Текст книги "Дорога через горы"
Автор книги: Юрий Покальчук
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 42 страниц)
– Вот это конфликт, – сказал дедушка. – Реальная проблема. Бывшее да минувшее встречаются ради будущего. Раньше не позаботились о своем счастье, а теперь вот – жизнь научила, да поздно. Надо было колоть осторожнее!
– «А ты не будешь больше... иголками?» – спросил зайчик. – Тоненький Зойкин голосок упорно твердил свое, не поддаваясь зрительскому влиянию.
– ...«Нет, не буду, – сказал ежик, – я ведь ненарочно, я тогда не хотел».
– Так-так, – сказал дедушка, – это и называется сглаживание конфликта. От острых ситуаций мы уклоняемся. От проблем бежим...
– ...«Вот и хорошо, – сказали зайчик и лисичка, – давай втроем дружить, теперь нам всем будет весело».
– Ну прямо Швеция с коллективными браками... – вполголоса прокомментировал папа.
– А у тебя в голове одно! А может, они просто так станут дружить, и все. Есть же люди, которые просто дружат, а не... – возразила мама.
– Есть, конечно, которые просто дружат, сколько угодно. Только там, где счастливы двое, третий должен уйти, как поется в песне, а если трое, то тогда это ненадолго...
– А «Три товарища»?
– Аргументы железные! Есть еще «Три мушкетера», но тогда нм не хватает д’Артаньяна... – не унимался папа.
– ...И они стали дружить все втроем, и им было весело и радостно с тех пор жить в лесу, и они никогда больше не ссорились... Все! Конец! – Зойкина голова снова появилась над ширмой.
Зрители зааплодировали.
– Благодарим, – сказала Зойка. Она была возбуждена, но счастлива. – Приходите на наше представление еще.
Актеры со сцены кланялись зрителям. Наконец аплодисменты утихли, и зрители поднялись с мест.
– Мне очень понравилось, – сказал папа. – Очень и очень, Зойка. Ты устроила для нас прекрасный вечер.
– С хэппи-эндом, все довольны. Хотя и чувствуется, что здесь что-то не так, но счастливый конец все решает... – подвел итог дедушка.
– Не морочьте ребенку голову, – сказала бабушка. – Прекрасное представление. Я бы еще раз посмотрела.
– Вот и хорошо, что счастливый конец. Проблем и в жизни хватает, – сказала мама.
– Это сказка, – сказал папа. – Кукольный театр.
МАКАР
Макар стоял на подоконнике у раскрытой форточки и внимательно следил за детьми, игравшими под их домом. Мама разговаривала с гостями – пришли двое высоких мужчин, один с усами, а другой с длинными волосами до плеч. Макар, как всегда, сунулся было в общество, тот, с усами, легонько ущипнул его за нос, а который с волосами спросил, как звать. Почувствовав товарищескую атмосферу, Макар обрадовался и хотел было показать им, как он прыгает на одной ножке, но мама, как всегда в самый интересный момент, сказала: «Хватит, Макар, иди к себе в комнату, у тебя есть игрушки, порисуй и не мешай нам!» Макар вздохнул, но подчинился.
Сегодня в детском садике он подрался с Сергейкой, потому что тот пристал с вопросом, где папа Макара. На этот вопрос Макар не мог ответить и самому себе, ответ не находился, знал только, что папа сейчас с ними не живет, потому что у него другие дела. Вот это слово «дела» было большое и круглое, Таинственное и очень взрослое, и Макару оно представлялось в виде огромного мяча, который и поднять нельзя, не то что играть им. Он попробовал было допытаться, что такое «дела», а потом отказался от этого вопроса, – ответы на него оказались круглыми и какими-то далекими. До сих пор он дружил с Сергейкой, белявым и шустрым. Медлительному, задумчивому Макару очень нравилось играть именно с кудрявым быстрым Сергейкой.
К вечеру Макар уже забыл и о ссоре, и о драке, потому что после садика мама рассказывала ему интересную сказку о маленьком принце, у которого был свой Лис и Роза и он с ними играл, а жил на Луне.
