Текст книги "Дорога через горы"
Автор книги: Юрий Покальчук
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц)
XI
...Если б вы увидели его лицо, товарищ комиссар, – лицо подростка, бледное, осунувшееся, только глаза чернели и волосы, смуглая кожа стала желтой, почти неживой, – вы бы поняли все без слов. Он меня не заметил. Я думал, он тяжело ранен. Знаете, я стоял там молча, меня никто не видел, дверь в палату открыта. Раненые лежали и в коридорах (в госпиталях мест не хватало уже давно), здесь и военные были, и гражданские. Я долго его искал, ведь и в палатах порядка не было, разобраться нелегко, кто и где лежит. Потом я сообразил, нашел врача, молодого чеха Карела Голубоца, четкого такого парня, мы с ним быстро поняли друг друга, я по-польски, он по-чешски, и жена его здесь медсестрой. Мария – назвалась она. Мы уже взяли вашего парня под опеку... Я сказал, это мой брат, не вдавался сначала в подробности, а потом как-то так вышло, все рассказал, она сразу стала очень внимательной и повела меня на этаж. Вон там у нас мальчик, легкое ранение, осколком в бедро, хорошо, что так обошлось, зарастет, забудется. Не знаю, но месяца три, ну, два как минимум... Вот смотрите, вон там, возле окна.
Он был такой бледный, что я подумал, сестрица ошиблась, ранение гораздо тяжелее, может, она хотела меня успокоить... Успокоить – сейчас это слово звучало для меня странно, меня давило какое-то безразличие ко многим вещам... Я искал его уже третью неделю. Сергио отпустил меня, все знали, я искал Пако по всем больницам, ведь забрала его «скорая помощь», а куда... Соседи, мать у Изабель старая, не догадалась спросить, а он, видимо, не хотел подавать никаких известий о себе, утратил вкус к жизни, понятно, ведь все произошло у него на глазах. Потом я заставил его все рассказать мне... Понимаете, я должен был знать подробности, хотя никаких подробностей и не было, но я должен был знать абсолютно все. Вернулся через неделю после бомбардировки, все молчали как-то странно... Мы тоже не слишком веселились, из семерых уцелели пятеро. Ходили на этот раз далеко в тыл, в общем, удачно, если бы не двое товарищей. Настроение у меня в те дни было тяжелое, словно предчувствовал что-то...
Командиром группы был у нас Дери, венгр, к танкам не пустил меня, не то, сказал, состояние духа, иди-ка вместе с Хесусом, посторожи с той стороны, а мы с Тодором и Мигелем к танкам. Хесус – бывший студент, философ, невысокий, худощавый, но крепкий и быстрый. Русый, почти как Збышек. Его прозвали Рубио – Русый, но мы любили называть его по имени – Хесус, удивительно, ведь все же Иисус, а студент, наш товарищ.
Я вскочил, только когда он уже осел под глухим ударом приклада... Фашисты тоже не хотели шуметь, думали, неизвестно, сколько нас тут, и лучше тихо снимать одного за другим. Я заколол фашиста ножом, того, что ударил Хесуса. И не было никого больше. Оглянулся, руки дрожали, хотя мне не впервой, но убивать всегда трудно. Хесус был мертв, я не мог простить себе задержки, если бы секундой раньше, может, успел бы, а теперь... Почему же тот фашист был один? Я бросился к товарищам, встретил их, идущих обратно. Установили все мины, и там был бой – короткий, рукопашный. Дери погиб... Остальные здесь. Мы шли домой. Как тоскливо возвращаться, если тот, кто только что был рядом, шел, как и ты, на задание, уже никогда больше не вернется, ничего не скажет, его уже нет, не будет... И моих тоже нет... Товарищ комиссар, давно не думаю о смерти. Не знаю, это инстинкт самосохранения или что-то еще... Просто безразлично стало, всегда приходилось думать о других, о том, как сделать дело. Очевидно, мы просто не в состоянии понять, что и сами можем погибнуть, уйти навсегда. Товарищ комиссар, да, я знаю, что идея может быть выше нас, и в то же время жизнь коротка. У меня, особенно сейчас, другой цели не может быть... Месть. Этого мало, товарищ комиссар, я сказал бы, смысл моей жизни, частица меня самого в этой земле навсегда, и я не уйду отсюда живым, пока здесь останется хоть один фашист.
