, чем о символизме. Оно обогащает итальянскую культуру, которая мало сопротивляется влиянию и усваивает, часто поверхностно, европейские дары. Пасколи в лучших своих стихотворениях ловко играет соответствиями. Д’Аннунцио, в высшей степени одаренный художник, – символист с оговорками, и символизм «Поэмы райской безмятежности» – иной, чем символизм «Хвалебных песен». Поэты-«сумеречники» (Гоццано, Кораццини), чувствительные к влиянию верленовского «хмелька», к иронии Лафорга, скорее, неоромантики. Те же замечания можно сделать и в отношении испанского модернизма или поколения 1880-х гг. в Нидерландах.
Символистский театрВсе наблюдения, сделанные по поводу символизма в литературе, могут быть повторены по отношению к символистскому театру явлению, столь трудно определимому, что можно задаться вопросом, существовало ли оно на самом деле. Возможно, надо удовлетвориться описанием нескольких ориентиров, некоторых попыток по созданию подобного театра.
Вагнеровская драма притягивала всех символистов и побуждала их продолжать свои эксперименты в театре. Здесь задавали тон основатели «Ревю вагнерьен» Теодор де Визева (1863–1917) и Эдуар Дюжарден, причем последний взялся за постановку своей пространной трилогии «Легенда об Антонии», где героиня, отринув покрывало Майи, «пробуждается от сна тусклой жизни» и представляет собой (…) паренье
Души над видимостью на крыльях символа.
Другой фанатичный поклонник Вагнера, Сар Пеладан, воодушевившись «Парсифалем», сразу же задумал «создание трех орденов «Роза + Крест», «Храм» и «Грааль», – а также решил быть в поэтической драме последователем Вагнера». Его «вагнерии» «Вавилон», «Эдип и сфинкс», «Семирамида», «Прометеида» – свидетельствуют об искренности его намерений больше, чем о таланте.
В постановочном виде вагнеровская драма осуществила настоящий синтез искусств: поэзии, музыки, танца, декораций. Словом, если верить Камилю Моклеру (1872–1945), посетителю «вторников», «в творчестве, о котором мечтал Малларме (…), соединение речи, жеста, декораций, балета и музыки было необходимым». Этот честолюбивый замысел едва ли был реально воплотим, потому что требовал слишком больших расходов. Поэтому-то символисты попытались предложить противоположную эстетику – безыскусности. Кроме того, постановка спектакля должна, согласно Малларме, перейти к поэту, который, беря у музыки ее добро, создал бы из драмы храм слова. Так, Эдуар Шюре (1841–1929) заявит, что он предпочитает музыкальной драме разговорную драму, перемежающуюся музыкой. Клодель в конце концов отклоняет предложение Флорана Шмитта, который хотел положить на музыку «Золотую голову». И Метерлинк в конечном счете отрекся от превосходного «Пелеаса» Дебюсси.
Как и вагнеровская драма, символистский театр охотно обращается к мифу. Бодлер уже отдал должное Вагнеру, осознав «священный, божественный характер мифа» и обнаружив во «всеобъемлющем человеческом сердце всеобъемлюще сверхчувственные картины» (Рихард Вагнер и «Тангейзер» в Париже). В свою очередь Шюре утверждает, что «идеалистический театр», «театр грезы (…) рассказывает о Великом творении Души в легенде о человечестве». Малларме выражается тоньше и утверждает, что «французский ум в исключительной степени и точен, и абстрактен, а следовательно, поэтичен (…) и, подобно Искусству в его целостности или способности творить, испытывает отвращение к Легенде». Что не означает, что он отвергает мифы. Как раз напротив, согласно его словам, «театр вызывает к жизни мифы, но нет: не вековечные, неизменные, всем известные, а мифы, рожденные индивидуальностью, составляющие своеобразие нашего облика: пусть же те, кто пользуется авторитетом, создают, отвечая потребностям своей страны, такое Искусство, которое бы просвещало нас в этом». Это – нечто вроде абстрактного мифа, некий отсутствующий «Igitur». За неимением других мы довольствуемся произведениями на мифологические сюжеты, воссоздающие то греческие мифы (таковы трагедии Анненского, которые предназначались для заполнения пробела, возникшего между утраченными драмами Еврипида и рядом пьес Гофмансталя), то народные легенды (Йейтс выводит на сцену мифологических ирландских героев – Кухулина, Эмера и Конхобара). А такой драматург, как Выспяньский, легко переходит от одного жанрового образования к другому.