Все сегодня складывалось хорошо, но вот пришли к маме гости, и Макар получил категорический приказ – играть в своей комнате. Так было всегда, сколько Макар помнит. Мама говорила ему: я же тебе не мешаю, когда к тебе приходят гости, и ты мне не мешай. У каждого из нас свои гости. К Макару приходил несколько раз Сергейка, и это были самые лучшие вечера. А еще Макар ходил в гости к Сергейке, так это было в некотором роде еще интереснее.
Вечерело, хотя было еще совсем светло. Во дворе, где апрельское солнце согревало землю, сушило последние лужи, оставшиеся еще от снежных заносов, пахло разбуженной землей и началом жизни.
Макар подошел к окну и выглянул на улицу. С третьего этажа он хорошо видел двор, несколько деревьев, на которых вот-вот должны были проклюнуться листья, детскую площадку и две скамейки по ее бокам. На одной из скамеек роилась детская компания, она и привлекла Макарово внимание. Ему всегда хотелось, чтобы с ним играли, чтобы дети сами хотели с ним играть, приглашав ли его, как вот Сергейка. Макар вздохнул. Но у него так не получалось. Вот подрались они с Сергейкой, и тот через несколько минут уже оказался в другой компании, а Макар остался один. Макар загрустил и стал ждать, когда придет мама и заберет его домой. Ждать пришлось долго, хотя уже было время после обеда, но оно тянулось для Макара очень и очень медленно, и он так обрадовался, когда вдруг увидел маму, что мгновенно забыл о своих переживаниях, стремглав бросился к ней, обнял двумя руками и сказал, заглядывая снизу прямо в мамины глаза, что очень по ней соскучился. Мама удивилась, но, кажется, поняла Макара. Дома они обо всем поговорили, мама рассказала Макару сказку, успокоила, что с Сергейкой они все равно скоро помирятся, и все будет хорошо, сообщила, что Макаров папа просто уехал в другой город и сейчас живет там, вот так Сергейке и скажешь. И все. А почему – хотел спросить Макар, но в это время пришли гости.
И вот сейчас Макар смотрел в окно на детей, увлеченно возившихся возле скамейки на детской площадке, и ему очень хотелось туда. Но он чувствовал, что мама его не пустит, потому что этих детей он не знал и они его не знали, хотя он знал их, он их видел, они живут вот здесь, в этом дворе. Там было трое ребят и две девочки. Двое мальчиков почти такие же, как Макар, ну, может, чуть постарше, один – в более солидном возрасте. Наверное, уже в школу ходит, подумал Макар и вздохнул. А тот, старший, в красной курточке, был высокий и ловкий; вот он вскочил на скамейку, аж на спинку, а потом прыгнул вниз, все остальные тоже начали прыгать со скамейки на землю, а потом снова на скамейку, потом начали догонять друг друга, а Макару становилось все тоскливей и тоскливей, и чтобы лучше видеть детей, он подставил к окну стул и влез на него, а потом на подоконник. Выпрямившись во весь рост на подоконнике, он все хорошо видел, намного лучше, чем раньше, но ничего не менялось, дети играли во дворе, а Макар стоял на подоконнике, и ему было очень грустно. Тогда ему пришло в голову открыть форточку, пахнуло свежим ветром.
Вдруг вся детская компания оставила скамейку и пошла прямо под Макаров дом, прямо под окно, где на асфальтированной дорожке были начерчены «классики». Макару стало интересно, потому что дети находились теперь почти рядом, с ним, хотя он был вверху, а они внизу.
Макар подтянулся к форточке и крикнул туда, вниз: «Эй! Эй!» Что им говорить, он представлял плохо, но звук его голоса привлек их внимание, они все подняли головы и смотрели на Макара. Макар растерялся и не знал, что делать дальше. Он позвал бы их играть к себе, но ведь мама и гости, и все это невозможно, он же понимал. Его самого тоже не пустят туда, и это он тоже понимал. Прошла секунда, и тот, в красной курточке, показал Макару язык, а потом вернулся к «классикам», за ним и все остальные. Макар снова крикнул: «Эй!» – но внимания это вызвало еще меньше. А в третий раз, когда он окликнул детей, никто даже не поднял головы, шла игра в «классики». Кто-то прыгал, остальные наблюдали за ним.
