Текст книги "Дорога через горы"
Автор книги: Юрий Покальчук
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц)
– Пойдемте, ребята, – сказал Андрий, когда Пако подошел к Женевьеве, молча глядя ей в глаза. – Пойдемте, – у него перехватило дыхание, потому что это и было то самое... когда-то давно на пшеничном поле под Мадридом, это было то, что у него ушло, ушло. – Пойдемте, ребята!
Женевьева пробыла в лагере два дня, а потом должна была возвращаться в Сент-Этьенн. Пако попросил разрешения ее проводить. Массат улыбнулся, глядя на них обоих, все улыбались, когда видели Женевьеву и Пако, в лагере воцарился праздник, и они стали его королями.
Они вышли из лагеря утром. Пако не возвратился ни через час, ни через два, ни вечером. Андрий не находил себе места. Попал в засаду – билась единственная мысль. Попал в засаду, где-то напоролся на немцев. При оружии – какие разговоры, все понятно. Пошел к Массату просить разрешения на поиск.
– Подождем, – сказал Массат. – До утра подождем, Андре. Ночью ничего не выяснишь. А эти влюбленные... Одним словом, все может быть. Утром пойдешь. Ты и Жанэ.
Жанэ – это была кличка Збышека. Спать Андрий не ложился.
Пако возвратился под утро, уставший, напряженный, но внутренне спокойный.
Андрий только глянул на него и все понял.
– Ты снова! – у него не хватало слов. – Здесь переполох. Все думают, что ты попал в руки фашистов, что ты убит! А я, что думаю я! Что я чувствую, сукин ты сын?!
– Я не мог. Я должен был проводить ее домой.
– Ты был в Сент-Этьенне?
– Ну, не совсем, но...
Андрий плюнул и отвернулся.
– Будешь сам объясняться с Массатом. Ты боец, а не сопливый мальчишка. Кто тут тебе и в чем мешал? Занимайся любовью. Но есть дисциплина. Ты был мужчиной, когда был меньше. А сейчас любовь заставляет тебя забыть о долге? Ты понимаешь, что мог подвергнуть ее опасности из-за своей «охраны»? Она девчонка, мало ли где могла блуждать и почему. А ты... вооруженный человек рядом с ней, один взгляд – и с вами все ясно...
– Омбре!
– Убирайся!
Массат был четок и категоричен.
– В следующий раз, когда связной появится в лагере, Пако ни на шаг из лагеря – это первое. Второе. Мы должны регулярно посылать своего связного в Сент-Этьенн, и, понятное дело, я имел в виду Пако. Отменяется. Он не пойдет в Сент-Этьенн, пока не докажет, что значит для него дисциплина. Все.
Пако молчал. Миновало две недели. В Сент-Этьенн ушел Збышек. Вернулся. Принес для Пако письмо. Андрий улыбался, видя, как засиял его брат, всматриваясь в странички из школьной тетради, исписанные мелким девичьим почерком. На добрые полтетради письмо.
Пако носился с письмом целый день. Настроение у него было прекрасное. За ужином Сато, расплываясь в широкой улыбке, спросил:
– Пако, кажется, ты учишь наизусть школьное сочинение на тему свободной любви?
Пако не обиделся и не огрызнулся, как обычно, когда товарищи касались сакраментальной темы, он поднял голову и сказал:
– Действительно учу наизусть. Сочинение превосходное.
Вечером, перед сном, он снова перечитывал письмо, а потом повернулся к Андрию, тот как раз собирался спать, и предложил:
– Хочешь прочитать, что она пишет?
– Не боишься, что тайна раскроется? Не жалко?
– Читай, читай! Я хочу, чтобы ты знал. Чтобы ты знал все. Читай.
Что скажут нам слова любви, адресованные другому? Что мы можем понять в тончайших оттенках чужих чувств, в чужих радостях, сомнениях и озарениях, которые приносят каждое слово любящего и любимого не нами человека, каждая буква в его письме? Письмо было простым и наивным, сумбурным и возвышенным. Как все на свете письма о любви.
