412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Покальчук » Дорога через горы » Текст книги (страница 30)
Дорога через горы
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 17:00

Текст книги "Дорога через горы"


Автор книги: Юрий Покальчук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 42 страниц)

Обычай у нас такой, что девушек крадут, а потом женятся. То есть это раньше такие обычаи у цыган были: если не хотели отдавать парню девушку или она сама его не хотела, то могли и украсть, чтобы заставить ее выйти замуж. Но сейчас другое время, и мне, ты подумай, еще пятнадцати не было...

Завезли меня на этой машине в какой-то дом далеко где-то, замкнули, ставни позакрывали, двери на ключ.

Как в тюрьме. Никуда не вырвешься. А парню тому тоже было всего шестнадцать... Ну, отец ему, конечно, помогал, родственники...

Я как могла сопротивлялась, защищалась, ничего они в первый день мне не сделали, а на другой день пришел он подвыпивший и ударил меня, когда я сопротивлялась ему; я и опомниться не успела, а когда в сознание пришла, уже поздно было и сил у меня уже никаких не осталось. Так еще два дня прошло, делал он со мной что хотел, а потом отвезли меня домой.

Отец мой поседел за один день, как узнал, что меня украли. Потом убить хотел этого парня, так родители отправили его куда-то далеко, неизвестно, вроде к каким-то родственникам в Казахстан или еще куда. Потом подошло его время, и он в армию пошел. Сейчас через месяц должен вернуться.

– И что? Будет тебя сватать? – Максим сглотнул слюну, чувствуя, как у него внезапно пересохло в горле.

– Да, наверное. Только я не хочу за него, понимаешь, я не хочу. Мне понравился совсем другой парень. За того бы я пошла, а этого... ну, чужой он мне совсем.

– Но тогда... Ты же его знала...

– Видела, вот и все. Двух слов с ним никогда не сказала. У нас в селе цыган много, и мы друг друга знаем, но чтобы близко – где уж там. Парень как парень, я о нем никогда и не думала, как вдруг оказывается – понравилась ему. Но тут самое худшее, Максим, совсем другое. Я недавно случайно подслушала разговор матери с теткой. Оказывается, мать знала, что меня красть надумали, понимаешь, она с ними договорилась, потому и в кино меня так неожиданно выслала. Люди они богатые, дом огромный собственный, машина, одним словом, люди при деньгах. Мать решила, что сделает меня счастливой, обручив меня таким образом с этим парнем. Теперь-то уже сто раз пожалела, я знаю, но и ты пойми, как она меня сильно обидела. Как же она могла? Мне же было так мало лет! И как найдет на меня, я и смотреть на нее не могу, вот как сейчас. Никогда ей не прощу, никогда!

Максим увидел на глазах у Дойны слезы.

– Я тебя понимаю, – Максим пытался что-то сказать, но ему не хватало слов. Рассказ Дойны поразил его. – Это действительно ужасно, но... Она же действительно хотела тебе добра, они просто иначе видят, иначе думают.

– Это еще от той, от кочевой жизни осталось, понимаешь: пока есть, надо брать, а то завтра не будет.

– Ну и что? Тебе теперь придется выйти за него замуж?

– Не знаю. Я не хочу, но что же делать... Я сейчас ничего не знаю, а от всего этого устала. Мне хочется жить шире, а меня толкают замуж все равно за кого, лишь бы деньги. Если бы я его любила или бы хоть немного он мне нравился... Вот моя подруга убежала с парнем, то есть только считалось, что он ее украл, потому что ее родители не хотели, да и его вроде тоже, так они вдвоем убежали. И у меня на чердаке сидели целую неделю. Я их кормила, это было так чудесно, понимаешь, это было по-настоящему, ведь это – любовь, это – свобода, это – жизнь... А я...

– А ты любила кого-нибудь, Дойна?

Она измерила Максима взглядом.

– Нет. Пока еще нет. Это у меня тоже украли...

– Нет. У тебя все еще впереди, ты еще очень молоденькая, еще влюбишься в какого-нибудь красавца и будешь счастлива...