Так было всегда, даже если б он находился внизу, то в конце концов все было бы точно так же. В крайнем случае он стоял бы возле них и смотрел, как кто-то прыгает, а ему, наверное, не дали бы и попрыгать. Мало того, что он наверное был среди них самый маленький, так еще и увалень, и стеснительный, и неуверенный в движениях, склонный скорее к ожиданию чьего-то дружеского жеста, чем к тому, чтобы сделать его самому. И грядущий проигрыш был просто написан на нем, и мама уже думала о том времени, когда Макар пойдет в школу, и как ему там будет хорошо, что впереди еще целых два года, вырастет, выровняется, подтянется, может, все утрясется, как-то да будет. В то же время он, стоя на подоконнике третьего этажа, чувствовал себя большим, ему все было видно сверху, и все ему сверху были видны, и даже автомашины казались отсюда не больше тех, что стояли у него в комнате, и дети, которые уже не обращали на него внимания, были величиной с его любимого медвежонка по имени, конечно, Винни-Пух. И Макар чувствовал, что он сейчас непременно должен и может что-то сделать, что-то такое большое и значительное, что-то такое, что обратит на него внимание детей, которые не хотят его замечать, хотя он стоит в полный рост в окне третьего этажа прямо над ними. И он вдруг слез с подоконника, схватил с пола резинового зайца и снова полез назад, на окно. Теперь Макар не размышлял и секунды, а, дотянувшись до форточки, размахнулся и бросил зайчонка прямо в кучу детей.
Он достиг желаемого, даже больше, чем надеялся, потому что в первое мгновение дети растерялись, с удивлением поглядывая на то, что упало к ним прямо с неба, а затем бросились к зайцу, и первой схватила его остроносая девочка в голубой шапочке, из-под которой торчали маленькие заплетенные косички. Старший, в красной куртке, попробовал было отобрать у нее зайца, но она отскочила со своей добычей в сторону и поглядывала настороженно, готовая к решительному отпору, и тот, нападавший, остановился, а потом глянул вверх, и Макар крикнул ему: «Эй! Эй!» Теперь этот, в красной куртке, посмотрел на Макара с интересом, уже все дети смотрели на Макара, подмигивая и махая руками, и Макар понял, что наступил его звездный час, и выкрикнул снова: «Эй! Эй!» – что там было говорить, а потом почти мгновенно скатился вниз и схватил еще несколько игрушек. Сначала он швырнул в форточку тягачик, а потом прицеп к нему. Дети кучей бросились хватать игрушки, отталкивая друг друга. Грузовичок уже схватил тот, в красной куртке, а прицеп – мальчик в резиновых сапожках. Все снова смотрели на Макара. «Давай еще! Эй ты, давай еще, бросай сюда!» Они обращались к Макару, это уже был разговор, контакт с компанией, и Макар, именно Макар, играл сейчас первую скрипку. Ощущение собственной силы и возможностей, ощущение, что он нужен другим, переполняло его, полностью преодолев обычную привязанность к своим игрушкам. И он швырнул их вниз одну за другой, вызывая там, во дворе, шум, возбуждение, страсти, радость, а главное – прямой, непосредственный интерес к нему, к Макару. Теперь Макар старался швырять свои дары как можно дальше: ведь то, что вся стайка бросалась за каждой новой игрушкой, которую щедро обрушивала на них судьба в облике Макара, вызывало у Макара чувство, что это он сейчас управляет ими, их настроениями и желаниями, он ведет игру. Такого еще не случалось с ним никогда, ощущение это он переживал впервые, и оно захватило его до самых глубин естества – в нем есть необходимость, настоящая необходимость для других, он вызывает интерес к себе со стороны старших, независимых, может, уже и школьников, – все они смотрели сейчас на Макара как на сказочного Деда Мороза. «Эй! Эй!» – горланил Макар, выбрасывая новую игрушку, и компания бросалась в одну сторону, а в это же мгновение Макар бросал другую игрушку совсем в другом направлении, и уже все летели туда, и кто-то хватал одно, кто-то другое, а потом все лица снова, поворачивались к Макарову окну с неприкрытым уже, искренним желанием, чтобы именно ему, так хотел каждый из них, Макар бросил новую игрушку.