К. А. СОМОВ. Титульный лист книги: А. Блок. Театр. 1907
Драматурги этого времени с одинаковой легкостью движутся от истории к мифу или от мифа к истории. Романтическая модель исторической драмы сохраняет свой авторитет, но она уже – пройденный этап. Жан Луи Баке (в «Видах поэтической драмы в европейском символизме») хорошо показал, например, что, хотя «Роза и Крест» является одной из символических пьес, в которых историческая реальность передана наиболее явственно (а описание нравов воссоздает убедительный образ средневековой жизни), Александр Блок отказывает этой драме в праве именоваться исторической. В конце концов, она не предназначалась для того, чтобы инсценировать исторический факт, но представляет чисто вымышленную интригу, – пусть действие в ней и отнесено к началу XIII в. Мы не найдем даже намека на исторический жанр в первых пьесах клоделевского театра: лишь позже, в «Благовещении», но не в «Деве Виолене» история мученицы из Конбернона отнесена к средним векам. Но и здесь речь пойдет об условном средневековье, как и об условной Испании в «Атласном башмачке».
В театре Йейтса можно было бы найти пьесы, где действие датировано достаточно точно: 1798 год – в пьесе «Кетлин, дочь Улиэна» – намекает на чисто историческое событие – высадку французской экспедиции генерала Гюмбера в бухте Киллала и восстание против английской оккупации, последовавшее за ней; начало XIX в. в «Звездном единороге» – на похожий сюжет. Но работа по воссозданию, реконструкции прошлого почти ни к чему не приводит – драматург намерен вызвать на свет реальность, которая превосходит историю: образ патриархальной Ирландии стирается перед другим образом Ирландии, воплощенном в старой, вдруг помолодевшей женщине.
Главное здесь – именно этот процесс вживания в другую реальность. Приключения в духе наполеоновских времен в «Золотой голове» приводят героя к открытию «колоссального грандиозного храма», и его страсть, как и страсти Христовы, которым он во многом подражает, ставит его вне времени. В «Розе и Кресте» Гаэтан не принадлежит истории; в конце пьесы ему уготована лишь нищета, и возникает впечатление, что невозможно проникнуть в то, чем она является. Как пишет тот же Жан Луи Баке, «сохранение у символистов форм, заимствованных из исторических пьес романтиков, вовсе не означает возвращения этих поэтов к жизнеподобию. Реальность представлена ими для того, чтобы противопоставить ей реальность надысторическую, ее отрицающую».
Впрочем, несмотря на свои связи с романтизмом, Ибсен быстро освободился от его уз, а когда в конце века Жарри воспроизводит в «Короле Юбю» схему исторической драмы (на этот раз, в частности, драмы шекспировской, в том числе и «Ричарда III»), то лишь для того, чтобы спародировать ее, то есть в очередной раз оспорить. Возвращение Юбю в Париж в качестве «финансового туза», многочисленные анахронизмы – все это способы разрушения исторической рамки, тогда как превратности судьбы постоянно возрождающегося героя показывают, что их циклическая повторяемость решительно указывает на своего рода ось времени. Как писал об этом Блок, «есть как бы два времени, два пространства; одно – историческое, календарное, другое – нечислимое, музыкальное. Только первое время и первое пространство неизменно присутствуют в цивилизованном сознании; во втором мы живем лишь тогда, когда чувствуем свою близость к природе, когда отдаемся музыкальной волне, исходящей из мирового оркестра».