Голос Максима звучал фальшиво, он и сам это понимал, но иначе говорить не мог, и ощущал уже желание убежать подальше от этого разговора, который вроде бы сам, хоть и против всякой логики, против своей воли, заводил в тупик.

– Я не знаю. Может быть. Но все мне какие-то не такие. Пока что не знаю. Другим проще, а я... Ты приезжай к нам в село, увидишь, какие у нас девчата красивые. А весело у нас как, ты что! Полюбишь цыганку, и сжигать тебя будет пылкая цыганская любовь! О, ты не знаешь, Максим, что такое цыганская любовь!

Пришла-таки к этому, надо было раньше свернуть разговор. В Максиме что-то встрепенулось, сжалось, что-то дотла не сгоревшее, что не хотело выходить наружу, пряталось на дне слов и мыслей, а теперь должно было вынырнуть, показаться, потому что было зачаровано словом, названо именем, и обязательно должно было выйти на явь...

– Не надо, Дойна, так говорить... – голос Максима звучал сейчас хрипло и отчужденно, но ему было все равно, что и как, потому что настоящим было то, что говорилось, что происходило с ним сейчас, то, что происходило с ним, с ней, то, что не имело конца; но оно имело начало двадцать лет тому назад, то, что исчезло, растворилось во времени и пространстве, но снова появилось, как птица феникс из пепла, вечно живой, несгорающий феникс, все это живет и сейчас... Кто из них в эту минуту говорит с тобой, Максим, кого ты сейчас видишь – ее или нет, ту или эту, что с тобой, очнись, приди в себя. – Не надо так, – повторил он. – Знаю я, что такое цыганская любовь, хорошо знаю, что это такое, и не надо так!..

Когда Максим вернулся из Югославии, прошел только день, и он помчался на Дружную горку.

Хату Пичуры продали. Деньги поделили между детьми. Еще до отъезда Максима Лорка женился в Ленинграде на огромной грузной девушке по фамилии Говядина. Тогда это поразило Максима до глубины души.

– Я больше тут не могу, – сказал Лорка, – не могу, и все. Не могу тут, в этой глуши, не могу на одном месте, мне надо что-то сделать, а то я больше не могу.

Он женился на Говядине, и она устроила его дворником в своем районе, где заведовала овощным магазином.

– Если бы хоть мясником, – говорил Максим Тамаре, – то все было бы как по писаному, не понимаю я Лорку, такой красавец, умница, и вдруг – Говядина!

Генка сидел в тюрьме. Когда уже Максим был за границей, Генка – первый на все село весельчак, певец и танцор, сорвиголова на весь Гатчинский район, – сильно затужил и запил, когда брат, женившись в Ленинграде, стал редко появляться на Дружной горке. Однажды спьяна, со зла или с тоски, трудно сказать, увел Генка в соседнем селе козу. До села было три километра, там когда-то Максим с однокурсниками работал, когда впервые с цыганами познакомились.

Долго и не искали, милиционер пришел прямо на Дружную горку. Кто был в селе вчера, кто заводила, пьяница и гуляка? Козу нашли в тот же день, крестьянин отказался забрать заявление из милиции, и Генка заработал за козу год тюрьмы.

Максим опомниться не мог – Генка в тюрьме! За козу! Бессмыслица, сумасшествие какое-то! Быть не может!!!

Могло быть. И много чего могло быть. Он не знал еще цыган по-настоящему, все это было лишь начало, лишь праздники, так было только потому, что он оказался на затянувшемся празднике, он всегда был гостем, приезжал и уезжал, он их видел изнутри, видел так, как не мог никто посторонний, который этого не видел, не знал, не касался, и потому Максим склонен был прощать им все, чего не прощал внешний мир...

А это все было! Было!!! Кражи, выцыганивания. Слово-то какое, откуда оно взялось, это слово?..

Как-то Максим обмолвился, что хотел было остановиться тут, в гостинице, а Дойна сказала, что и они тоже хотели; разговор перед этим шел между Максимом и Васильком, и мальчуган, пытаясь доказать, что он лучше сестры понимает ситуацию, в ответ на замечание Максима, что в гостиницу на курорте устроиться теперь почти невозможно, только с курсовками принимают, заметил:

– И что ты, Дойна, об этом знаешь! В гостиницы цыган не пускают!