Это не бравада. Я видел, как бежали испанцы, особенно анархисты... Да, да, кричали: «Все пропало, мы погибли...» Меня это сейчас не касается, я должен сделать все, что в моих человеческих силах, и до конца. Я не отказываюсь, я знаю, что справлюсь... есть опыт, давно на фронте, а потом, сейчас я стал увереннее: ко мне пришло спокойствие, холодное спокойствие.
Знаю, что молод, но здесь, на фронте, не годы имеют значение, а есть ли у тебя опора, стержень внутри, крепок ли ты, как человек, в конце концов. Я здесь, в группе, моложе всех, а вы доверяете мне руководство... Что-то же должно привязывать человека к жизни! Нет, вы меня не так поняли, для мальчика я единственный человек, который у него вообще есть, единственный родной человек, если хотите, единственная зацепка, привязка к жизни. То, что я не успел жениться на его сестре, всего лишь случай, горькая доля, горькое время, не больше. Все было договорено, все соседи знали и мать. Да, отец погиб. Я жил там последние месяцы, мы ждали хоть какого-то затишья, отдыха на несколько дней, все не хватало времени... Она была беременна, была, значит, это вполне серьезно, и мать знала, и Пако, конечно.
Он лежал, глядя в потолок, как человек, потерявший интерес к жизни. Конечно, он не верил, что я приду за ним, я любил его сестру, жил у них, но я был чужеземец, посторонний, а он, он остался один... Может, подсознательно и ждал, надеялся, что увидимся, и не хотел этого, боялся, что я окажусь теперь чужим... Да и что он должен был делать, вот так придя из госпиталя? Куда идти? К соседям? Родственников не было, кроме меня... Да, товарищ комиссар, фронт не место для сантиментов, но место, где люди отвоевывают право на жизнь, защищают ее. А потом... я убежден, что в группе он пригодится. Четырнадцать с половиной. Почему так точно? Сами знаете, что в этом возрасте и пол года очень много, так для взрослых два или три... Благодарю, товарищ комиссар! Я знал, что вы поймете меня, сейчас я приведу его к вам...
Хорошо, расскажу, хотя рассказ не очень интересный, потому что это... а впрочем, может, и интересный, потому что... а впрочем, может, я начал с мальчика, чтобы доказать вам, что я... что он здесь необходим... мне особенно, конечно. Когда я увидел его, я застыл на пороге. Стоял и смотрел на него, и мне казалось, я вижу Марию-Терезу, его сестру, жену мою. Я не говорил вам, она была очень красивая, а он, вы увидите, похож па нее, только мужественнее... Сначала мне стало просто страшно, страшно смотреть, что-то говорить... Понимаете, он, частица моей любимой, жив, а ее нет и не будет больше никогда на свете... Ничто не повторяется, ничто...
Я стоял и смотрел, и все больше осознавал, что нет для меня теперь человека роднее Пако, что это единственное, пережившее мою любовь, я буду беречь, пока жив, что в нем еще сохранился смысл моей жизни, сохранился тот блеск, та земная красота, которую отняла у меня фашистская бомба, когда уничтожила половину домика на улице Сан-Матео в Мадриде вместе с доньей Хуанитой и двумя ее детьми, пятилетним Мигелем и моей женой Марией-Терезой... Пако как раз подходил к дому, его ранило и отшвырнуло в сторону. Когда он пришел в себя, то увидел на месте бывшего жилища огромную яму, и все... Бомбардировка Мадрида была тогда особенно ожесточенной. А здесь ветхий домишко... Одна бомба – и все, жизнь моя искалечена...
Рядом живет семья жены Збышека Янишевского – Изабель. Там никого не было дома, мать Изабель прибежала и увидела Пако в крови, почти без сознания... Оказалось, все погибли... Представьте себе, что он пережил, он так любил своих, особенно сестру. Это была такая семья, товарищ комиссар, простые добрые люди, они так любили друг друга! И меня, и я их...