В самом деле, символистский театр находится в поисках новой идеальности. В «Театральном наброске» Малларме утверждает, что эта драма будет воплощением «пьесы, занесенной в небесное folio, эпосом страстей Человеческих. По Шюре, она попытается «соединить человеческое с божественным, показать в земном человеке отблеск и оправдание того трансцендентного мира и того инобытия», в которое нужно верить. Разумеется, непосредственная реализация этой идеи неосуществима: удовлетворимся намеком на «темную сторону жизни», как это сделал Ибсен в «Привидениях» и в «Дикой утке», или же «сценическими эффектами, приобщающими зрительское воображение к воображению автора», как в «философской и диалогической поэме» «Аксель» Вилье де Лиль-Адана.
Герой Вилье, Аксель д’Ауэрсперг, решил, несмотря на усилия своего наставника, мастера Януса, выбрать реальность в противовес идеалу. Жажда золота и жизни захватила его душу. Но тот абсолютный идеализм, который постигнут им в «падшем мире» с помощью соответствий, в конечном счете торжествует. Преимущественно именно этим бегством в идеал, а не своими идеями (сами по себе они интересуют идеореализм Сен-Поля Ру) и призрачной атмосферой привлекает нас символический театр.
Можно найти множество искателей Абсолюта в театре этой эпохи. У Ибсена это, например, Бранд, порвавший с общественными условностями, чтобы стать исключительно искренним и правдивым, или Сольнес, возводящий башню, чтобы увенчать ею свой дом. Но восприятие этих поисков не может не быть двойственным: крушение героя (Сольнес) или насмешка над ним (Йун Габриель Боркман) наносят фатальный удар идеализму. Впрочем, если реализм отрицается, не практикуется, то продуктивен ли еще более резко ему противоположный абсолютный идеализм? И он по-своему органичен. Если герой становится бескровным, то пьеса сводится к философскому тезису, а спектакль – к чертежу, и тогда театр умирает.
Камиль Моклер утверждал, что символизм «не способен, по самим своим принципам, проявить себя в театре». Вот почему, конечно, он оказался в незавидном положении. Малларме относится к фигуре актера как нежелательной, Метерлинк полагает, что «в постановку мастерски сделанной вещи человеком привносится много случайного, что антиномично», так как «символ никогда не выносит активного человеческого присутствия». В то же время он делает заключение, что тот театр, который должен был быть ограничен пространством книги, обязан быть сыгран. Мечтают о тайнах, тогда как театр – публичен. Значит, нужно пойти на хитрость и, к примеру, представить себе предложенное Шюре распределение полномочий: народный театр «идет в народ, пробуждает в его спящей душе самые возвышенные порывы и самое глубокое поэтическое чувство»; городской театр (театр Ибсена, Толстого, Гауптмана) изучает современную реальность с помощью проницательного взгляда, точных наблюдений и искреннего сострадания; театр грезы, или театр Души, предназначен для элиты, он «вызывает воспоминание о высшем типе человека, которое отражено в зеркале истории, легенды и символа» («Аксель», драмы Пеладана и Габриеле Д’Аннунцио).
Опыт доказывает, что подобный театр осуществится, если только останется посюсторонним. С этой точки зрения творчество Метерлинка носит образцовый характер, так как его театр заставляет нас почувствовать «трагическую повседневность» и поэтому может довольствоваться малым: умолчаниями, ожиданием, намеками.
ЗаключениеСуществует два способа подойти к раскрытию проблемы европейского символизма. Если придерживаться строгого определения, определения символизма как идеализма в литературе, то мы получим ограниченный список авторов и, кроме того, должны будем согласиться, что каждый из них (например, Малларме) в какие-то моменты приходит к инакомыслию. Если же принять более широкое определение и считать символизм аналогичным культуре «конца века», то он потеряет свойство литературного направления. Происходит так потому, что символизм – движение нецеленаправленное, и мы вынуждены, рассуждая о его границах, совмещать эти два подхода.
Так не миф ли в конце концов символизм, как пытался внушить Валери, и не единственная ли заслуга этого понятия в том, что оно растяжимо? Скорее кажется, что он приложим к нескольким точно определяемым тенденциям: соперничеству с музыкой, обновлению поэтики, намерению проникнуть в загадку поэзии и открыть мир сущностей, – передать ощущение таинственного, потустороннего, глубоко личностного. Гаэтан Пикон очень точно писал об этом как «приоритете языка в языке или приоритете опыта в опыте. Именно в приоритетном объединены различные формы символизма».