Максим даже дернулся от этих слов и потом, в течение дня, не раз о них вспоминал. Он возразил тогда Васильку сразу же:

– Да что ты? Почему не пускают, всех в нашей стране пускают всюду, просто туда очень трудно устроиться, даже мне, художнику, и то не повезло

А сам думал: малыш, откуда у тебя это ощущение, что ты – иной, не такой, как другие, как все, ты ощущаешь, что тебе нельзя чего-то, ведь посторонний может сказать: с цыганами не водись...

А Тамара вышла замуж.

Все это рассказал тебе Коля Цыбульский, ему уже исполнилось семнадцать. Не очень был этот паренек цыганского отчаянного нрава, наоборот – нежный и ласковый, как галчонок, с прекрасным голосом. Ему бы петь поучиться, думал Максим, даже советовался с Шаховым, куда бы Колю учиться пристроить. Но тогда еще сам был никто и ничто, не мог, не знал, не умел. Если бы сейчас, устроил бы, придумал бы что-нибудь, связи, знакомства, возможности, а тогда... Самому двадцать один, никого из знакомых в Ленинграде, кроме своей же Академии художеств... Что с ним сейчас? И ему ведь сейчас за тридцать.

Максим ночевал у Цыбульских. Тамару он уже больше не видел. И не мог видеть.

– Не надо, – мягко уговаривал Коля, – не надо. Она в другом селе, тут недалеко, там тоже цыгане живут, только тебе лучше там не показываться. Муж у нее немного бешеный, лет тридцати, жена умерла при родах, долго не женился, и вдруг – Тамара. Увидел ее где-то – и все! И как она пошла за него? Недавно была она у нас, несколько дней тому назад, в положении она, сам понимаешь...

Ну конечно, он понимал, Максим понимал, что Тамара беременна, и не мог этого понять, не мог смириться, не мог. Не мог, и все другое в его душе было лишь большим маслянистым пятном, расплывавшимся, все покрывавшим, и он не мог ни спать, ни разговаривать на эту тему.

Больше Максим не появлялся на Дружной горке, хоть и обещал Цыбульскому, хоть и просил не забывать его, так просил, что он пообещал.

Двадцать без малого лет тому назад это было, почти двадцать лет тому назад разбилась пылкая цыганская любовь об... тебя, Максим, а не обо что другое, об тебя, и все… и хватит об этом... хватит...

– Хватит об этом, – сказал Максим сухо. – Все еще у тебя будет хорошо, Дойна, только надо верить в кого-нибудь или во что-нибудь, а хоть бы и в себя саму...

– А ты в кого-нибудь верил?

– Я... Есть у меня приятель один. Может, в него еще... Но все-таки в основном верил. Наверное, поэтому судьба не была ко мне очень уж милостивой... Да что там, у меня все сложно, но вот жить мне есть ради чего... Я... рисую, для меня это очень важно... Мне это необходимо...

И вновь, как всегда, Максиму не хватало слов... Тех, простых, не напыщенных, не формальных, среди которых «признание», «искусство», «творчество», «вдохновение», – нет, не этих, а простых слов, которые объяснили бы ей, что это его, Максима, способ существования, он без этого не может... ну, как, скажем, пьяница без водки... М-да, сравнение, скажем прямо, не из самых удачных, но что-то тут все-таки есть...

Как часто не хватает нам слов для самого простого, для того, чтобы объяснить даже себе самому, а что же говорить о том, чтобы выразить что-то большее, чем твоя личность, что-то еще более важное...

Именно так не хватило однажды Максиму слов. И все окрасилось горечью, когда они с Васильком, уже вроде бы близкие друзья, оставив Дойну с матерью дома, пошли на почту за письмами до востребования, заглядывая дорогой по привычке в маленькие магазинчики. Неожиданно Василько потащил Максима немного в сторону:

– Идем сюда, тут есть маленькая мастерская-магазинчик, там много всяких интересных штук, только там бабка такая вреднющая сидит, ужас просто, но там так интересно, мы с ребятами были...