Вот так стоял я тогда и только хотел было окликнуть его, как взгляд Пако скользнул от потолка к проходу и он увидел меня, узнал, и в палате раздался такой страшный крик – Андрес!!! – его, наверное, слышал весь госпиталь... Пако сорвался с постели, чтобы броситься ко мне, боль исказила его лицо, но он едва ли ее чувствовал – таким сильным и страшным был его порыв... А вы говорите о родственниках.
А что такое родственники, скажите на милость? Дома у меня неизвестно что. Я вам правду скажу, стыдно, но признаюсь, не скучаю так по ним... Я вам скажу, у меня с родителями близость, какая редко бывает в жизни, вот, может, потому и не тоскую так, что уверен в них. Молодые еще – около пятидесяти... да, молоды, еще и сестренка... А главное, они меня понимают, они бы разделили со мной все, что я переживаю здесь, да, абсолютно убежден. А я нужен здесь, этим людям, я сейчас испанец и не думаю и не хочу думать о возвращении. Я на войне, и война эта – мое кровное, личное дело, да, да, как идея, которой я служу! Принадлежность к партии – тоже мой личный вопрос, служить ей можно по-разному, убеждения – не билет, а душа человека...
Испания для меня – это смерть моих близких, моих товарищей. Смерть... За эти два года я на нее насмотрелся, ох насмотрелся... Но сейчас, в эту минуту Испания – подросток, за судьбу которого я отвечаю перед памятью его семьи... Понимаете, я отвечаю, я, взрослый человек. Сказать «отвечаю» – сказать все. Нет, это они в шутку прозвали меня Омбре еще в первый месяц в Испании. Я с детства знал французский, родители обучили. Ну и испанский мне дался легко, я его за три месяца освоил. И сначала немного злоупотреблял в разговоре словом «омбре»[17]17
Мужчина (исп.)
[Закрыть], как обращением... У нас обращаются «хлопче» или «человече»; кто-то из испанцев, шутя, бросил мне «омбре», а наши подхватили, ну и пошло... А сейчас уже и забыли, откуда пошло. Теперь я стараюсь оправдать это слово, товарищ комиссар, не знаю, как получится, но стараюсь…
Пако не отпустил меня до вечера. Я просто сидел возле него, а он держал меня за руку и спал... Не мог я уйти, он не то чтобы просил меня не уходить, он просто смотрел так, что я не мог уйти... Под вечер я сказал, что если останусь жив, то приду за ним, заберу к себе. Сначала он не верил, но я сказал: слово мужчины. И он поверил. Это Испания – такое слово здесь равнозначно жизни... Да, я сказал и вчера пришел за ним. Он почти не хромает, докторша сказала, что и это скоро пройдет, просто долго лежал и отвык ходить, они бы не держали его так долго в госпитале, но ему некуда было идти...
И вот я за ним пришел. Он не кричал на этот раз, когда увидел меня, я бывал у него, ну, не так часто – трижды за два месяца. Такое сейчас время... А тут две недели не мог вырваться, когда началась вся эта катавасия с анархистами. Он уже подумал – я погиб, и, когда увидел меня, это был восторг человека, который снова хочет жить! Я вернул его к жизни и не могу потерять. Он мужчина... Я говорил ему, что могу погибнуть в любой день, я тоже могу биться с фашистами, ответил он, мне скоро пятнадцать. Он вырос и в самом деле на что-то способен... Думаю, его стоит оставить... Спасибо, что согласились, сейчас увидите, позову его...
XII
Время. Его сокращают межпланетные полеты, быстрый кругооборот жизни сжимает его, и оно мчится все стремительнее, незаметно ложась своим грузом на наши плечи, чем дальше, тем больше, чем дальше, тем тяжелее... Что дальше? Почти все уже позади. Однажды, когда-то очень давно, началось то, что называют жизнью. Увлеченность, жажда познания людей, вера в будущее... вера, жажда, время... Что осталось? Жизнью стала работа…
С тех пор как умер диктатор Франко, вернулась в Испанию Долорес Ибаррури, вернулись тысячи и тысячи эмигрантов, стало спадать напряжение сорокалетней испанской трагедии. И вместе с облегчением, с энтузиазмом, который испытывали мы с Пако, читая каждое новое сообщение о событиях в Испании, пришло что-то очень похожее на опустошенность. Вот оно – только теперь закончился первый акт кровавой трагедии. А нам уже по шестьдесят, мы уже за бортом...