Макар раскраснелся от напряжения, от волнения, которое охватило его, игра продолжалась с увлечением и подъемом, но в какое-то мгновение в руках у Макара оказалась последняя игрушка. Это был его любимец Винни-Пух. И тут на долю секунды Макар остановился. Но колебания длились недолго. «Давай! Давай! Эй ты! Давай еще!» – шумели внизу. И Макар размахнулся и швырнул в них Винни-Пуха, следя, как летел вниз медвежонок, как упал прямо на разграфленный под «классики» асфальт и как, резко растолкав остальных, схватил его тот самый, в красной курточке. Именно этого и хотел Макар, чтобы именно этот мальчик схватил Винни-Пуха, он и хотел, и уверенности у него еще прибыло. Меж теми, кто был внизу, и Макаром уже существовала связь, дружеские отношения, они уже были коллективом, неважно, что разделенным пространством между третьим этажом и землей, они уже были одно целое, он был с ними, он был почти счастлив в эту минуту.
Но игрушек в комнате больше не было. «Эй! Эй!» – крикнул Макар еще, вдруг начиная понимать, что игра окончилась, потому что больше нечего швырять вниз, на землю, компания внизу покричала еще немного Макару, а потом каждый начал осматривать трофеи свои и других, уже начались разговоры про обмен, началось: дай мне это, а я тебе – то. А еще через несколько минут, когда дети уже сориентировались, что подарков от Деда Мороза – Макара больше не дождутся, помня, наверное, и о том, что игрушки хотя и принадлежат этому малышу с третьего этажа, но еще должны быть у него папа и мама, у которых больше прав и на эти игрушки, и на самого Макара, и на все, что он сейчас творит. Каждый из них ощутил момент вины, нечестности, и в то же время полного нежелания расставаться с тем, что упало с неба. Дальше, как всегда в таких случаях, детям предстояло бегство с места событии, лучше всего домой.
Они еще стояли какое-то время внизу, возбужденные и веселые, а какая-то женщина высунулась из соседнего с Макаром окна, видно, наблюдала за происходящим и поняла, что творится, и начала ругать детей:
– Вы что это там делаете? Ну-ка положите все на место, а то заработаете! Ишь какие! Выманили у малого – и довольны! Вот я вас сейчас.
Мгновенно дети, как переполошенная птичья стайка, исчезли из-под окна, каждый со своими трофеями. Макар смотрел им вслед грустно, но спокойно, как победитель, для которого уже безразлична сама победа, потому что гораздо важнее было само действие, сама борьба.
Мама вбежала в комнату, возбужденная и испуганная:
– Что ты делаешь, Макар? Что ты делаешь? Где твои игрушки? Ты что?
Соседка стояла у нее за спиной:
– Идите посмотрите, может, хоть что-то соберете, – сказала она. – Вы только подумайте! И как они его обдурили – все им повыбросил?
Мама оставила Макара, прежде, правда, стащив его с окна и закрыв форточку, а потом вместе с соседкой побежала во двор. Макар стоял возле окна уже на полу и, подтянувшись на носках, видел, как мама обошла все закоулки под их окном и ничего не нашла.
Он отошел от окна и сел на кровать.
Волна печали охватила его, он уже понял, что поступил нехорошо, что не должен был бросать игрушек, не должен, нехорошо это, но что-то не давало ему больше каяться о содеянном, он готов был к наказанию, любой каре, признавал ее, но что-то было больше его, то самое, пережитое им, то, что все они тянулись к нему, что он был им нужен, пусть даже в это короткое мгновение, но был их сообщником, одним из них, из их компании, и в то же время выше и сильнее других.
В ответ на все мамины слова, на угрозу не покупать больше ни одной игрушки, на то, что он будет очень наказан, Макар не плакал, так и не промолвил ни слова.
– Ты хоть понимаешь, что ты наделал? Понимаешь, что поступал нехорошо, что так нельзя? Макар, ну что ты молчишь?