В следующий раз в Сент-Этьенн Массат послал Андрия. Связного оттуда ждали несколько дней, но никто не появлялся. Дозоры отряда сообщили о передислокации немецких войск, об усиленном движении на дорогах. Надо было действовать, а из центра не поступало никаких указаний.
Андрий шел с конкретными сведениями и предложениями отряда по поводу новой большой операции. Пако вздохнул, но не сказал ничего и сел за письмо, когда Андрий сообщил, что собирается в Сент-Этьенн. Несколько раз он рвал написанное в клочья и начинал сначала, пока Андрий не понял, что Пако просто не в ладах с французской грамматикой.
– Слушай, малыш, ты напиши по-испански, а я переведу, если не стесняешься меня.
– Тебя?
Письмо было написано. Андрий сел в машину, с ним несколько человек. Сейчас отряд располагай своими автомобилями, двумя грузовыми и легковым «ситроеном». Предполагали довезти Андрия в «ситроене» до Фирмини, а там он должен был сесть на рейсовый автобус, шедший в Сент-Этьенн.
Он добрался до Сент-Этьенна под вечер. Прошел на знакомую, почти родную улочку, где стояли рядом дома Антуана и Мадлен, но, искоса посматривая на них, миновал оба строения медленной походкой равнодушного прохожего. Ничего подозрительного не заметил, но в то же время не ощущалось и малейших признаков жизни в обоих домах, и ему стало тревожно. Почему так тихо? Где они? Все ли в порядке? Он решил подождать, пока стемнеет, и тогда прийти еще раз.
Узенькими улочками шахтерского городка шел молодой человек в хорошем, добротном сером костюме, в начищенных туфлях, гладко выбритый, держал в руках букет полевых цветов. Легкий ветер ерошил его темные волосы, и он время от времени останавливался, вынимая зеркальце и старательно причесываясь, хотя через секунду порыв ветра снова нарушал порядок в его прическе.
В зеркальце Андрий видел, что никто за ним не следит, и все же убедился в этом несколько раз и только в сумерках, снова проходя знакомой улочкой, быстро скользнул во двор дома Мадлен, предварительно оглянувшись, нет ли кого поблизости. На нижнем этаже светилось окошко. Стараясь не шуметь, он подкрался к окну и заглянул внутрь. Мадлен стояла перед зеркалом, распустив волосы, всегда собранные в тугой узел, и задумчиво расчесывала их. На ней был легкий халат, и Андрий с трудом узнавал эту всегда сдержанную, уравновешенную, четкую женщину. Боже, как меняет людей ответственность, постоянное напряжение, подумал он и тихонько постучал в окно.
Мадлен испуганно обернулась, всматриваясь в оконное стекло, не узнавая Андрия, потом лицо ее прояснилось.
– Андре, заходи, что ты там стоишь?
Выяснилось, Женевьева только сегодня утром ушла связной в отряд Массата.
Андрий улыбнулся, представив себе, как сейчас Пако встречается с Женевьевой. Мадлен, заметив его улыбку, улыбнулась и сама.
– Наверное, уже на месте. Она отправилась в дорогу на рассвете. Ситуация в городе все напряженнее, всех подозрительных задерживают, шпики на каждом шагу, немцы свирепствуют – подполье-то все ощутимее напоминает о себе. А они к тому же отступают и отступают там, на востоке. Нам стало известно, что вскоре немцы выведут все свои части из окрестных местечек, чтобы в Лионе собрать их в большую ударную группу, которая должна поддержать немецкие войска на Восточном фронте. А может, они готовятся и к Западному...
– Уж этот мне Западный фронт, – нахмурился Андрий, – сколько они могут тянуть! Это же просто подло. Выжидают, пока русские окончательно измотаются. А может, просто выгадывают союзники – кто победит, с тем и быть?
– У нас есть сведения, что американцы и англичане вот-вот высадятся десантом именно здесь, во Франции. Представляешь, как сейчас важно оттянуть на себя немецкие силы... О плане перегруппировки фашистов в Лионе мы узнали подробно только вчера. Ждали, пока не прояснилось, что к чему. Потому и не посылали связного. Вы с Женевьевой разминулись.