За прилавком действительно сидела пожилая женщина, которая, завидев входящих Максима и Василька, обиженно отвернулась, будто их приход был для нее минимум личной обидой, и Максиму стало неприятно и смешно в то же время, но Василько тянул его вглубь, к ширпотребским наклейкам на чемоданы, эмблемам с надписью «каратэ» и «дзюдо», аляповатым рисуночкам с женскими профилями почему-то только на фоне Эйфелевой башни – одним словом, к типичному местечковому, да еще и курортному, ширпотребу, который кормит десятки местных ловкачей-ремесленников.

Вдруг Васильковы глаза заблестели – они с Максимом как раз стояли возле открытого стенда с товарами.

– Слушай, Максим, – мальчуган говорил ему «Максим» и «ты», что очень радовало, хоть вначале как-то неудобно было, что ли. – Послушай, Максим, прикрой меня, я стяну вот эту штуку, она не увидит, эта карга, чтоб знала, давай, стань вот тут...

Максима даже в жар бросило. Этого только не хватало для полного антуража. Он представил себе скандал с приводом в милицию, где фигурирует он, Максим, вместе с которым цыганенок украл головку красотки на фоне Эйфелевой башни...

– Нет! – горло ему перехватила судорога. – Не трогай, идем отсюда, не трогай ничего, слышишь?

Он намеренно отступил подальше, чтобы женщина за прилавком не дай бог не подумала, не заподозрила того, что едва не произошло у нее на глазах. Ого, как Василько принял его за своего, вот так далеко зашло! Но почему же он? Почему они? Максим с Васильком вышли из магазинчика, Василько посматривал на Максима чуть удивленно, чуть смущенно.

Была ли это шутка с его стороны или просто мальчишеское желание отомстить злобной бабке, а может, то, что так пугало Максима, так отталкивало, чего он так и не смог понять в сложной цыганской этике еще тогда, в те далекие времена?

Он хотел сказать Васильку, что красть нельзя, но это было глупо, это было понятно и так, хотел сказать, что он вот так не делает, ведь есть принципы... В конце концов он вышел из положения:

– Василько, есть вещи, которые человек не должен делать никогда, ни при каких обстоятельствах. Раз и навсегда. Так привыкают к рюмочке и становятся алкашами, в лучшем случае – просто пьяницами. Привыкают, что можно стянуть какую-то мелочь, а потом красть все больше и больше. Очень прошу тебя, внимательно послушай меня и запомни навсегда такое слово «принцип»: вот так ты поступаешь, а так – нет. Помнишь наш разговор о вранье, обмане и так далее. Мы же условились с тобой: ни слова неправды ты мне, а я – тебе.

– Я тебя никогда не обманываю, – обиделся Василько. – Я же все...

– Да я не о том... Еще его не хватало! Если б ты обманул меня хоть раз, я не смог бы с тобой дружить, все бы это было тогда бессмысленным. Я не поддерживаю отношений с людьми, обманывающими меня, а тем более не дружу. Это тоже принцип. Вот и здесь – пойми – ты уже не маленький – что можно, а чего нельзя!

– А мы не такие, – сказал Василько. – Это у вас там цыгане крадут. А наши цыгане, когда еще табором бродили, были кузнецами, бондарями, гончарами, а больше всего играли и пели, с медведями еще, знаешь, ходили – и так жили. Но не крали. Наши молдавские цыгане ваших украинских не очень-то любят, даже подсмеиваются над ними, да и говорят они совсем не по-нашему...

– Так, как я, – сказал Максим.

– Ну, так ты же у них учился... А это я пошутил, а ты всерьез! Мы не такие!

– Как бы там ни было, Василько, ты эти штучки брось! Ты не такой уж и маленький, чтобы не понимать, что творишь...

Дошло ли? И надолго ли, и можем ли мы вообще «дойти» до подростка, выросшего там и через неделю возвращающегося туда опять, в цыганский табор, хотя и живущий давно оседлой жизнью, но все же по собственным законам. Среди которых украсть – не означает зла в нашем понимании, ибо украсть не у цыгана, а у кого-то не своего.