АДИ Эндре(Эрминдсонт, 1877 – Будапешт, 1919) – венгерский поэт.
Э. АДИ
Душа, в которой живет пыл порывистого жеребенка: так определяет он себя в своих стихах. Ади в самом деле мощная индивидуальность. Он смог с большой силой воспеть и свои внутренние противоречия, и социальные конфликты своей страны, от которых он не отделял себя:
В душе моей венгерское Древо,
Суха и опала его листва.
С ней суждено упасть и мне.
Пора, пора.
Таков, очевидно, главный символ творчества этого мэтра венгерского символизма. Он родился на окраине Трансильвании, учился в университете в Дебрецене, занялся журналистикой. В 1899 г. он поселяется в Нагивараде, где в 1903 г. страстно влюбляется в замужнюю женщину, Адель. В его стихотворениях при помощи анаграммы она превращается в Леду. По ее настоянию он посещает Париж в 1904 г. и возвращается туда в 1906–1907 гг. С удивлением открывает для себя западное общество и ведет в Париже беспорядочную жизнь. Возвратившись на родину, он сразу обличает сохраняющийся в ней полуфеодальный режим и местный образ жизни, которому противопоставляет свое резко выраженное «Я». В 1906 г. его сборник «Новых стихов» производит революцию в венгерской литературе и порывает с традиционной манерой двух первых сборников. Провозгласив себя сыном народа, поэт намеревается приносить с собою с Запада песни новых времен. Книга вызывает полемику, особенно усилившуюся с выходом из печати «Крови и золота» в 1907 г. Мир вырос на двух великих силах – чувственности и алчности, символами которых являются заглавные образы книги. Против «древнего Духа зла», демона пьянства и роскоши, человек завязывает безнадежную битву. Что же касается женщины, то в цикле «Леда в саду» она одновременно предмет обожания и ненависти.
В 1908 г. Ади становится главой журнала «Нюгат», центра объединения молодых венгерских писателей, жаждущих упразднить все устаревшее и заставить слушать новые голоса. Он публикует в это время несколько сборников: «На колеснице Ильи-пророка» (1908), «Хотел бы, чтоб меня любили» (1909), «Стихотворения обо всех тайнах» (1910), где постепенно отказывается от красивостей символистского стиля, ради того чтобы усилить пророческий библейский тон или развернуть апокалиптические видения. Время, Смерть, Ничто составляют некую ужасающую Триаду. «Я пришел не для того, чтобы быть виртуозом, но чтобы быть Всем», – провозглашает Ади. «Я хочу Всего, а значит, приемлю Ничто». Порвав с Ледой, Ади женится в 1915 г. на молодой дворянке Шинской. Стихотворения, которые он ей посвящает, воспевают красоту и чистоту любви, последнего убежища в мире, раздираемом войной. Ади, пророчествуя о катастрофе, не находил достаточно сильных выражений, чтобы остановить ее. В последнем видении он видит, как весь венгерский народ вместе с ним устремляется к смерти («Во главе мертвецов», 1918).
Ади читал французских поэтов. У него можно найти гневные акценты Бодлера, успокаивающие каденции Верлена. Но его символизм обладает мощной оригинальностью. Он черпает свои метафоры в повседневной венгерской реальности или в великих библейских преданиях. Особенно слышен в нем голос, который часто сближают с голосом Ницше, – голос человека времен дегуманизации:
Гордому Венгру большего счастья никогда
Не будет дано ни сотней небес, ни сотней преисподен.
Я Человек в бесчеловечном мире,
Я остаюсь Венгром даже в венгерском падении,
Возродившись, я сопротивляюсь смерти.
D. Szabó; A forradalmas Ady,1919 – L. Ady: E. Ady,Budapest 1923 – M. Benedek: Ady-breviárium,2 volumes, Budapest 1924 – B. Révész: Ady Tragédiája,Budapest 1924 – A. Schöpflin: Ady,Budapest 1934 – P. Hazard: E. Ady,Paris 1947 – A. Karatson: Le symbolisme en Hongrie,Paris 1969.