Андрий ужинал. Разговор тек живо: ему казалось, что он никогда по-настоящему не видел Мадлен. Сейчас она была просто женщиной около сорока, усталой, но не потерявшей своей привлекательности. Она будто излучала мягкость, мечтательность, добродушную ласковость. Может, этот ее халатик и непривычная прическа напоминали о другой ее сущности, о другой предназначенности, о несостоявшейся судьбе, в которой главное. – семья, дети, домашний уют. Она справлялась со всем. Дом сверкал чистотой. Мадлен работала еще в своей портняжной мастерской, занималась хозяйством. И при этом отвечала за судьбы многих людей, связанных с ней в подполье.
– Тебе придется переждать здесь некоторое время, пока не прояснится ситуация в городе. Ведь сейчас любой шпик имеет право потребовать у тебя документы, если у него появится хотя бы тень подозрения. А документы у тебя, сам знаешь, не для опытных глаз. У меня тоже был обыск, Андре. Уже дважды за эти годы. Хотя власти как будто и убеждены, что я забочусь только о заработке да хлебе насущном. Мастерская пока хорошо прикрывает меня. И все же, я знаю, ходим по лезвию...
Постелила Андрию в комнате Женевьевы. Он с интересом рассматривал девичью комнату, хотя и не видел ничего необычного. Открытки с цветами, рисунки из какого-то журнала с видами африканских джунглей и экзотическими животными. Чистота, какие-то подушечки, занавески с вышивкой... Андрий пытался за вещами увидеть, понять жизнь их хозяйки. Он думал о Женевьеве, о Пако. Пако бывал здесь, Пако хорошо, очень хорошо знал эту комнату, дышал ее воздухом. Вот она какая, думал Андрий, вот оно все какое...
– Не знаю, будет ли тебе удобно, но эта софа раскладывается. Лучше разложить, верно?
Мадлен хлопотала возле постели, потом принесла воды в длинношеем кувшине из синего фаянса с причудливым азиатским рисунком и серебряной ручкой. На подносе рядом с кувшином стояла такая же чашка.
Хорошо, подумал Андрий.
– Какой интересный вид на этом кувшине. Такие нежные краски. Бамбуковые заросли, птицы...
– Когда-то случайно наткнулась в Лионе, очень уж понравился рисунок. Давно. Еще до войны. Как-то уцелел до сих пор. Ну что ж, доброй ночи, Андре!
Она повернулась, чтобы выйти, но что-то удерживало ее, замедляло шаг, она будто не сказала всего...
– Мадлен, подожди минутку. Если не очень хочешь спать, давай поболтаем немного.
Она словно ждала его слов, быстро повернулась к нему, и он заметил в ее улыбке искорку радости. Да, она не хотела идти, ей, наверное, одиноко в большом доме без дочки, очень одиноко.
...Казалось, прошло много времени, пока его пальцы ощутили тепло ее руки и она, улыбаясь, глядя прямо в глаза, не отнимая руку, прижалась к нему.
– Мадлен...
– Андре...
Это не я, это кто-то другой, я плыву в прошлое, в будущее, в жизнь или смерть... Плыву в этом безграничном океане, где меня мучает неутоленная жажда, где время свивается в единый клубок – сегодня, вчера, завтра, сейчас, всегда... Я лодка, попавшая в стремительное течение, выбраться из которого уже нет сил, и так жутковато и радостно подчиняться волнам могучей реки, реки жизни.
– Я понимаю, Андре, я все понимаю: мы словно два острова на быстрине жизни, соединенные капризной судьбой. И все же мы не пылинки, гонимые ветром. Андре, мы же люди, мы мыслим, чувствуем, ищем, желаем друг друга, стремимся познать того, кто оказывается рядом с нами, тянемся к добру и любви... Как часто мы долго не видим очевидного, не знаем, что вот она, радость жизни, рядом с нами, надо только открыть глаза и увидеть, протянуть руку, дотронуться...