Василько учиться дальше и не собирается, не собирается и чего-то достигать, он готов просто жить. И не естественнее ли это?

Но так хотелось бы его, с его природным живым умом, с его пытливостью, явными способностями, пристроить куда-нибудь... Но ведь тут снова воспротивится клан. Куда? Зачем? Пусть просто живет! Однако подумаю над этим еще, подумаю... Желание показать себя иным, особенным, есть и у цыган. Опять противоречу сам себе, но есть все-таки.

Максим вспомнил, как они с Лоркой, и Генкой, и Борисом Шаховым, где-то в середине его «цыганского периода», сидели в ресторане «Кавказский» и как подсели к ним трое с соседнего столика, поставили бутылку и спросили, кто они и откуда. За грузин приняли. И тут же Лорка – Максим и глазом моргнуть не успел – назвал всех своих грузинскими именами. И говорили Максим со своими дальше только по-цыгански, а те расхваливали Грузию, а цыгане переглядывались, подмигивали и очень были довольны ситуацией, но только Максиму было как-то не по себе: ведь эти парни так искренне, с симпатией к ним отнеслись, почему бы и не признаться, что мы цыгане?

Но для цыгана цыган – не экзотика, это данность. А вот грузин – это что-то новое для него, привлекательное. И тут, выходит, хотят не собою быть, а кем-то иным... Поза. Лорка убежал в Ленинград. Генка в колонии...

Василько появился как из-под земли, перебив Максиму и Дойне окончание разговора, который принадлежал только им двоим, уже возникло между ними что-то свое. Каждый уже думал об этом, не делясь своими мыслями с другими, с Васильком и с матерью. И эта тайна сближала их, создавала внутренний мир двоих, и одновременно возникала новая проблема, новые вопросы: что же дальше, куда дальше?

«Почему она рассказала это именно мне? – думал Максим. – Почему так откровенно все рассказала? Как брату? Как старшему другу? Искала она совета или жаждала исповеди? Или хотела задеть меня, иметь потом право расспросить и меня, рассказав о том, что у нее позади и впереди?»

Наступили последние дни. Максим начал замечать раздражение старой цыганки. Мария все чаще оставляла Дойну с собой, старалась не пустить ее с Максимом под любым предлогом, а он все усилия направил к одному: ни с чем не торопиться, тянуть время до конца, до последнего момента, задержать это счастливое содружество и не переводить его в иную плоскость. Ничего не выйдет, ничего не будет, ничего не надо, лишь бы...

– Максим, а у тебя в Киеве девушка есть? Извини, конечно, но ты о нас все знаешь, вот я и решилась спросить...

Они снова вдвоем шли улочками местечка, Василько вновь запропастился куда-то, и этот внезапный вопрос просто-таки напрочь выбил почву из-под ног, он споткнулся и в первое мгновение даже выговорить ничего не мог.

– То есть... как тебе сказать... вообще-то девушка – понятие относительное...

Вот так Василько! Ну и ну! Значит, в течение двух недель ни слова матери или сестре, что у Максима есть жена, что он пишет ей письма, звонит по телефону, при всех обстоятельствах оставаясь лояльным мужем, что... Ну, и все остальное!

Теплое чувство к мальчику, к его солидарности с ним, мужской общности охватило Максима. Василько дал ему, Максиму, возможность решать свои дела с Дойной лично, не вмешивался, не хотел вмешиваться, – ведь не мог же он не слышать их разговоров, не видеть их взглядов и... кто знает, о чем там еще они говорили между собой, брат и сестра. Максим замечал, особенно в последние дни, что Василько иногда злился, если Дойна шла гулять с ними. Если в кино или воду пить – еще ничего. А вот гулять – нет! Он даже гнал ее иногда: иди домой, иди к маме, мама тебя ищет, ну чего тебе с нами надо?