– Понимаю, – сказал Макар и вздохнул. Он понимал, что мама ругает его справедливо, ему было очень жаль, что нет у него теперь ни одной игрушки и больше никогда не будет, особенно его любимого медвежонка. Он все понимал, и ему было очень грустно от всего этого, но где-то очень глубоко в нем горело ощущение: хорошо, что он так сделал, какими бы сожалениями это ни обернулось, но хорошо, что он так сделал. И хотя он еще не мог понять ее, но это и была его большая правда.
НИКАРАГУАНСКИЕ РАССКАЗЫ
ТИШИНА
Ихито[22]22
Все прозвища в рассказе в переводе с испанского имеют определенное значение: Ихито – сыночек: Фляко – мозгляк, худышка: Эль Нойо – цыпленок; Рубио – русый; Бланко – белый; Чамако – мальчик, юноша; Пахаро – птица; «гринго» – презрительная кличка североамериканцев в странах Латинской Америки; «Сиудад пластико» – пластический город; Карретира дель Сур – «южная автострада».
Рассказ написан на документальном материале.
[Закрыть] появился у нас в отряде еще в прошлом году, после тренировочного периода, участвовал даже в нескольких боевых операциях, и все уже знали, что он в самом деле парень хоть куда, да вот прилипла к нему такая кличка, и все тут. С каждым ведь бывает... Не огрызался бы да не обижался, забывалось бы со временем, ведь если кто заводится да фыркает в ответ, только больше над ним подсмеиваются. Так и с Ихито.
Лет ему было около восемнадцати, не больше, а на вид – ну чисто девчонка, красавчик, ресницы длинные и губы пухлые, еще и сложения изящного.
Кажется, не сам ли Маркон и назвал впервые его «сынком», оттуда и пошло. Думаю, что со временем вряд ли кто особо утруждал свою память, вспоминая, как его зовут, Ихито – и все тут.
И стрелял он на удивление хорошо, и в ближнем бою соображал – проверенный, ловкий, как дикий кот, а прозвали «сынок» – так «сынок». Да он и сам потом привык.
Маркон нам, правда, всегда говорил: в нашем деле нужно побольше кличек, прозвищ, наши настоящие имена должны по возможности реже произноситься вслух, ведь враг может пронюхать, а потом – и к семье, и все такое прочее. Поэтому каждый, у кого есть кличка, так и будет называться, а у кого нет – придумаем.
Ихито привык и уже не обижался, и когда мы собрались на Атлантическое побережье (Маркон должен был отобрать восемьдесят человек), то Ихито, один из немногих новичков, попал вместе, с нами, бывавшими во многих переделках, с теми, кто партизанил еще до революции, а после нее все эти годы непрерывно воюет с контрой.
Война окончилась для многих, но не для нас. Она для нас вообще не кончалась да и неизвестно когда кончится, просто вид ее несколько изменился и все. Вот гринго после того, как вновь президентом избрали Рейгана, опять угрожают, у нас в стране военное положение.
Хотя еще совсем недавно мы надеялись, что Рейгана не изберут и все немного уляжется, и будет какой-то покой и для нас.
И хотя живем мы на острие новой войны во всей стране, и хотя гринго грозят нам новым «гранадским экспериментом», не посмеют они все же не считаться с тем, кто мы и какие мы.
Никарагуа – не Гранада, и так у нас не будет никогда. Хотят новый Вьетнам – получат, потому что у нас просто им это не пройдет.
Еще при Сандино началась наша с ними война. А сейчас и у нас другие времена, не только у них, и мы найдем, чем и как, и будем воевать, пока живы будем.
Когда я появляюсь дома, мать сначала обрадуется, а затем – в слезы: когда же увижу твоих детей, сыночек, когда все кончится? Я шучу, что девушек много и все мне нравятся, а выбрать не могу никак, чтобы ни одной не обидеть, а она: сыночек, тебе ведь скоро тридцать, а я ей: мама, это еще не пятьдесят, и так отшучусь, а сам знаю – правду мама говорит, только ведь нет у меня ни сил, ни права связывать чью-либо судьбу со своею, пока живу на острие, а еще мне жить так и жить.