АННЕНСКИЙ Иннокентий Федорович(Омск, 1855 – Петербург, 1909). Русский поэт.
А. Н. БЕНУА. Портрет И. Ф. Анненского. 1909
Рано осиротев, он воспитывался в Санкт-Петербурге своим старшим братом Николаем, учился филологии, стал директором гимназии в 1896 г. Уволенный за поддержку студентов, замешанных в революционном движении, затем назначенный инспектором, он безвременно скончался от сердечного приступа. Ему было сорок восемь лет, когда в 1904 г. под псевдонимом «Ник. Т – о» он опубликовал свои первые стихотворения «Тихие песни»; к ним были присоединены переводы из Бодлера, Рембо, Верлена, Малларме. Блок и Брюсов приняли сборник с восторгом. Анненский еще при жизни публикует драмы («Меланиппа-философ», «Царь Иксион», «Лаодамия»), две книги критики («Книга отражений», 1906, 1909) и другие переводы. Его второй сборник стихов «Кипарисовый ларец» появился через год после смерти и был встречен как шедевр.
Анненский ничуть не был озабочен трансцендентным Абсолютом, он искал единства внутреннего и внешнего мира. «Я сын больного поколения, – писал он, – и не отправлюсь на поиски Альпийской Розы; ни шепот миров, ни рокот первых бурь не доставляют мне радостных чувств. Но мне дороги силуэты прозрачных бриллиантов на розовом стекле, морозные узоры, букеты роз, поставленные на стол, и отблески вечернего огня».
V. Setschkarev: Studies in the life and works of lnnokenti Annenskij,La Haye 1963.
БАБИЧ Михай(Сексард, 1883 – Будапешт, 1941) – венгерский поэт.
Й. РИПЛЬ-РОНАИ. Портрет М. Бабича
Студент-филолог, потом учитель, он вступил в литературу в то время, когда появился журнал «Нюгат». Но он в большей степени литератор, чем Ади, и пытается искать неизвестные темы и формы. Его эрудиция очень обширна (дополнительным доказательством являются его многочисленные переводы): он прислушивается к великим голосам европейской поэзии (Браунинг, По, Бодлер, Верлен, Кардуччи, Лилиенкрон), чтобы обогатить поэзию своей страны. «Листья из венка Ирис» (1909), «Принц, может прийти зима» (1911), «Речитатив» (1916) – блестящие произведения, показывающие, как поэт с болью пытается выйти из своего «магического круга»:
Своих стихов я персонаж бессмертный,
Мелодий всех пролог и эпилог.
Хотел я встретиться со всей Вселенной,
Но далее себя шагнуть не смог.
(Пер. Н. Горской)
Первая мировая война, подъем нацизма – те важные события, которые заставили его «выйти из своей темы». Но рассказ о его позиции (которая никогда не была позицией борца), о проявлении его католицизма, о важной роли, которую он играл в руководстве журнала «Нюгат», о его успехах в области романа или эссе перерастает рамки работы о символизме. В то же время нельзя не упомянуть последний образ – самого себя, – который он оставил в поэме «Книга Йонаша» (1941), – образ пророка, которому Бог приказал обличать порок, но которому недостает для этого необходимых сил, и он отказывается от своего призвания.
G. Juhász: М. Babits,Budapest 1928 – G. Illyes: Babits Mihály emlékkönyv, Budapest 1942.
БАЛЬМОНТ Константин Дмитриевич(д. Гумнищи Шуйского у. Владимирской губ., 1867 – Нуази-ле-Гран, 1942) – русский поэт.