Максим не мог возражать ему, иногда лишь мягко пытался что-то сказать. Но тут не было границ, мальчуган взрывался, и Дойна в конце концов уходила, а Максим смотрел ей вслед с легкой грустью, но и с облегчением тоже. При ней разговоры у них с Васильком выходили трудными, ненастоящими, напряженными. Мальчик сразу же выпадал из игры при их путешествиях втроем по улочкам городка, и, видимо, он ощущал это и сам. Ведь когда они шли втроем, беседа велась теперь между Максимом и Дойной, разговор двух взрослых, разговор не умолчаниями и намеками, но все же разговор взрослых, мужчины и девушки, которым есть о чем потолковать. Василько оставался за бортом разговора, и тут срабатывала обыкновенная ревность. Максим был его друг, его личный друг (так он и сказал однажды Дойне), а Дойна была его сестра и могла общаться с Максимом только тогда, когда это не мешало ему, Васильку.

Все так, но он не сказал ей, он дал Максиму возможность самому решить.... Ну и Василько!

Теперь разговоры с Дойной, прежние прогулки с ней приобрели в глазах Максима совсем иной смысл, как и ее намеки и шутки.

– Дело в том, что девушки у меня нет, – сказал он. – Но у меня есть жена, я женат, Дойна...

– А дети у тебя есть? – голос ее звучал спокойно. Но Максим сразу же уловил в нем разочарование, грусть, тревогу...

– Детей нет, к сожалению! По многим причинам... – ему не хотелось вдаваться в это подробнее. Это было его глубоко личное, интимное, из иного мира, чем этот, нынешний, не для них, не тут.

– Поэтому тебе так по душе пришелся наш Василько, что у тебя своих детей нет. А скажи, ты забрал бы его себе навсегда, если бы мог?

– Навсегда... – Максим не ожидал и этого вопроса и снова запнулся, задумался.

– Раз задумался, значит – нет...

– А вот и ошиблась. Сказать не задумываясь легче, когда уже точно знаешь – на самом деле так быть не может. Лучше сказать – да. Но я не люблю бросаться словами. Давно уже привык. Стараюсь говорить все, хорошенько обдумав. Вот подумал и скажу: «Да! Забрал бы!» И это правда, а не только слова!

Это правда, Максим, правда...

...В тихую полночь, под покровом древних ветвей, мы вам дарили прекрасных, как ночь, сыновей, нищих, как ночь, сыновей...

...Где же твой цыганенок, Максим, где он, где твой сын, где он, где они, все твои дети, твои нерожденные, несостоявшиеся, невысказанные, неживые, – их нет...

– Это правда, забрал бы! Это правда!

Ничего не изменилось после этого разговора, внешне не изменилось ничего, только Мария посуровела вроде. Чувствовала себя плохо, лежала, болело сердце. Она стала хуже выглядеть, лицо вдруг постарело и выдавало теперь ее возраст, даже больше ей можно было дать, не говоря уж о том, что было странным и раньше, что Василько ее сын, а не внук. Лицо Марии все же сохраняло следы былой красоты, особенно когда она рассказывала о своей прошлой жизни, еще с таборных времен, оно вдруг расправлялось, лучилось, и она молодела прямо на глазах.

Глядя как-то на прихворнувшую Марию, на выражение ее лица, Максим вдруг припомнил одну из цыганских вечеринок на Дружной горке, не у Цыбульских ли, а может, и у кого другого. Были там одни лишь цыгане, в большинстве своем малознакомые, только Коля Цыбульский да Генка из друзей. Сидело и несколько цыганок. Одна особенно была приметна какой-то вроде умышленной нескладностью, невыразительностью и на цыганку-то совсем не похожа... Грубоватое простонародное лицо, запавшие глаза, немного стесанный подбородок, редковатые гладкие волосы темно-серого, а не черного, как у всех, цвета. Что-то даже обезьянье мерещилось Максиму в этом лице. Большие, тяжелые серебряные сережки в ушах этой женщины странно не шли ей. Почти автоматически Максим определил, что этот тип лица напоминает ему ван-гоговских «едоков картофеля» – именно выражение лица было схожим. Как выпили – запели. Кто-то взял гитару, и полилась глубокая цыганская песня, которую Максим слышал впервые, и слова были не все понятны ему, а мелодия просто поражала глубиной и чистотой тона. Один за другим присоединялись к песне сидящие за столом. И вдруг прозвучал могучий – не скажешь иного слова, – могучий женский голос, казалось, и родившийся с этой песней. Возникал он из самой глубинной человеческой сущности, будто из недр естества нашего рождался, легко подавляя все другие голоса, тут же подстроившиеся к нему.