Пако поехал снова. В Испании он был с послевоенной поры уже трижды. Нашлись какие-то дальние родственники, поехал. На этот раз вместе с сыном. И уж его Андрий казался счастливее всех на свете.
А я, признаться, не знал, хочу ли снова увидеть Мадрид. Думал, нет, тяжело все переживать и чувствовать заново. Долгие годы об этом вообще не могло быть речи, а теперь... Теперь, когда Пако с Андрием стояли на перроне, мне вдруг страшно захотелось поехать тоже. Даже сердце заболело, увы, старикам не положено волноваться. Андрий, мой племянник, стоял рядом с Пако, и я понял, это же я, это я еду туда, в Мадрид, назад, в прошлое...
– Положите цветы там... – мне было трудно говорить. Перехватило горло, не находилось слов.
Пако понял. Он смотрел на меня так, что сквозь его пятьдесят шесть пробивался ко мне взгляд того Пако, моего Пако, того подростка, которого я давно уже не видел в этом седом директоре школы.
Ольга стояла рядом. Она понимала все. И это тоже было тяжело. Но сейчас отсчитывалось не ее время – только наше, мое и Пако, только ее, Марии-Терезы, только того, кто никогда, никогда, никогда... А еще время этого славного парня, Андрия Кинтаны, сына Пако и моей сестры Ганнуси, его, потому что он шел в Испанию моим посланцем, нес единство наших семей, так тесно сплетенных судьбой, соединенных вопреки всему...
– На Сан-Матео... – сказал я. Я заставил себя говорить. Если бы не говорил, было бы еще труднее. Стариковские нервы. Сантименты. Мы за это умирали. За эти сантименты. – И если попадете в Барселону, Пако, там, в том парке...
– Я поведу его в госпиталь, – сказал он. – Туда, где был госпиталь, где ты меня нашел. Сейчас там школа. Я поведу его в ту палату, где я лежал, где думал, что жизнь кончилась... Где мы начинали заново, брат...
Слезы текли по его щекам. Наконец пожилая проводница отважилась подойти к нам. Время отхода поезда.
– Мы поедем в Мадриде еще туда, где жила наша группа, куда я пришел к тебе из госпиталя, помнишь, Омбре... и Лерида, где мы дрались с марокканцами...
Давно мы не вспоминали всего этого. Вот так, как сейчас, когда все болело, когда каждое слово открывало давно зажившую, забытую рану, когда прошлое взрывалось в нас, чтобы войти в день нынешний, чтобы ожить снова, чтобы умереть только с нами.
Слова Пако потонули в гуле поезда, понемногу набиравшего скорость. Я машинально сделал несколько шагов вслед вагону, потом остановился, только поднял руку. Это то же самое, что пытаться догнать прошлое, несколько шагов ничего не решат, не стоит. Поезд отдалялся, уже не видно было голов в окне вагона, и я только тогда заметил, что держу руку, сжатой в кулак, что держу ее так, как сорок лет назад в рядах республиканской армии, когда «Но пасаран!» стало нашей сутью, а «Рот фронт!» – жизненным девизом.
Назад мы ехали молча, Ганнуся повсхлипывала немного, а потом они разговорились о чем-то с Ольгой. Выехав за город, я повел машину быстрее. Было недалеко, но всем хотелось скорее домой, мы чувствовали – только привычный распорядок дома вернет нас в привычную колею, все встанет на свои места.
Я правил молча, сосредоточенно всматриваясь в дорогу, но душа моя была сними, с Пако и Андреем, поезд уже уносил их в сторону границы. Впервые я захотел туда, может, потому, что минуло проклятие франкистского режима, может, потому, что время взяло свое, а может, потому, что с возрастом, говорят, к человеку возвращается все, что окружало его в детстве и юности, и моя юность потребовала своего, круг ведь замыкается в старости... Итак, старость.