Мадлен замолчала, но Андрий видел, что сказать ей хотелось гораздо больше, но она сдерживала себя, колебалась. Он провел рукой по ее распущенным волосам, еще раз, еще, ничего не говоря, словно обещая понять ее.
– Мой женский век проходит, Андре. Тяжело об этом говорить, но, увы, проходит... Уже много лет только Женевьева – моя личная жизнь. А все же в женщине живет женщина, и, какое бы ни было время, я глубоко чувствую это, особенно сейчас, Андре! Ты для меня – порыв ветра среди чада войны, мое непрочное спасение в этом водовороте, ты мое «сейчас», у которого не может быть «завтра», потому что мое время рассчитано только на «сегодня», то самое «сейчас», «ныне», «теперь»... Мне тоже казалось раньше, что, если кругом война, мы просто не имеем права на свое Личное, на какие-то чувства... Но, Андре, без них мы безнадежно теряем в себе что-то человеческое. Может, это имеет отношение даже к нашей борьбе. Я глубоко верю: человек всегда должен жить, выпрямившись во весь рост. Жить полной жизнью. Тогда он видит лучше и может больше.
Почему сейчас так тяжело трезвеет разум, так путаются мысли, так переплетаются память и сегодняшнее, сомнение и боль, чувство утраты чего-то важного и... облегчение от этой утраты? Она все знала обо мне и о Пако. А что я знаю о ней? Хотя мы рядом уже давно... Муж Мадлен погиб в Испании бойцом Интербригады еще в тридцать седьмом, под Уэской. Большое фото в гостиной – улыбающийся светловолосый молодой человек. Отец Женевьевы.
Что она чувствует сейчас, Мадлен? Но ведь и у нее был свой семейный очаг, Женевьева... А у меня? Все пропало. Только пустота, ни единого следа на той улочке, только эхо того, что было, только воспоминание о том, что могло быть. Да еще Пако. И я говорил ему, что сейчас не время. Доказывал, что мы не должны... В нас должна жить только ненависть, только гнев должен, бурлить в нашей крови! Как же теперь? Может, прав Пако, доказывая: то, что чувствуешь сегодня, надо пережить именно сегодня. Завтра этого уже не будет. И может не быть никогда... Он почувствовал это глубже, чем я.
Но нет, хватит! Я не должен сейчас думать об этом. Я не вправе обижать Мадлен. Даже мысленно. Эта нежная, ласковая женщина... Она отдала мне свое тепло и вдруг показалась такой беззащитной, совсем девочкой, она нуждается в моей опеке, в моей мужской руке. Я нужен ей, но какое облегчение знать, что она все понимает, не требует никаких объяснений и говорит именно то, что успокаивает меня, гасит мои сомнения. Она словно чувствует нерастаявший лед внутри меня, потому и слезы у нее на глазах, потому и говорит она все это, стремясь пробиться сквозь толщу холода.
– Жизнь, Андре, такая сложная... А мы должны жить, всегда жить, какое бы ни было время, что бы ни происходило вокруг, надо жить. Человеку отмеряется не так много, чтобы бесконечно ждать утра.
– Не надо плакать, Мадлен, все хорошо, все так, как должно быть. В твоих словах правда. И в его тоже. Они имеют на это право. Надо жить. Только знала бы ты, как это трудно! Так трудно жить, моя Мадлен, так трудно нести на себе тяжесть жизни, что иногда кажется: нет на это никаких сил. Но надо жить и выполнять свой долг.
– Какой ты молодой и сильный! У тебя еще жизнь впереди, Андре. Поэтому не говори, как старик, у тебя еще будет все, что захочешь, будут дети и семья, будет все, о чем ты сейчас даже не думаешь, потому что в тебе так много жизни. Я как увидела тебя впервые, сразу поняла, сколько в тебе силы, но это другое, мне бы и в голову не пришло, что между нами что-то может быть. Просто приятно было смотреть на тебя, на твою мужскую уверенность, на твои движения и улыбку. Сейчас я знаю тебя, человека узнаешь лучше всего, когда он отдает себя полностью, и уже не разум, не слова, а все вместе, чему нет названия, наполняет тебя, и тогда сразу чувствуешь, кто он, этот человек. Я знаю теперь, какой ты, Андре, я счастлива, кто знает, будет ли у меня еще когда-нибудь такое... Забыться хотя бы на миг, не думать, не страдать, не тревожиться, не ждать, а просто любить, жить, чтобы жить.