Как объяснить ей, сухонькой, старенькой маме, что жизнь моя издавна принадлежит на самом деле не мне, а стране моей, за которую я воюю почти десять лет. Живой, хотя и дважды раненный, но оба раза легко – везет, обошлось как-то.
У многих наших есть свои семьи, есть дети, но у многих и нет. Живут, как я – ожидая спокойного дня, тишины, мира. Нет, прежде всего тишины, настоящей, полной.
Я так и сказал Кончите, когда мы гуляли в центре города вечером накануне нашего отъезда на Атлантику и завернули после кино в так называемый «Сиудад пластико». Меня всегда удивляло это название, ничего там «пластического» не было, в том «городке», только рестораны, кафе, дискотеки да лавчонки, целый квартал, и кто да почему его назвал так – неизвестно; еще во времена Сомосы, предыдущего президента, построен этот «пластический городок», где выкачивались тогда деньги из посетителей словно насосом, еще и сейчас там уйма собственников наживается в мелких ресторанчиках и кафе, но уже времена не те, везде порядок, хотя во многом пока условный, но порядок, и когда я хожу с девушкой ночью по городу, то не потому не боюсь никого, что владею разными боевыми приемами и всю сознательную жизнь провожу на войне, а потому, что нынче каждый из молодых людей чувствует себя в безопасности и в нашем разбросанном немноголюдном Манагуа, да и в других городах – теперь не схватит тебя ни за что ни про что сомосовская Национальная гвардия и не нападут грабители, ведь революционный порядок – это порядок, и за это мы боремся, поэтому я и сегодня на войне.
Я сказал тогда Кончите, что жду тишины, а у нее глаза влажно заблестели, такая милая она девчушка, такая ласковая, молоденькая, учится пока еще, но все понимает правильно, словом, своя, наша девушка, выросла же по соседству, еще лет пять назад я не заметил бы ее на улице, а она ведь рядом живет, там, где моя мать с братьями. Ну, вот как-то положил я на нее глаз и зацепил её, еще в прошлом году, говорю – пойдем погуляем, а она так сразу согласилась, что я даже удивился, такая ведь вроде недотрога, а уже позже она призналась, что давно мечтала, чтобы я ее пригласил куда-нибудь, потому что очень ей нравился.
Что говорить, каждому такое приятно услышать, особенно когда и тебе эта девчушка нравилась, хотя ты и не знал пока, что именно ты ей приглянулся и о тебе все ее мечты.
С тех пор начал я с ней время от времени встречаться, когда приезжал в Манагуа в отпуск, и хотя не бывало меня иногда по нескольку месяцев, она все равно меня ждала и я уже знал от матери, да и в разговорах с соседями проскальзывало: ждет меня Кончита, и все тут.
Не обещал я ей ничего, долго и не касался ее, виделась она мне не такой, как все, очень юной и чистой, необыкновенной, двадцати ей еще не исполнилось и сейчас, а тогда едва до восемнадцати дотягивало. Однажды возвращались мы после дискотеки «Волк Джек», того же, Пластикового городка, домой поздно вечером и не могли никак поймать такси, автобусы были переполнены, а наша Карретера дель Сур далековато, а тут ветер какой-то холодный подул, Кончита явно замерзала, и я обнял ее одной рукой, чтобы согреть, и тепло ее тела передалось моей руке, и я почувствовал, как горячая волна захлестнула тело, и тогда сообразил, что таки влюбился, и хотя мы все еще шли медленно, чувствовал я, как она дрожит уже не от холода, а от моей руки, полуобнимающей ее прохладной ночью в Манагуа, и вдруг остановился, как раз место на шоссе было темное, под развесистым деревом, кажется, гуанакасте, так мне врезалось в память, потому что я остановился и притянул ее к себе, и она вмиг обвила мне шею руками и прильнула, и я почувствовал, что не одинок на этом свете и что никого ближе ее у меня нет и не было.