Говорят, Школа еще не стар, еще крепок, совсем молодец для своих лет. Держусь. В работе нашел свой жизненный ритм, свою опору. И держусь. Привык. Словно всегда так и будет.
Но время не отпускает меня. Время живет во мне всем своим течением, всем невероятным калейдоскопом событий. Проклятая память! Бесконечно долгое прошлое всплывает на поверхность в моих снах, всегда в тех, испанских, редко что-то другое, всегда она, Мария-Тереза, Испания. Я помню, всегда помню, что здесь вот, рядом, в соседнем доме живут Пако и моей сестры дети. Наши дети. Она была бы счастлива, узнав об этом. Только снятся мне снова и снова пшеничное поле под Мадридом, мои восемнадцать лет и влажные губы Марии-Терезы.
Давно не возвращались эти сны. Давно. Когда была Мадлен, они вспыхнули и опять исчезли. А когда и она погибла, я подумал: все похоронено навсегда. Я сам решил: все и навсегда.
Да, Пако напоминал мне о прошлом – просто тем, что всегда был рядом. Только и он давно уже стал не олицетворением прошлого, не постоянной связью с ним, а сегодняшним собой. Он перешел из минувшего в нынешнее, и его жизнь рядом с моей (сорок лет вместе, чуть ли не полвека, какие же мы старые, Пако!) давно двигалась своим путем, сформировалась его собственная сильная личность, и странно было бы видеть в нем одну лишь тень Марии-Терезы. Мальчиком он любил меня за мою любовь к Марии-Терезе, он был счастлив с нами, но потом, почувствовав себя тенью погибшей сестры, сказал мне об этом. И стал только собой – для себя и для меня. Потому, наверное, и потеряли остроту воспоминания, что присутствие Пако в моей жизни было огромным... Я много думал о нем, о том, что мы пережили вместе, о том, что будет дальше.
Болезненная яркость воспоминаний вернулась ко мне в снах, когда Пако впервые поехал в Испанию и Ганнуся плакала, боясь, что он не вернется, а я гнал от себя эту мысль, точившую меня где-то в глубине сознания маленьким недобрым червяком. Мне стало больно и стыдно, и вечером я долго не мог уснуть, а ночью приснилась мне Испания, моя чистая, незамутненная радость, ее волосы, ее уста, ее тело, а потом глухая боль ударила меня, и я проснулся крича. Проснулась и мама в соседней комнате, зажгла свет. Я пошел успокоить ее: все в порядке, что-то приснилось, какая-то ерунда. Слова были пустые, не те. Я слышал, мама не успокоилась, только вздохнула и осталась одна со своими думами в ночи. Наверное, снова о том же: жениться тебе надо, сынок, ты уже переходил в холостяках, лета идут, где же мои внуки...
Дождалась моя мать внуков, и отец дождался, хотя и поздно. Ольга рожала одного за другим, мы словно стремились догнать Пако – у него четверо, у нас трое, да еще и Микола возле нас. Нет, большая семья – это хорошо. Свои. Тепло. Тепло рук, тепло глаз, тепло сердец...
Но что же делать человеку, если столько тепла своего он потерял в восемнадцать лет?
У воспоминаний есть только начало. Снова и снова возвращаются ко мне все те, кто был со мною хоть когда-нибудь, хоть один раз, все, кто когда-нибудь любил меня и кого любил я, все приходят ко мне. Приснившись, возникая в воображении, выплывая из небытия, они оживают во мне.
Счастлив тот, кто начал свой круг и завершил его. Кто любил и долюбил до конца, кто получил все, предназначенное ему, прошел по радуге любви, пережил ее пик и с этим сошел на покой, в затишье.
Это дано не каждому, не всем. Но дано ведь... Мы не раз говорили об этом с Пако. Что бы я делал, не будь его? Наложил бы на себя руки? Дикая мысль, а все же... Могло бы не хватить воздуха на каком-нибудь слишком крутом повороте.
Потом воспоминания стали более частыми, я привык к ним, привык погружаться в омут прошлого, уже ждал сна, чтобы возвратиться туда, далеко, далеко...
А потом я женился.