Руки говорили сами, губы говорили сами, тела говорили сами, и умолкли слова... Прошло три дня, Андрий вышел из дома Мадлен на рассвете. На перекрестке, за углом, его ждала машина. Доехали до Крапона. Дальше он пошел пешком.
...Сейчас он стоял, всматриваясь в то место на старом пне, где только что сидела ящерица, и думал: вот она, правда. Вопреки всем морозам и снегам в свое время упорно пробивается зелень на деревьях, нежится на солнце ящерица – сколько у нее той жизни, а она живет. Она тоже олицетворяет безостановочность жизни, ту жизненную силу, что и в человеке побеждает вопреки всем законам логики, ту потребность включиться в привычное круговращение бытия и небытия, двигаться, пока существуешь, пока живешь.
Он вздохнул, снова представив разговор с Пако, но, что поделаешь, надо на все смотреть открытыми глазами.
И на себя, да, на себя прежде всего, на то, что ты делаешь, правильно оно или неправильно.
Пришел он в лагерь незаметно, почти автоматически избегая тропинки, по которой ходили все, свернул в сторону на несколько сот метров и, неслышно ступая в густом сосняке, приблизился к партизанским палаткам.
Надо сказать Массату, что дозоры караулят плохо.
Возле палатки разговаривали партизаны, и Андрий хотел было напугать их, высунувшись неожиданно из-за кустов, но вдруг услышал голос Пако и поневоле задержался, будто перед прыжком, готовя себя к встрече. Потом его остановил уже сам разговор.
Говорил Симон, рабочий-металлург из Лотарингии, который воевал вместе с ним под Барселоной, знал Андрия добрых пять лет.
– Да что ты так защищаешь его, твоего брата? Кто на него нападает? Ты что, не знаешь меня, моего отношения к Омбре? Я в Испании шел за ним на смерть и теперь пойду в огонь и в воду, ты ведь знаешь, Пако. Я же не об этом. Вот тебе еще и двадцати нет, ты много чего повидал, вроде бы знаешь жизнь, думаешь, наверное, что знаешь все. А между тем ты не знаешь еще много чего. И не будешь знать, пока не проживешь еще столько. Вот и Омбре так. Я лишь про то говорю, что ему кажется, будто он все знает лучше всех, ну, во многих делах это так. Он человек образованный, с опытом, командир и все такое. Но есть другие стороны жизни, о которых он не имеет понятия, как говорится, не пробовал их и не видел. Есть еще семья, дети, есть ежедневная работа, есть отношения между людьми совсем в другое время и в другой плоскости, где наш Омбре – просто юнец. Есть вещи, Пако, которых вообще нельзя понять, пока тебе двадцать пять, их понимание приходит только в сорок, как у меня. Вот и все, что я хотел сказать. Мы все его любим, тут и доказывать ничего не надо. Но он иногда просто не понимает, что чувствует человек, что он переживает, именно потому, что ему еще двадцать пять, а не сорок. У каждого возраста свое представление о вещах. Ты бы сказал ему поделикатнее, пусть иногда оглядывается на свои года.
Андрий не хотел слушать дальше. Не мог и не хотел. Он повернулся и пошел обратно в лес, пошел тем же сосняком, по которому только что пробрался в лагерь, и завернул на тропинку, которой обычно ходили в лагерь партизаны. Он шел тропинкой, ожидая окрика часового, и думал: «Вот оно, Андрий, вот оно!» Приходило горькое осознание утраты, никогда не думал о себе так, никогда не смотрел на себя с этой стороны. А ведь чистая правда! Жизнь твоя, взрослая твоя жизнь, Андрий, проходила на войне, и обо всем, что успел узнать тот же Симон, те, кто старше, кто прожил свои годы полностью, как Мадлен, ты не знаешь, просто ничего не знаешь. Не можешь знать. Нет, не жаль этого времени, пусть выпало бы воевать еще столько, но надо думать, надо помнить – когда-нибудь наступит час победы. И тогда придется учиться жить сначала. Тебе сейчас двадцать пять, Андрий, столько времени впереди, и все еще надо учиться жить, учиться...