Пела некрасивая цыганка. Она пела, широко открывая рот, слегка откинувшись назад, а голову закинув так, что шея выступала вперед, и от этого она становилась еще некрасивее, но эта ее некрасивость не вызывала отвращения – она переходила во что-то большее, в то, что находится вне условных границ нашей эстетики. Ее прекрасный голос вдохновлял ее, возносил над всеми, выше высшего, очаровывал, манил, звал, обволакивал тайной, взрываясь из темных глубин бытия, не знаемых нами, к высшему взлету наших мечтаний, желаний, страстей, вечной неутоленности, жажду наполниться жизнью, солнцем, светом.

В нее можно было влюбиться без памяти, это невероятно, Максим, но она просто прекрасна сейчас, это невероятно! Какой голос! Какая сила!

Потом уже, позже, из поэзии Гарсиа Лорки узнал он о том глубинном, гортанном, специфически испанском пении; называющемся там «канте хондо», и вспоминал не раз эту женщину, ее раскрытый в самозабвенье рот и прекрасную некрасивость, внутреннюю силу и привлекательность. Мария не пела, но в ее лице, в выражении его было что-то от того пения, бытия ощущения, пережитого Максимом в тот далекий вечер, когда он слушал гортанный голос некрасивой цыганки.

И это манило, это заставляло Максима слушать Марию особенно внимательно, о чем бы она ни рассказывала, задавать ей вопросы, отвечать так, как ей бы понравилось, чтобы поощрить ее к дальнейшим воспоминаниям, чтобы снова просветлело ее лицо и снова повеяло от ее слов буйной силой цыганских кочевых костров, диким ржанием коней, верой в таинственное, необычное – в заговоры и ворожбу, верой в особенное цыганское знание жизни, которому она пыталась научить и своих детей.

Дойна, как и раньше, смотрела иногда на Максима долгим взглядом.

Как-то раз уселись они с Васильком пить чай. Теперь Максим ходил к цыганам ежедневно, как к себе. И они к нему тоже. Свои уже были. Пили они чай, Дойна налила Васильку, а потом – Максиму, и вдруг придержала стакан над плитой и отвернулась, что-то приговаривая шепотом, а Василько вдруг как взовьется:

– Что это ты делаешь? Ты что? – И к Максиму: – Она заговаривает тебя, она твой чай заговаривает, Максим! Что ты делаешь, а?

– Ты боишься, Максим? – усмехнулась Дойна. – Так не пей, если боишься!

– Не боюсь, – сказал Максим, тревога и радость всколыхнулись в нем одновременно, – наоборот, даже интересно, я не боюсь...

Он пил чай и думал: а ну как заговорит на самом деле, ну как не смогу ее забыть, а потом: ну и пусть, как будет – так и будет, только... Он знал, что все пройдет, что это игра... И все же – заговоренный чай.

– Может, принесет мне счастье, – усмехнулся Максим, – лучшую судьбу, а может, встречу, может, встретимся еще когда-нибудь...

...На цыганской, на райской, на ранней зоре, помните жаркое ржанье и степь в серебре, сильный дым на горе и о цыганском царе – песню...

Кто же это рассказывал ему, что не так давно в Броварском лесу под Киевом состоялось что-то вроде всесоюзного сборища цыган, на котором выбрали цыганского барона – единого атамана всех живущих в нашей стране цыган...

Хотел спросить об этом, но не осмелился. Дети не знают, старуха не скажет, да и лезть вглубь, в их тайны, – не твое это, это очень ихнее, ты – «гаджо», чужой, не лезь...

...Я – цыганский барон, я в цыганку влюблен, для меня, шутника, жизнь легка...

Теперь уже будто поезд мчал, или скорее – нет, все происходило как бы во сне, нужно выдержать, нужно спать в этом цыганском сне, все равно скоро кончится, не просыпаться еще немножко, спать, наслаждаясь сном-явью...