Оля, Оля, лучик мой седой, свет жизни моей, предзакатное мое солнце! Как жили мы с тобой, как мало тепла было у меня и как много у тебя, как удалось нам выйти за пределы самих себя, найти силы!
Сколько с тех пор минуло с нашей свадьбы не помню сейчас, год или два, или пять уже, потому что, наверное, случалось такое не раз... В общем, произошло это далеко не в первый год нашей совместной жизни.
Я проснулся оттого, что ты плакала, вышел из удивительного сна, я будто и не спал вовсе, мы были вместе, я был с тобой, был, а потом проснулся. Могло ли так случиться? Пожалуй, могло, только много ли мы знаем о себе, пока что-нибудь не стрясется, пока какую-нибудь невеселую штуку не выкинет жизнь. Это уж потом мы все видим, все знаем...
– Андрий, Андрийка! – Боже, как ты плакала тогда. – Андрийка, я так тебя люблю, я мечтала всегда о таких поцелуях, о таких твоих объятиях, о такой твоей любви... Только ночью ты мог на мгновение стать таким – только моим! – и я думала: жизнь поломала его, а я вылечу, я верну его самому себе, я научу его быть свободным и днем. Я мечтала отозваться в тебе. А теперь вижу, все напрасно! Не меня ты обнимаешь ночью, не меня целуешь так нежно и горячо, не меня ласкаешь, – где же прячется в тебе эта нежность, эта сила, где и для кого – нет, только не для меня! Сейчас я уже знаю, не для меня. Это ее тень приходит в твой сон, это она возвращается в жизнь через столько лет... Боже мой, она победила смерть! Я даже не знаю, какой она была, я ничего о ней не знаю. Ее нет, но она жива. И этот твой Пако, вечное воспоминание, я начинаю ненавидеть его, этот вечный укор, это постоянное напоминание о ней, эти его глаза, ты говорил, как у нее, я не могу на него смотреть, он все знает о тебе, он все видел, он жил твоей жизнью и теперь рядом с тобой! А я опоздала, я опоздала, опоздала... Что мне делать, если я так тебя люблю, а ты не можешь расстаться с ее тенью?
Я пытался успокоить ее:
– Что ты, Оля, тебе показалось. То было давно, ты у меня единственная, никого нет больше и не может быть. Только ты, у нас дети, наше общее продолжение...
– Дети? Когда они вырастут, что я скажу им? Ваш отец спит со мной, а думает о другой, вы не по любви рождены, а по недоразумению, по чистой случайности, равнодушию...
Во мне закипало раздражение, нет, не раздражение, это поднималась слепая неприязнь к ее словам, к их неправде и к их конечной правде, к беспощадности их и горькой несправедливости, ко всему вместе, о чем, казалось мне, не надо было, нельзя, не стоило сейчас говорить...
– Хватит, – сказал я. И она сразу замолчала. – Хватит. Иначе будет хуже. То, что ты сказала, неправда. Если и есть во всем этом что-то, то только полправды, а значит, нет ничего. Успокойся, завтра поговорим обо всем трезво. Все поставим на свои места. Все будет хорошо.
Мне трудно было говорить. Я встал и начал одеваться.
– Ты куда? – спросила она встревоженно, боясь, наверное, последствий своего взрыва. Но теперь я не мог остановиться.
– Пойду подышу свежим воздухом, да и на работу скоро. Сколько сейчас? О, уже четыре, тем более пора...
– Я пойду с тобой.
– Нет.
– Пожалуйста, Андрий, пожалуйста!
– Нет.
Я вышел, постоял немного во дворе, потом сел в свой газик, завел мотор. Ольга услышала шум машины и вышла из дома. Она стояла на пороге с непокрытой головой, волны густых белокурых волос растекались по плечам. В одной рубашке она остановилась на пороге, не пошла во двор, только стояла на пороге и смотрела на меня. Я сидел в машине, не поворачивая головы, я не смотрел на нее, но хорошо видел, и она знала, что я вижу ее, и ждала, надеялась, что окликну, но это было выше моих сил... Я видел, как красива Ольга, как губы ее уродуются жалкой складкой, как заплаканные серые глаза напрасно пытаются поймать мой взгляд. Я все видел, но думал и о том, что в моторе надо сменить масло, что левая дверца плохо закрывается, что вообще не мешало бы сменить машину, облезшую, ремонтированную бессчетное число раз, и о том, что, несмотря на все, я люблю эту машину чуть ли не как близкого человека, ведь она у меня уже около десятка лет и служит хорошо, а дверцу можно подтянуть, поставить новую пружину, и все. На ней на охоту как на проверенном коне. Может, надо купить «Жигули» для Ольги и ребят. Может быть...