XX
Скрипнула дверь, не стучит. Значит, идет... Я ждал, конечно, ждал его, знал, что придет. Мы не уговаривались, но я знал… Как приехали домой, знал, что к вечеру он придет. Будем разговаривать... в бога и в черта... за столько лет я впервые утратил самообладание. Но нет, я лишь дал пару выйти наружу, дал себе немного воли... Хуже всего, что видели ребята – Микола и Андрий. Да, нехорошо это... Но, надеюсь, они не очень-то сообразили, что к чему. Миколе семнадцать, головастый, но еще не до этого ему. Андрию, сыну Пако, и вовсе тринадцать. Как тяжело, целый день сегодня тяжело после того разговора в райкоме. Вот тут я не мог сдержаться... Он мне: «Еще неизвестно, что вы там делали в своих заграницах». Ну, я и схватил его за грудки, гада... Этот-то, наверное, в тылу сидел. А потом оказалось – нет, воевал, награжден, под Сталинградом отличился... Что скажешь ему?.. Как мы во Франции каждый день отмечали линию фронта, как переживали, как радовались каждой победе Советской Армии, как старались внести и свой вклад в Отечественную войну. Мы, люди разных стран, французы и бывшие интербригадовцы, как мы встретили победу под Сталинградом! Не было для нас в те годы лучшего праздника, только разве победа... А сейчас? – Эх, как оно все перемешалось... Выговор-то я, наверное, заслужил, если уж так сорвался. Но я этого так не оставлю, не оставлю без ответа эти сомнения, эти подозрения, эти нарекания. Хватит, черт побери! Хватит!
Вот так приехал я тогда из района, а Пако с детьми уже готовы на охоту, радостные такие, ребята особенно. Ну и задавил я в себе все это, сколько раз уже давил, сколько лет эти зажимы внутри, только дышалось тяжело... Пако видел, что-то не в порядке, но не спрашивал, знает, как надо и что. Молчит. Вышли на кабанов. Ребята впервые. Андрий с отцом, Микола с другой стороны, и пошли. Я в центре. Хорошо знаю, что здесь должны быть. Ничего, дошли, и ничего... Тогда я сменил тактику: пойдем на озеро, будем гнать на озеро. Разожгли на берегу костер, а сами ушли за несколько километров и лесом двинулись к озеру. Я знал, что там есть кабаны, должны быть, у меня на это давнее чутье. И, когда зашелестело в кустах, мы побежали на тот шелест. Я крикнул: «Не стрелять, пока не увидим!» Мы бежали вчетвером, ну, прямо цепь – солдаты в наступлении. Мне сразу стало горячо, ружье в руках налилось силой. Я будто переходил в него... Это была атака, снова атака, снова враги. «Вперед!» – крикнул я. Мы прибежали на озеро, кабанов было два, испугавшись огня, они бросились назад. И я выстрелил в тяжелый черный силуэт раз, потом другой, потом схватил другое ружье и еще. А потом выхватил нож и пошел. Что я кричал тогда? Что-то кричал... Раненый зверь хрипел передо мной, а я шел на него как на врага, дрожал от злости, от мести, от ненависти, от обиды на весь свет... Кабан бросился на меня, я ударил его ножом, клыки скользнули по сапогу, разодрали кожу, ударил еще раз, и судорога прокатилась по телу зверя.
Пако дрожал. Ты сошел с ума, Андрес... Он перешел на испанский. Брат, что с тобой? Что стряслось?.. Только тогда я немного пришел в себя и ошарашенно посмотрел на мертвую тушу кабана, на Пако, который застрелил его в упор, на разорванное голенище сапога, на кровь на собственных руках... Пако, его встревоженное лицо, его глаза... Я уже все понимал, перевел взгляд на ребят. Они испуганно стояли в некотором отдалении, второй кабан тоже лежал убитый. Охота была удачной, все было хорошо... Я сказал им: все прекрасно! Прекрасная охота! Пако подошел и положил руку мне на плечи.