Время шло, и я должен был поговорить с ней всерьез, и я сказал ей тогда, перед этим нашим делом, как ехал на Атлантику, что люблю ее, но я военный и живу на войне, и не имею пока права коверкать ее судьбу, хочу дождаться тишины, пускай хотя бы какого-то затишья, если уж не настоящей тишины. И только тогда я смогу, только тогда, потому что во мне слишком много войны – выстрелов, боев и взрывов, и так хочется тишины!..
Я увидел на ее лице выражение печали, даже боли, а в глазах – слезы, и меня обожгло самого, я не мог еще сейчас переступить, нет, сейчас не мог, я знал, что не могу, не буду сейчас, нет, нет, нет...
...Она ведь и сама видела, она многое успела увидеть, ей уже шестнадцать было в революцию, а прежде… прежде было всякого, о чем все вокруг знают, но и по сей день жутко вспоминать. Но я не хотел, я не мог ворошить те воспоминания, не хотел пробуждать их в себе, но и переступить через них не мог... Поэтому, наверное, мне проще было со случайными девушками встречаться, броскими, легкомысленными, а с ней так нельзя было, я и не хотел так, а иначе… еще не мог.
Я не мог высказать всего, что закипало во мне тогда, но уже снова видел, как национальные гвардейцы волочат пятнадцатилетнего моего брата Пепе, застреленного напротив нашего дома, волочат за ноги по булыжной мостовой и как насилуют, и замучивают пытками до смерти Линду, его ровесницу, мою невесту, мою... Я этого не видел своими глазами, был тогда в горах, в партизанском отряде, сколько раз я рвал на себе волосы, плакал потом по ночам, – почему, почему я не забрал брата с собой, думал, еще мал, а он ведь просился, Пепито, он ведь просился дважды, когда я последнее время тайком появлялся дома: возьми меня с собой. Хорхе, возьми, я уже вырос! – уже не вырастет, уже никогда не вырастет, он выбежал на улицу случайно, куда-то разогнался и наткнулся на патруль Национальных гвардейцев. Нечаянно толкнул кого-то, тот развернулся и влепил пацану пощечину, парнишка покатился и весь залитый кровью ругнулся в ответ, тот обернулся, пьян был, гад, хоть и молод, а палач, соседи из окон смотрели, нос боялись на улицу высунуть, потом рассказывали, как тот выхватил револьвер и всадил в Пепито несколько раз.
Все здесь сандинисты, орал тот, убийца, всех перестрелять – и будет покой, а эту падаль чтоб никто пальцем не тронул, пускай лежит, понятно? И они пошли, а пацан лежал на улице убитый, а во дворе соседи держали мать, чтобы не побежала к покойнику, ведь и ее тогда убьют тоже, как было не раз, каждый юноша подозревался в симпатиях к сандинистам, собственно, так и было на самом деле, народ был за нас, молодежь тем более, а особенно в нашем квартале Акагуалинка, рабочем предместье Манагуа, которое хорошо известно в истории нашей революции своим боевым духом...
А братишку моего мертвого, Пепито, через некоторое время приехавшие на грузовике те гады потащили за ноги к машине, швырнули тело в кузов и укатили.
Похоронить потом отдали, на кой черт им самим возиться, записали где-то, что убили сандиниста, – и все тут.
И все тут, а я нет-нет да и вижу, как тянут его, моего Пепито, уже неживого, по брусчатке за ноги, и выть мне хочется от боли. И воевать, до последнего вздоха...
Да, с Пепито – это было уже после. И там... Там раньше, там была еще Линда... Очень красивая, слишком красивая, чтобы выжить в такое страшное время, и она была в подполье; на два года моложе меня, как Пепито, но она казалась мне старше, потому что моей была... Мне было семнадцать, когда я пошел в горы, меня отослали, потому что... Линду схватили с листовками. Ну, и... Замучили. Издевались, насиловали, пытали... Тело отдали родителям – но я его уже не увидел. Сомосовцы следили за ее домом, за тем, как будут хоронить, кто будет на кладбище…
Я не видел ее мертвой, в последний раз я видел ее живой, и она была со мной, моя, самая первая моя любовь, самая большая моя любовь, единственная моя любовь! А потом насмерть замучила ее, наигравшись, стая крыс...