Я тронулся с места и тогда только повернул голову и встретился с ее взглядом. Он так много говорил, он просто кричал. И просил прощения, понимания, сочувствия. Я поднял руку и махнул Ольге из окошка, машина уже выезжала со двора. Хороший все-таки у меня сад. Молодцы мои старики, все отцовских рук дело. Прекрасная пора. Весна кончается, тепло, но еще свежо, а утром и холодновато. Мысли мои стали выстраиваться в привычный ряд, я выехал за село, ехал через поля вперед и вперед.
Сколько ушло таких ночей, таких общих ночей, когда радость прикосновения оказывалась не меньшей, чем радость взгляда, как девичье тело рядом дышало покоем посреди войны, тем единственным покоем, которого не осталось, тем теплом, в котором я растворился раз и навсегда, и искать его было напрасно в этой оставшейся жизни. Долгие годы старался я сберечь неприкосновенной память свою. И вот через четверть века она подвела меня...
Что я сказал во сне? Ольга, плача, повторила по-испански – она выучила немного язык: «Mi morena, mi esperanza español, mis ojos negros, mi viento i mio sol!» – «Моя смуглянка, моя испанская надежда, мои черные глаза, мой ветер и мое солнце!»
Так было в ту последнюю ночь. Я проснулся тогда среди ночи, Мария-Тереза спала, все было именно так, я шептал в полузабытьи слова, какие только мог найти, – самые лучшие, самые нежные, самые, самые...
Это было уже давно. С тех пор все наладилось, воспоминания на некоторое время оставили меня, но потом вернулись, чтобы больше никогда не исчезать, становясь ярче и объемнее. И я уже привык к ним, я живу с ними. И сейчас вот веду машину домой, а мысли мои, сердце мое в Испании.
Я не обманываю Ольгу, я люблю ее. Это правда. Только я люблю ее в своем возрасте, в наши с ней годы. Ее любит Андрий Школа, за которого она вышла замуж, когда ему было уже под сорок. А до того? До того я жил в другом временном измерении – тот я принадлежу тому времени, тем людям.
Тот Андрий принадлежит Марии-Терезе и тому мальчику Пако, каким он был тогда, а один год отдан Мадлен, чья нежность первой, такой тонкой и такой спасительной пленкой покрыла долго не заживающие раны. Но только начал приходить в себя, как жизнь ударила по едва зажившему с такой силой, что стало ясно – никогда. Забыть совсем – никогда.
Пако, названому брату, принадлежит больше всего, даже такому старому. Наши жизни продолжаются во времени параллельно, хотя и текут одним руслом. Наши разговоры, наши выходы на охоту... Пако... Он тоже сдал за последние годы. Но разве он может быть старым для тебя, Андрий?.. Директор школы, вечно занятый, вечно в хлопотах о семье, работе, детях. Но он по-прежнему моя совесть, мое зеркальное отражение, моя живая память, большая часть моего прошлого и того, что родилось сегодня...
Я держался долго, дольше, чем хватало сил. Знаю, запас жизненной энергии. Но не был же я твердокаменным от рождения, не знающим мирских слабостей. И твердость эта, столь заметная для постороннего глаза, не вечна. Она приносит с собой усталость. Постоянное напряжение не может длиться без конца. И когда-нибудь при новом напоре зла неминуемо произойдет взрыв. Согнуться – об этом не может быть и речи. А если уж сломаться, то насовсем. Выйти из игры, из жизни.