«Андрес, тебе надо отдохнуть, сдают нервы, старина».
Мне было стыдно. Я понимал, рассудок мой понимал, что стыдно так распускаться взрослому человеку, как мальчишке. Потом выпили немного, я-то вообще не употребляю этого зелья; а тут пошло... Будто полегчало от этого. Да и холодно было, холодно, или на душе стоял холод, или за все годы, что я мерз, мне стало так холодно сегодня... Нет, что-то все-таки греет меня: вот эти трое, что сидят здесь, вот эти глаза, что берегли меня столько лет. А еще кто-то дома, кто-то в люльке еще, кто уже ковыляет, кто-то спит и ждет во сне... Никогда я не принадлежал себе, никогда не было возможности даже убить себя, потому что принадлежал другим, состою из частиц, которые принадлежат другим...
Пошел дождь. Как-то сразу хлынуло. Ребята натянули палатку, костер запылал, огромный дуб прикрывал нас.
Нет, пока не поедем, сказал Пако, подождем. Кто другой догадался бы, что я не могу сейчас двинуться, что я не должен подниматься с места, что надо час, нет – два, может, больше, чтобы все стало на свои места? Что надо просто быть рядом, молчать, не лезть в душу, не разговаривать об этом.
Об этом потом. Все потом... Потом забытье и новое рождение, и все сначала. После каждого раза все сначала. Я умирал столько раз, а живой... Меня давно не должно быть, моей жизни хватило бы на десять человек. Откуда у меня берутся силы? Может, потому и держусь – именно на этом возрождений, на дыхании, на взгляде, на прикосновении к чему-то, что является прошлым и нынешним, что объединяет во мне все, что было, и все, что будет, что горит во мне, как горела собственная жизнь. Горела, как это пламя, как этот костер.
Они разговаривали, я молчал. Пако разговаривал с ребятами. Я, наверное; тоже что-то сказал, но ребята у нас что надо – ни вопроса, ни слова… Что же я тогда кричал, почему я кричал?.. Сейчас он зайдет, и поговорим, собственно, даже говорить не надо, пусть просто зайдет и сядет, и сидит рядом... Я пережду, переплавлюсь, я переживу... А завтра поеду в область, поеду в Москву, я им докажу, кто такой Андрий Школа. Чего мы достигли в своем колхозе и сколько еще можем. Но не выдерживаю я, старею, мы все стареем, время идет, нас не спрашивают, хотим или нет, стареем, а на плечи ложится все и ложится... Почему не надо, Пако? Кто ездил? Сами? Ну и что? Нет, нет, я поеду в Москву, я поеду, я всегда сам добивался! Ох, брат, тяжело стало, просто тяжело, знаешь, тяжелее, чем где бы то ни было. Там было легче... Здесь все надо уметь доказать, а если кто-то не слушает, не хочет, не верит, как доказать?.. Люди, ты прав, да, это доказательство, если поехали сами за меня воевать из-за этой заметки в газете! Собрание было без меня, выбирали делегатов?.. Действительно, с такими людьми можно жить. Я и не думал никогда иначе, просто я очень устал, сдали нервы... Я сейчас поставил на это село всю свою жизнь, и надо вывести его, понимаешь, уже получается, сам видишь, как пошло все, и остановиться теперь... я не могу, не должен!
...Слушай, разве не проняло и тебя, когда мы шли? Как в атаку... Не вспомнил, как под Лионом шли мы вот так же лесом в атаку на фашистов, а в Каталонии? Вот видишь. Только там был конкретный враг, там ты шел на поединок. А здесь нет поединка, есть логика, есть правда, есть борьба мнений, идей... Завтра я начну сначала. Я буду уже другим, ведь мы меняемся каждый день. И даже нынешний вечер – это начало завтра…