Как ей сказать сейчас, юной Кончите, зачем напоминать ей это, зачем мучить ее, в конце концов она ведь и сама об этом слыхала, наверное, соседи мы все, только тогда она была совсем маленькой, но ведь не объяснишь ей, пока сама не испытает, что не проходит в жизни ничего само собой, пока время его не вытравит, пока не выветрилось оно хоть как-то в памяти, а такое навсегда, никогда не пройдет, никогда не отпылает... вот поэтому я и жду тишины, покоя, забвения, равновесия, которое приходит лишь в полной тишине...
А Кончита такая еще юная...
Я разозлился, замолчал, оцепенел, может, боялся, чтобы и у самого не увлажнились глаза, и сказал только – подожди, я вернусь… если… подумаем... может… может, настанет в конце концов хоть на какое-то мгновение эта желанная для всего мира тишина...
Маркон отбирал людей лично, я знаю, как он смотрит на бойцов, проверяет все, а кроме того, должен иметь свое особое мнение о каждом, я с ним уже восемь лет, командир взвода, лейтенант, но что там, когда в условиях, в которых мы живем и воюем, каждый одинаково важен для дела, это только внешне я лейтенант, и, следовательно, на мне лежит большая ответственность за какую-то часть дела, только и всего.
Маркон советовался со мной. Сначала отбирал сам, а затем спрашивал еще и мое мнение, вроде как проверяя себя.
По правде говоря, когда он назвал Фляко, я было возразил. А он сразу же спросил – аргументы.
Худющий, оттого и прозвали Фляко, в очках, да, если снимает, не такой уж близорукий, стреляет неплохо, не боится, доказал не однажды, а что не слишком ловким кажется, так вспомни, какая у него молниеносная реакция на уроках каратэ...
Он тебе лично несимпатичен? Говори тогда, почему? – наседал на меня Маркон. Да нет, я и сам толком не соображал, а затем сказал – он все время о чем-то постороннем думает, не сосредоточен на военном деле, его мысли постоянно где-то витают, ну и это, наверное, меня раздражает. Начнешь с ним разговаривать, а он поначалу «А? Что?», а тогда уж отвечает, и понятно: вопрос-то он слышал, а что переспрашивает, то вроде бы до него доходит, как до жирафа...
Нужно будет, так сосредоточится, сказал Маркон, возражения несущественные, согласись.
Я согласился, в конце концов Фляко не виноват, что худой и мечтательный, а товарищ он ничего, и друзья у него есть: вот тот же Эчевериа, да и Хосе-Пахаро тоже, ну, словом, пускай идет...
Подумать только, как выбираем товарищей на боевую операцию, как обмозговываем каждую кандидатуру, а они еще и обижаются, если кого-то не берут в очередной раз. А ведь это же на смертельную опасность идти, на самый большой риск! И каждый раз неизвестно, повезет ли.
О Фернандо Дигби я тоже сказал Маркону, а он не только не возразил, даже более того, оказывается, сам о нем подумал сразу же.
Фернандо – так и называли все Бланко, а все потому, что он негритянского происхождения, родители где-то там и поныне живут на Атлантике, на окраине Блуфилдса, и Бланко он не потому, что белый, а потому что, наоборот, очень темный мулат, с шевелюрой ихней и всем, как у них бывает, и там, на Атлантике, он нам безусловно пригодится. Сомнительным было только, что Бланко появился у нас относительно недавно и еще ни в одном бою в составе нашего батальона не был. Правда, пришел к нам с пограничной службы, а там не раз приходилось воевать с «контрас», ну и партизанил до революции, лет ему двадцать пять, как и Фляко. Все это под моим началом ребята, поэтому я должен, как и Маркон, все знать о каждом.
Мы добрались в Сан-Хуан дель Норте катерами из Сан-Карлоса, что на озере Никарагуа. Прибыли среди ночи, высадились недалеко от городка, катера вернулись обратно, а мы развели костры, разбили палатки и там заночевали. Одежда на нас была гражданская, преимущественно костариканская, даже сигареты мы на черном рынке покупали именно костариканские, здесь все могло сыграть роковую роль, а особенно мелочи.