Пако перехватил меня, оказался на моем жизненном пути, когда мне явно грозило превращение в застывший монолит, в холодную, заскорузлую личину, способную мыслить, мо начисто лишенную чувственной, живой и теплой восприимчивости. При всей неудержимости его темперамента, он оказался внутренне подвижным, гибким, пружинистым. Как раз то, чего не хватало мне. Есть такой физический закон – в двух сообщающихся сосудах всегда одинаковы давление и уровень воды.
У каждого давно своя семья, свои домашние проблемы. Разговоры не часты, встречи редки. Вот разве что охота нам осталась, ночной костер навевает воспоминания, освежает чувства и мысли. Газик хоть и старый, а служит исправно. И, что бы там ни было, соединяющиеся сосуды остаются.
Хотя теперь он Павло Петрович, мой швагер, отец моих племянников... Вроде бы другой человек.
А я и сейчас вспоминаю его пытливый и подозрительный взгляд там, в окруженном Мадриде, и его неожиданный звонкий смех, когда мы с Марией-Терезой впервые пришли к ним на улочку Сан-Матео. Я издали понял, что это ее брат. Что-то одинаковое, даже не черты лица. В улыбке, в руках.
Мы долго не говорили с ним о Марии-Терезе, обо всей их семье. О чем говорить? Только во Франции, да и то вскользь... А вот когда ехали домой, сюда, ко мне, когда война закончилась и мы поверили, что жизнь начнется сначала, вот тогда мы все вспомнили. Ночи напролет перебирали мельчайшие подробности, тогда и слезы, поневоле набегавшие на глаза, казались куда легче – миновало восемь лет. Всего было... Будто шлюз открылся в нашей памяти.
Человек меняется. Это был уже взрослый парень, который вскоре женился на моей сестре. Совсем другой человек... Я знаю, что тот самый и в то же время другой. А тот остался в моем сознании – мальчишка, с которым мы пошли купаться на речку. Я видел его второй раз. Мария-Тереза очень хотела нас подружить. Это была ее идея – вместе на речку. Завтра я снова пойду во вражеский тыл. А в тот день тишина, спокойный, ласковый мир опустился на нас. Я чувствовал приязнь мальчишки, а он все боялся надоесть своим присутствием, стать лишним, испортить впечатление о себе. Поэтому, как только затих разговор и наступило молчание, он сорвался с места и крикнул: эй, я в воду! Мы лениво разлеглись на берегу, смотрели на него. Он знал, что на него смотрят. Смуглое гибкое тело подобралось, сверкнуло на солнце, ловко входя в воду почти без брызг... Не помню, что было дальше.
А вот прыжок этот помню, не могу забыть. Прыжок парня, который много лет воевал вместе со мной, именно он отвел от меня саблю марокканца. Так Пако живет во мне, восемнадцатилетнем, в дальнем уголке моего сознания, оставшегося неизменным и только сумевшего накопить со временем столько новых впечатлений, переживаний, словом, жизненного опыта. Боже, этот опыт! Каким было бы счастьем забыть плохое, забыть беду. И каким стало бы несчастьем забыть все, такое родное и близкое. Нет, наверное, это и есть человек со всем вместе – как жил, чем жил, с памятью о прошлом, обо всех и о себе.
Впрочем, Пако – еще самая легкая память. Потому что он здесь, он выжил, прошел через коловращение жизни, сохранился. Конечно, жаль бывает и того, что отцвело, неминуемо, безвозвратно отцвело, уцелев в жизненном круговороте.
А больше всего болит в памяти то, что не прошло этого круга. Болит каждое воспоминание о Марии-Терезе. Каждое мгновение любви в моей жизни... Болью отзывается во мне возвращение к каждому человеку, оставившему след в душе. Как было когда-то все просто, все нипочем...
Со временем стало как будто легче. Медленнее сходишься с людьми, душа не так, как раньше, болит от неправды, и предательства, и отступничества... Только прошлое неизбежно возвращается, самое давнее прошлое, самая глубинная боль просыпается среди ночи горячим сгустком, и, задыхаясь, открываешь глаза... Рядом мирное дыхание жены, домашний покой, будни. Трудно возвращаешься в действительность, воспоминание теперь лишь слегка щемит, и уже жаль этой боли, жаль той силы страсти, что давно уснула в тебе.