В. А. СЕРОВ. Портрет К. Д. Бальмонта. 1905
Рене Гиль рассматривал его как своего русского ученика, единственного, кто без оговорок принял его метод словесной инструментовки. Но имя Бальмонта более всего ассоциируется с Верленом, «Романсы без слов» которого он с большим успехом перевел. Прежде всего между Верленом и Бальмонтом существует некая общность судеб. Его неуравновешенный темперамент и болезненная натура рано дают о себе знать. Однажды он пытался покончить с собой. В 1886 г. он поступает на юридический факультет Московского университета, но оказывается настолько захвачен волнениями, что принимает участие в организации студенческих беспорядков. Его первая книга стихотворений, опубликованная в 1890 г., говорит о волнениях юности «периода депрессии». Но сборник «Под северным небом» рисует его волю к тому, чтобы взять себя в руки и пойти навстречу жизни. В предисловии ко второму тому Полного собрания сочинений Бальмонт объяснит, что он хотел показать здесь, что может сделать с русским стихотворением поэт, любящий музыку. «Тишина», его третья книга стихов, может быть, самая заметная в этом смысле. «Разве у одного ван Лерберга, разве только в самых лучших строфах Верлена, – пишет Эллис, – слышится ангельская музыка, подобная необъяснимо возникающим и неизвестно как и куда ускользающим созвучиям…»
Бальмонт провозглашал между тем «кое-что другое». Его следующие поэтические книги – «В безбрежности» (1895), «Горящие здания» (1900), «Будем как Солнце» (1903), «Только любовь» (1903), «Литургия Красоты» (1905) – демонстрируют провокативный, циничный тон, в котором можно обнаружить следы ницшеанства. Впрочем, он утверждал: «Хочу быть дерзким. Хочу быть смелым». Вовлеченный Горьким в революцию 1905 г. и уступив искушению политической поэзии в «Песнях мстителя», опубликованных в 1907 г. в Париже, куда поэт уехал, Бальмонт миновал первый русский символизм. Его трактат «Поэзия как волшебство» (1915) предлагает новую формулу символизма, расширенную и переосмысленную. Поэзия для него прежде всего занята постижением древних ритуалов и языков, которые находят в тех далеких культурах прошлого, где поэт был магом. Музыка – по преимуществу магическое искусство. Музыкант, как и поэт, истолковывает мир, устанавливает связь между человеком и природой, воссоздает мир и, именуя его, воссоздает гармонию из хаоса. Он настаивает на магической силе букв:
«Каждая буква хочет говорить отдельно. (…) В М– мертвый шум зим, в А– властная весна. М– камень, А– не алый рубин, а в лунной чаре опал, иногда, – чаще же днем играющий алмаз, вся гамма красок».
Он повторяет таким образом одну из навязчивых идей символизма: превратить поэтический язык в чисто музыкальный. И если Бальмонт в долгу у Ницше, то, наверное, менее всего благодаря апологии сверхчеловека, а из-за дионисийской предрасположенности к музыке.
Возвратившись в Россию в 1913 г., Бальмонт в 1914 г. дает выход своему патриотизму. В 1917 г. он на какое-то время примыкает к революции, но вскоре выбирает эмиграцию. Он укрывается во Франции, воспользовавшись разрешенной ему поездкой за границу.
Кобылинский-Эллис Л.Поэты-символисты. М., 1909. – Михайловский Б.Русская литература XX века. М., 1939. – E. Lo Gatto: Poesia russa della Revoluzione.Rome 1923 – R. Poggioli: L’Arte de Constantin Balmont in Rivista di litterature slave,III, Rome 1928 – H. Schneider: Der frühe Balmont,1970.
БЕЛЫЙ Андрей(Москва, 1880 – Москва, 1934).
Л. С. БАКСТ. Портрет Андрея Белого. 1905
Настоящее имя – Борис Николаевич Бугаев, сын математика Бугаева. Получил высшее образование на естественном отделении физико-математического факультета и всегда мечтал согласовать точные науки и музыку. Взял псевдоним, чтобы не шокировать отца публикацией своих декадентских стихов. Белый, а иными словами «Кандид» – мистик и идеалист, испытал влияние Соловьева. С книги стихов «Золото в лазури» (1904) стали очевидны сквозные темы его творчества. «Симфонии» (1902–1908), построенные на лейтмотивах, закладывают основы модернизма. Поскольку символ для него является подступом к тайне бытия, он не исключает надежды «изменить мир». Следующие произведения Белого соизмеряют его собственную судьбу с судьбой России: книга стихов «Пепел» (1909) объединяет их несчастья. Почти в то же самое время он пишет романы, которые составляют, быть может, лучшую часть его творчества: «Петербург» (1913–1914), «Серебряный голубь»(1909).