Василько в последние дни проявлял свой непоседливый нрав особенно бурно, за все хватался, суетился, пел, играл на ложках, на стульях, выбивал барабанную дробь, танцевал. Максим как увидел – залюбовался, как мальчишка прекрасно двигается! Это природное. Грация зверя, генетическая данность, сноровка, безошибочное ощущение ритма.

– Этот у меня черта съел, – говорила Мария. – Двое старших – те спокойные, средний – весельчак, шутник, но тоже спокойный. Ну и Дойна – такая же, а этот – ну точно что черта съел!

– А как это – черта съел? – Максим спросил не очень внимательно.

– Сказка есть такая. Возвращаются хозяева с детьми домой, а там черти забрались в хату и хозяйничают. Услышали, что хозяева вернулись и в дверях уже. Да не успели, попрятались кто куда. Вот один в кастрюле с борщом и затаился. Дети первыми вбежали в хату, проголодались, все с ложками да к борщу. Борщ-то все ели, но один так спешил, что и черта съел – и не заметил. Ну, потом и повелось: все спокойные, а тот, что черта съел, – непоседа. Все его черт выкручивает, покоя не дает. Вот потому и говорят: черта съел. Это Василько у меня как раз тот, что черта съел. Посмотри-ка на него!

В конце концов дни кончились, счет их остановился, и все стали готовиться в дорогу. Максиму и на этот раз повезло с цыганами. Взял билет до Киева на тот же день, что и они. Не специально – уже судьба выворожила. Он обрадовался совпадению – еще несколько часов вместе. А потом они сойдут на одной из станций для пересадки на Молдавию, а Максим уже один прямым ходом до Киева.

...Говорят, что цыган ты, конокрад, о тебе еще другое говорят, ну, а мне что за беда, что с копытом нога... С билетами им уже не повезло, вернее, Максиму не повезло так как у цыган места были через несколько вагонов от него. Он положил вещи на полку и, только лишь поезд тронулся, сдал билет проводнице и тут же помчался по вагонам вперед.

Цыгане уже устроились на своих местах, Максим отметил еще во время посадки, что у него – купейный, а у них – плацкартный; различия уже начались, пусть незначительные, но это симптом той огромной разницы, которая завтра проявится уже полностью, разведет их по разным сторонам жизни, по разным сторонам света.

Но вот снова мгновение – и они были вместе, Мария еще устраивала постель, разговаривала с проводницей, уговаривала ее погадать и в конце концов пошла с ней в служебное купе, а Максим остался с Дойной и Васильком. Он чувствовал себя в эту минуту хорошо, даже уютно, все было как всегда, они вместе, вместе ехали куда-то, длилось то же самое измерение времени, никто никуда не спешил, а что поезд мчался в ночь и вез их, не имело значения, потому что сейчас все было как всегда, как должно было быть, как должно бы было...

Василько обещал написать письмо сразу же по приезде домой, он давно уже имел Максимов адрес и дал свой. Дойна спросила, можно ли написать тоже, тот на миг растерялся, и теплая волна захлестнула его.

– Ну конечно же, я буду очень рад! Я аккуратный, я сразу же отвечу. Вы приезжайте когда-нибудь в Киев, я вам город покажу, я буду очень рад вас видеть... Адрес у Василька есть и телефон мой...

– У Василька – это само собой, – сказала Дойна. – Ты можешь и мне дать...

Максим засуетился, вытянул записную книжку, вырвал листик и написал свой адрес и телефон:

– Пишите, я буду очень рад...

– А я напишу, – сказала Дойна, – правда напишу.

Но слов не хватало. В поезде вокруг сидели люди. Вот жаль, что у них не купейный вагон, ехали бы себе тихонько вместе, как я об этом не подумал, так было бы нам спокойно, все свои. Уже надвигалась ночь, Марии все еще не было. Василько устроился на верхней полке, потом снова слез вниз и прижался к Максиму, усевшись рядом; напротив сидела Дойна, и разговор шел то о Киеве, то об их селе, то о планах на лето – вообще о жизни, а еще о возможных встречах в будущем, может, снова здесь, на Западной Украине, на курорте...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю