Текст книги "Семилетняя война"
Автор книги: Юрий Лубченков
Соавторы: Константин Осипов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 37 страниц)
– Шмыгаешь, тварь! А кто у этого молокососа главный собутыльник? Кто ему все кабаки берлинские показал?
– Да, ваше сиятельство, ведь я...
– Молчать! Ещё раз вместе увижу вас – пеняй на себя. Вон!
Писарь мигом подхватился и выскочил из комнаты. Бракель медленно остывал, меланхолично размышляя, что, вероятнее всего, сегодняшняя реляция не последняя, ибо Пётр Румянцев производит впечатление молодого человека весьма решительного и постоянного. И ещё подозревал он, что в это самое время посольский писарь с Румянцевым где-то весело проводит время. И на этот раз он не ошибся.
В полутёмном подвальчике плавают клубы дыма, фонарь на медном кронштейне еле освещает своеобразный уют, сходный с уютом временного армейского бивака, с которого в любой момент все готовы подхватиться и мчаться невесть куда, навстречу новым приключениям. Шум, гомон, крики, пения, мгновенно возникающие и затухающие драки. Солдаты, мещане, бродяги, студенты и непонятно кто ещё. Перед каждым из русских – по шоппену, пена из которых растекается по столу.
– Пётр Александрович. Опять на вас господин барон жаловались в Петербург.
Говорил так всегда, – от греха подальше, – чтобы лишний раз не упоминать имени императрицы: бережёного бог бережёт.
– А плевать! Надоело. Может, так быстрее отошлют отсюда. Эй, ещё две кружки!
– Так ведь могут и не отправить никуда, а просто раз – и под замок.
– Убегу.
– И куда это вы, ваше благородие, убежать изволите?
– В Россию, дурак!
– Так ведь и там за это по головке не погладят. Посадят, как пить дать, посадят, если чего не хуже.
– Ох, Васька, вроде и не глупый человек, а дурак. Что хуже-то может быть, когда без России? Али тебе европейские политесы так мозги задурили, что и забыл где родился, откуда родом?
– Да, нет, не забыл, – с тоской сказал Васька. – Да ведь смутно там сейчас, Пётр Александрович. Может, и к лучшему, что здесь-то. А то, кто знает, как там дело-то повернулось. Ведь как по льду там, право слово, как по льду.
– И что же ты советуешь?
– Так чего тут советовать-то, Пётр Александрович. С судьбой не поспоришь: коли выпало тут быть – так, стало быть, так и надо.
– Да? – каким-то внезапным угасшим голосом спросил румянцев. – Ну, что ж, так тому и быть. Допивай, пошли!
И через несколько дней Бракелю с заиканием подчинённые докладывали:
– Ваше высокопревосходительство! Дворянин Пётр Румянцев исчез!
– Как это исчез? Где-нибудь гуляет как всегда. Возьмите несколько человек, этого Ваську – он вам покажет обычные места Румянцева – и приведите сюда.
– Простите. Но он совсем исчез. На его квартире нет ни вещей, ни денег.
– Ну, денег у него, положим, и быть не могло. А вещи он, вероятно, просто заложил.
– Но записка, ваше высокопревосходительство.
– Какая записка? Что вы мне голову морочите, а толком ничего сказать не можете?
– В ней Румянцев пишет, что он решил записаться волонтёром в армию прусского короля!
– Только этого ещё не хватало. Найти его, этого волонтёра. Найти, изъять с извинениями – не перед ним, естественно, а перед командованием полка, осчастливленного столь ценным приобретением – и доставить его по месту службы! Вы ещё помните, где он служит?
– Слушаюсь!
Где-то в это время ещё один русский попал в ласковые объятия армии короля Пруссии. Любовно собирая в свою армию “великанов” – высокорослых солдат, король разослал своих вербовщиков по всем дорогам. Одной из таких групп – офицеру и нескольким солдатам – попался и Михайла Ломоносов, самоходом пробирающийся в отечество. Его обманом завербовали, но он уже из крепости бежал, зная, что если поймают – сгниёт в тюрьме, лишившись, вероятно, всего, и носа с ушами. Один рвался в солдаты, другой от солдатчины бежал. Но Михайла уже решил свою жизнь – солдатству в ней не было места. Пётр же хотел хоть чего-то дельного взять от своего европейского прозябания – он решил для себя давно быть только солдатом. Российским солдатом. У каждого – свой путь.
Румянцева вытребовали из полка, и Бракель получил возможность послать ещё одну реляцию обожаемой монархине с уведомлением и дополнением:
– ...сей Румянцев не раз утверждал, – сказывал он, де, отцу своему, что ежели пошлёт он его в Германию, то ничего доброго делать не станет и так поступать начнёт, что его вскоре принуждены будут взять обратно.
И вскоре ещё:
– Румянцев просится в “отечество”. К тому же у него к гражданскому чину и обучению склонности нет, но хочет солдатом быть, которым, по его превращённому мнению, ничего знать и учить, окромя того, что к солдатскому делу принадлежит, не надобно. Я оного обещания, что о скорейшем его возвращении стараться хочу, некоторым образом к образумлению привёл.
Додиктовав это и отпустив писца, Бракель проворчал себе под нос:
– Просится в отечество! Пфуй! Глупый мальчишка. Что оно ему. Отечество – там, где тебе хорошо. Конечно, вдвойне хорошо, когда это та страна, где ты родился и вырос. А если нет? Так что же – всё бросать? Да, я тоже люблю свою родину, но Россия – это страна таких возможностей, что глупо и примитивно покидать её ради какой-то любви. Но попробуй им это объясни!
Узнав о времяпрепровождении Румянцева-младшего и его чаяниях, Бирон злорадно радовался, Анна оскорбилась:
– Я ему покажу “отечество”. Эй, пиши! “...ежели его иначе укратить не можно, то б вы его во всяком случае под арест посадили, пока он отсюда взят будет!”
Незадолго до этого Пётр получил письменную выволочку от кабинет-министра, что, как с удовлетворением отмечал Бракель, произвело на его подопечного доброе воздействие. Он стал вести себя кротко и тихо, правда, и с огорчением отмечал тот же Бракель, по-прежнему к гражданской службе склонности не имеет и едва ли его к оной наставить можно будет. И вот теперь новое грозное послание – уже самой императрицы! Пётр заболел и несколько недель не появлялся в посольстве. Извещённый об этом отец просил Бракеля отпустить сына...
– Ну, как мой протеже, Ваше Величество?
– Всё также, герцог, всё также.
– Ха-ха-ха! Вот радость-то нашему любезному Александру Ивановичу! Впрочем, русские все такие. У них даже есть пословица – что-то там... А... забыл. Хватит, нагостился, пора, я думаю, Ваше Величество, домой. К тому же и сам он просится, и отец тоже такое желание изъявил. Отец хочет сына в кадеты определить, если ему так служба мила. Там из него дурь-то выбьют.
– Быть по сему!
Ещё не зная, что в судьбе его наступили благодетельные перемены, Пётр вместе с Василием Петровым сидел в привычном подвале. Приткнувшиеся за соседними столами глядели на них с недоумением: поют и плачут, а вроде бы ещё не пьяны. А те, не обращая внимания на пристальный интерес к их персонам, раздольно выводили, обнявшись:
Ю нас только вы балоти кулик куликаи,
Вот наш-га князь Голицын сы палком гуляй.
Думал, думал князь Голицын, думал, где проехать:
Толькя лесом – толькя князю ехать лесом очень тёмна,
Толькя полим князю ехать – полём очинь пыльна,
Вот Масквою князю ехать – Масквою очень стыдна...
Глава I
МОЛОДО-ЗЕЛЕНО
Массивные двери с гулким шумом захлопнулись за молодым человеком. В первое мгновение Петру Румянцеву показалось, что захлопнулись навсегда. Он заозирался. Роскошь прошедших времён глухо звучала в сегодняшнем интерьере, подавляемая нынешней всё более и более – если приглядеться – уже видимой мрачной холодностью казармы. Что полностью соответствовало действительности: раньше это был дворец первого вельможи, ближайшего сподвижника императора и второго человека в государстве светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова, ныне же – помещение, в коем размещалось закрытое учебное заведение для дворянских детей – Кадетский корпус, директорствовал в котором президент Военной коллегии генерал-фельдмаршал Бурхард Христофор Миних.
Раздавшиеся где-то вдалеке за дверьми молодые звонкие голоса, заглушаемые звоном шпаг, немного рассеяли у молодого Румянцева первое гнетущее впечатление от его нового места проживания и учёбы, куда он попал не своей волей на неопределённое отныне время. Оно вряд ли бы улучшилось, знай он, что его скромная пока персона вызвала к себе пристальный интерес и высочайшую переписку. Однако это было так, и корпусной майор Фридрих фон Раден, сидя в канцелярии, не один раз перечитывал ордер за нумером 543, адресованный ему, майору фон Радену, императрицей Анной Ивановной. Перечитывал, нервно барабаня по казённому столу и выделяя особливым стуком все наиболее значимые места, проговаривая их вслух, дабы что не забыть:
– ...генерала Румянцева сына, Петра Румянцева, определить в Кадетский корпус и на оного и на поступки его иметь особливое, крепкое смотрение, того ради, ваше высокоблагородие, изволите оного Румянцева в кадеты в комплект определить и положением по штату довольствовать с прочими и за ним и на поступки его приказать иметь особливое, крепкое смотрение.
Прочтя сие впервые, фон Раден выразительно взглянул на начальника корпуса Фридриха фон Тетау, но тот ничего не смог прояснить своему подчинённому. Что можно ожидать от вновь прибывшего кадета? Конечно, и во вверенном им заведении бывали паршивые овцы. Так за последний год были пойманы двое воришек – кадеты Алёшка Сукманов да Петрушка Бабушкин. Первого били кошками и отослали в гарнизон барабанщиком без выслуги, второго – батожьём и тоже без выслуги в солдаты. Но сын такой знатной персоны, сын полного генерала... Нет, нет, это невозможно! Тогда, может быть, нечто такое, о чём уже неоднократно издавались приказы по корпусу: лазанье по кровлям с метанием вниз всякого негодного сора, выдиранием конопаты, с расколупыванием глины труб-дымоходов и выниманием из оных кирпичей? Или подобное тому, на что жаловался садовый мастер Антоний Генерт: ломание деревьев, в том числе и. плодовых, биение стёкол в парниковых рамах для похищения овощей из парников, отстрел птиц в саду, хотя и объяснено кадетам, что в плодовом саду твари эти сугубо необходимы? Да нет, на сии мелочи не стало бы обращаться августейшее внимание! Что-то тут эдакое! Эх, хоть бы намекнул кто! Ведь и хочешь радение проявить, ан не знаешь куда!.. Ну а уж догляд будет, Ваше Императорское Величество! Слава богу, обучены!
После домашних и берлинских вольностей Пётр Румянцев с большим трудом привыкал к железному распорядку корпуса. Казалось иногда, что Берлина и не покидал – у начальства кругом тот же язык, та же педантичность. Барабанная дробь – без пятнадцати пять утра, к половине шестого, умывшись и приведя себя в порядок, кадеты надевали предписанную корпусным уставом военную форму и, помолившись, строем шагали на завтрак. Занятия в классах – с шести часов до десяти. Затем – два часа военных упражнений в манеже или на корпусном плацу, после чего наступало самое любезное для души и тела времяпрепровождение – обед.
В два часа пополудни – классные занятия, затем – опять военные упражнения. Полвосьмого – строем – на ужин. В девять вечера – отбой. С этого момента хождение всякое запрещалось...
– Дабы кадет, нарушающий сей распорядок, не мог отговориться незнанием оного, – ласково глядя на Румянцева с жёсткой артикуляцией выговорил Фридрих фон Раден, – висит он во всякой аудитории на видном месте. Вам сие ведомо?
– Так точно, ваше высокоблагородие!
– А ведомо вам, господин кадет, то, что помимо этого каждый, вы слышите – каждый! – поступающий в Корпус обязан знать наизусть, какая провинность какое наказание влечёт.
– Так точно!
– Хорошо. В таком случае идите и учите.
И вот кадет Пётр Румянцев зубрит:
– За самовольный выход из класса во время занятий, за смех и разговоры во время занятий, за неповиновение дежурному кадету провинившийся – “под фузею”. Слышь, Борь, – прерывает он себя и обращается к лежащему на травке приятелю, – а вот под фузеей сколько стоять?
– Наказание, заключающееся в стоянии в неподвижном состоянии с оружием огненным фузею, – привычно-насмешливо тараторит новый знакомец, лениво глядя за пробегающими облачками, – проистекает по вине наказуемого: час или два.
– Понятно, – кивает Румянцев с серьёзным видом и продолжает зубрёжку. – За умышленный же пропуск занятия либо большое опоздание в класс кадет, допустивший оное, по рапорту учительствующего в данном классе берётся под караул сроком на одни сутки. Уф! Это что же, куда ни дернись – всюду виновен?
А ты как думал, дражайший Пётр? Виновен – отвечай! – и Борис заливается звонким смехом, радостно подхвачиваемый Румянцевым, ибо, находясь сейчас здесь, на лоне чудесной природы, они как раз и нарушают сей распорядок, с таким старанием заучиваемый Петром, а именно ту его часть, в коей трактуется о пропуске занятий, совершаемом умышленно.
И вот на бережку, на травке развалились двое молодых людей, внешним видом гармонирующие с окружающим их летним великолепием: лица их были так же свежи и безоблачны, как высокое небо над ними, а суконные тёмно-зелёные кафтаны почти сливались с сочной травой. Красный отложной воротник и такого же цвета обшлага яркостью соперничали с пестреющими повсюду цветами. Цветовую гамму удачно дополнили штаны и камзол кремового или – по терминологии того времени – лосиного цвета. Единственный цветовой диссонанс – чёрные треугольные шляпы с узким позументом – небрежно были отброшены хозяевами оных в сторону. Узел чёрного же волосяного галстука у каждого из возлежащих кадетов был растянут и сдвинут на сторону, что частично скрадывало его мрачный траурно-торжественный вид.
Итак, каждый из кадетов занимался своим делом: Борис Левашов грыз травинку и смотрел в небо – как старожил кадетского корпуса все его обязательные к изучению инструкции и правила он уже давно зазубрил наизусть – а недавно прибывший в сей храм науки Пётр Румянцев прилежно проборматывал всё новые положения и пункты. Но вот усердный стих, напавший на него, иссяк. Записи с негодованием, презрением и полудетским ожесточением отброшены, и кадет Румянцев употребляет в адрес начальства одно из специфических неподцензурных немецких выражений, почерпнутых им в своих берлинских эпопеях-общениях с беглыми, отпускными и отставными солдатами и бродячими студентами, коими, то есть выражениями, он ввергал в безудержный гнев вышестоящее корпусное начальство, до которого благодаря непременному наличию в каждом подобном заведении определённого числа молодых доброхотов эти сентенции регулярно доходили. И хотя отцы-командиры и сами любили подобные словечки и словосочетания, напоминавшие им о их далёкой милой родине, выслушивать их из чужих уст, да ещё в свой адрес – это, знаете, чересчур!
– Опять? – Левашов оторвал взор от высоких и чистых материй и с неудовольствием воззрился на приятеля. – Кто обещал, что прекратит? Ты же знаешь, что привычка – вторая натура: войдёшь во вкус – будешь ляпать постоянно, а слово – не воробей...
– Знаю, знаю, – пробурчал Пётр. – Всё знаю, включая и то, что сам тебя просил меня одёргивать. Но уж больно тошно. Душно мне здесь – из Берлина как и не уезжал: кругом сплошной Орднунг. Сами как неживые, дёргаются как фигурки на ратушных часах где-нибудь в Ганновере и нас такими же сделать хотят. Хочу в армию – там живая жизнь, живое дело. Там и головой своей думать нужно – хотя бы в бою: без этого победы не видать.
– Знакомая песня. Мне эти твои разговоры тёзка твой Еропкин передавал. Только смотри: он – мне по дружбе, а кто-нибудь ещё – да начальству, а тому вряд ли сие по нраву придётся.
– Ништо, съедят. За это, слава богу, пока языки не режут.
– За что за это? Ежели про ратушу, то, может, и проглотят – даже при желании за комплимент могут принять, ибо король Прусский, Фридрих, любит повторять, что солдат – суть механизм для войны, и мысли его у нас тут в почёте.
– Вот, вот!
– Подожди. А размышления твои, что дела тут у нас тебе берлинские напоминают, да этот твой Орднунг твой столь нелюбимый – тут суть иное. Спросить могут, что под сим словом ты подразумеваешь, что тебе не по нраву.
– Сам знаешь, что...
– И там прознают. А сие дело уже государственное. Не своей волей все сии персоны до нас понаехали, а государственной. Или что, оно тебе не по нраву?
– По нраву, по нраву. Всякая власть от бога, богу – богово, кесарю – кесарево. Да ведь, ладно бы деловые приезжали, а то чёрте что! На одного стоящего рота трутней слетается!
– Кончай, Пётр. Не нашего ума это дело. Кому надо – тот и едет, или, иначе, кого надо – того и зовут. Бережёного бог бережёт. Второй головы у тебя уже не вырастет, если первую снимут, так что лучше учи правила корпусные.
– Учу, так ведь...
– Вот и учи. Ученье – свет... И обед к тому же скоро. Так что помимо правил дурных бывают и хорошие – например, время обеденное упорядоченное. Так бы мучались, когда, мол, покормят, а так точно знаем.
– Что знаем? – криво усмехнулся отходивший уже Румянцев. – Что нас за нарушение нынешнее на сутки под караул?
– Плевать. Да и вообще, может, ещё пронесёт?
– Жди. Уповать можно токмо о несчастиях, ибо они в избытке в жизни этой. Удачи – редки и случайны. Так что укрепимся духом и пойдём получать заслуженное...
Обеденный зал был огромен. Люди в нём как-то терялись. К тому же кадетские обеды, завтраки и ужины происходили всегда под наблюдением офицеров. Задние двери залы были закрыты. У передних – парный часовой пост, призванный следить, дабы никто из служителей не покинул помещения до тех пор, пока тафельдекер, сиречь персона, ведавшая сервировкой столов, не убедится в полном наличии убираемой со стола посуды.
За едой переговаривались, хотя это и считалось нарушением. Румянцев доканчивал свой разговор с Левашовым.
– Всё равно вырвусь отсюда!
– Это как?
– Сами отпустят.
– Ну, ну...
– Не смеяся. Зачем я им, в самом-то деле? Что тут я, что нет – им же всё едино. Я и так уже притча во языцех. А ежели ещё поднажать?
– Так ведь разные наказания-то бывают.
– Разные наказания за разные проступки. Весь фокус-то в том, чтобы грань не переступать. Как муха надоедливая жужжать над ухом. Авось отмахнутся.
– Ишь ты, стратег выискался. Забыл, что ли, о внимании высочайших персон к твоей особе? Ты тут хоть голый бегай, а всё одно тебя отсюда не выбросят. Поскольку приказу на это нет. И сам же понимаешь, что поскольку тебе здесь несладко, то такого приказа и не будет.
– Это точно...
– Так что смирись. И налегай на учёбу. Уж коли решили себя делу ратному посвятить, так надлежит моментом пользоваться, дабы неучами не остаться. Темнота командиров в бою – это смерть. Смерть твоя и твоих солдат. И поражение.
– В деле быстрее до всего бы дошли.
– Опять ты за своё. Да и откуда ты знаешь, что дошли бы? Может, нас, недоумков, в первом же бою за глупость нашу и прихлопнули бы?
– Не прихлопнули бы, не бойся.
– Ишь, стратег паркетный! Не прихлопнули бы! И как гордо! Это только мы опосля про себя узнаем, а пока – вперёд, на штурм вершин учёности!
И по команде после сытного, но не сказать, чтобы уж такого вкусного и утончённого обеда, кадеты встали и сквозь расступившихся часовых вышли из зала. Вышли и направились по полутёмным классам, где их ждало ученье-мученье. Но мучением оно казалось лишь сейчас. Со временем, по истечении ряда лет бывшие кадеты начинали понимать, что тут их учили многим добрым наукам и нужным в жизни вещам. Осознание это приходило зачастую с сожалением, что всеми возможностями получения этих знаний не пользовались.
В корпусе изучались география, история, математика, включавшая арифметику, физика, языки – свой природный российский, французский и латинский. Из военных наук, от которых так легкомысленно поначалу многие отмахивались, особое место уделялось артиллерии и фортификации. Давали кадетам и основы архитектуры, чистописание и рисование. Для Румянцева это было мукой. Ни сейчас, ни в дальнейшем он каллиграфией так и не овладеет. Другое дело – фехтование и верховая езда. Высокий, не по годам рослый и много повидавший, со “шпажным искусством” он был дружен уже давно, и поэтому его казённая притупленная шпага с медным эфесом, перевитым чёрной проволокой, победно сверкала в корпусном фехтовальном зале. Равно как в манеже он поражал обер-берейтора фон Форбена своей уверенной посадкой и властно-нежным обращением с лошадью.
Дни складывались в недели, недели – в месяцы. Со стороны казалось, что Румянцев смирился с кадетским бытом, свыкся и подружился с товарищами по корпусу, проникся почтением к начальству. И экзамены, состоявшиеся в середине сентября 1740 года как бы подтверждали это. Но лишь сам Пётр знал, что он никогда здесь не привыкнет, и ждал. Ждал, когда судьба примет в нём участие.
И дождался. 17 октября этого же года императрица Анна Иоанновна скончалась. Императором объявлялся двухмесячный Иван Антонович, сын её племянницы. Регентом при императоре становился Бирон. В эти решающие дни новому регенту было не до мелочей. И 24 октября 1740 года кадет Пётр Румянцев был пожалован в армейские полки подпоручики.
Из ближнего ларца, стоявшего в опочивальне, из того, в котором Анна Иоанновна хранила свои бриллианты, камер-фрейлине достался указ, и под неотступно строгим взглядом Бирона отдала она его вице-канцлеру Российскому Остерману. Но того душили слёзы – привыкший увиливать от всего, что в последующем могло иметь для него с точки зрения политической конъюнктуры отрицательные последствия, он даже перед лицом смерти оставался верен себе, и поэтому указ о регентстве пришлось зачитывать генерал-прокурору Сената князю Трубецкому.
Действо сие, последовавшее спустя несколько минут после смерти императрицы Анны, было тщательно подготовлено, и поэтому никто не ждал от указа ничего нового. Лишь констатации заранее известного. Поэтому мать и отец императора – младенца Ивана – герцог брауншвейгский Антон-Ульрих и его жена Анна Леопольдовна, обиженные и уязвлённые, что их обошли, не поторопились, в отличии от всех верноподданных, подойти к Трубецкому и стояли в стороне. Биронувидел это. Он сейчас обострённо всё воспринимал и всё видел. Чувствуя за собой поддержку первых персон государства, он не выдержал и, обращаясь к чете, громко спросил:
– Вы не желаете выслушать последнюю волю почившей в бозе императрицы нашей?
Герцог с супругой покорно приблизились к тесно сомкнувшейся кучке придворных. Пока читали указ, Бирон незаметно вытер со лба внезапно выступивший холодный пот. Последние слова Анны Иоанновны были сказаны наедине лишь ему, герцогу Бирону: “Не бойся!” Он и не боялся, но какой-то червячок сомнения... Задавить, задавить! Вот рядом с ним Левенвольф, Остерман, Миних, князь Черкасский и Алексей Бестужев-Рюмин, выдвинутый Бироном почти из ничего после предательства Волынского, – именно их дружное решение привело его к триумфу. Тут же рядом с читающим глуховатым голосом Трубецким всегда холодный Ушаков, начальник тайного политического сыска, и Куракин. Их слово тоже брошено на его, Биронову, чашу весов. А слово их значит много! Это они, уловив верным своим чутьём – без оного близ трона не продержаться и дня! – его хотение, порадели. Согласно общего мнения, Бестужев-Рюмин сочинил позитивную декларацию от имени Сената и Генералитета, просящую болевшую государыню “обеспечить мир стране”, поручив регентство Бирону, и в номинальной тайне от фаворита, благосклонно наблюдавшего за их политической кухней, принялись собирать подписи: высшие чины государства приглашались небольшими группками и по прибытию им ласково – для всеобщего блага – предлагали декларацию. Президент Коммерц-коллегии Менгден проделал это одним из первых, одобрительно пробурчав при этом:
– Если Бирон не будет регентом, то немцы в России погибнут!.. Естественно, я – за! Вы, господа, делаете благое дело: благодарные потомки вас не забудут...
И вот итог всего: Никита Трубецкой закончил чтение, и прямой с откинутым даже немного назад корпусом и головой Бирон пронизывающе взглянул на всех. Все склонились в поклоне. Бирон ждал. Последние, Антон-Ульрих и Анна Леопольдовна, с усилием проделали то же. И лишь тогда регент, благосклонно кивнув, глазами разрешил всем его покинуть.
И скоро уже дивился народ, какого им опять господь правителя послал:
– Ишь ты, смотри-ка, – толкал неопределённых лет мужичок в наскоро зашитом потёртом армяке, – добёр, добёр! Подати, гляди-ка, уменьшил аж на 17 копеек с души, опять же, что говорит, чтоб судьи, значит, по закону, по строгому, судили. А?
– А он тебе сейчас что хошь пообещает, – насмешливо отозвался его оппонент в затрюханном мундире – видать, отставник. – Ты только рот разевай, а обещать они добрые. Особливо поначалу. Всю жизнь из нас сосал, а теперича подобрел! На-ка, выкуси! Сейчас усилится маленько, он тебе покажет доброту! Токмо успевай скидывать портки, а уж он тебе вложит!
– Вечно ты, Захарий, так. Нет бы, чтоб проникнуться, восчувствовать, а то сразу: скидывай... Вона лучше послушай: часовым обещают шубы выдавать зимой, поскольку-де на морозе претерпевают они великую нужду. Ну, что ему до часовых, а он вот озаботился!
– Часовые-то ему как раз нужнее всего...
– Уйди от греха, с тобой точно на дыбу али на плаху попадёшь.
И разошлись. И как будто их не было. А слова всё же остались. Действительно, регент играл в вековечную игру каждой новой власти: кормил страну обещаниями и спускал пары. Ища опору у имущих, он пообещал чиновникам выдавать жалованье, а помещикам отдал в руки сбор податей. И не забывал сказать доброе слово людям простым. К ним он питал особенную любовь, а уж больше всех – что правда, то правда! – к часовым. Им мы вверяем покой наш и нашедшее нас благополучие. К тому же были ещё паршивые овцы, кои не желали признавать в нём пастыря, и их надлежало сломить. В их числе был и принц Антон-Ульрих.
Конечно, ситуация была некоторым образом парадоксальная, а с точки зрения Антона-Ульриха и целиком неправильная. Действительно, при живом отце опекуном твоего сына называется посторонний дядя. И поэтому принц благосклонно внимал имевшим место нашёптываниям, что неплохо бы ему отвечать за своего отпрыска, а заодно и за Империю. До Бирона этот шёпот тоже дошёл. И очень не понравился, следствием этого стало собрание Сената и генералитета, на котором Антону-Ульриху было ясно указано его место и те последствия, что последуют, если он не смирится. Началом конца было принуждение принца сложить с себя все военные чины и фактический домашний арест.
В перспективе была высылка куда-нибудь в европейское или сибирское захолустье. Этим воспользовался Миних, поддержавший Бирона сквозь зубы в его регентских притязаниях, но не желающий лишаться шанса подставить ножку удачливому конкуренту. 8 ноября он пришёл к матери императора, меланхолично оплакивавшей судьбу. Он дал понять, что суровое сердце воина разрывается при виде страданий прекрасной дамы. Выдав несколько сочувственных комплиментов и последний раз закатив глаза, Миних, помолчав мгновение сказал:
– Если Вашему высочеству будет угодно, я избавлю вас от сего зловредного человека.
Анна Леопольдовна якобы недоумевающе вскинула на него взор.
– От Бирона, – нетерпеливо пояснил Миних, злясь в этот момент на все куртуазности и дипломатические увёртки.
– Каким образом, фельдмаршал?
– Наипростейшим. Регент рассчитывает – и недаром – на верность Измайловского и Конногвардейского полков, ибо одним командует его брат Густав, а другим – сын. Я же, как вы знаете, генерал-поручик Преображенского полка, в котором влияние Бирона крайне незначительно. И сегодня как раз очередь преображенцев дежурить. Всё охраняется ими. С горстью преданных мне я захвачу регента во сне и предоставлю решение его судьбы вам.
Принцесса согласилась. И через несколько часов ещё только что полновластный владыка Империи, очнувшись от ввергнувших его в пучину беспамятства ударов прикладом, лежал в дворцовой караульне и безуспешно пытался выплюнуть плотный кляп.
Всё произошло быстро и просто. Миних во главе тридцати гренадеров и трёх офицеров приблизился к летнему дворцу, стража которого, состоявшая из трёхсот человек, имела приказ стрелять при приближении более двух человек. Но Миних остановил свой отряд загодя и послал на переговоры своего адъютанта. Тот привёл к фельдмаршалу двух парламентёров, которые, узнав своего командира и его цели, поспешили уверить, что никакого противодействия со стороны караула не последует.
Следующее утро застало Миниха первым министром и вторым лицом после отца императора, которому было присвоено звание генералиссимуса.
Бирон продержался считанные недели. Теперь новый баловень фортуны, считая, что уж он-то точно оседлал страну, начинал свой круг почёта. Начинали как всегда с дележа должностей. Понимая, что всё подмять под себя ему явно не по силам, Миних решил удовлетворить опальных, но так, чтобы они не путались у него под ногами. Номинальный генералиссимус Антон-Ульрих (поскольку Миних искренне и во многом правильно считал, что из всего ближайшего окружения трона он – единственный, кто смыслит в вопросах стратегии, так что военное ведомство он оставил за собой без малейших раздумий); на канцлера и вице-канцлера он провёл князя Черкасского и Михаила Головкина, которые, как он был уверен и чему уже не раз имел счастье убедиться, за полной своей неспособностью к делам государственным конкуренции ему не составят, а Остермана, воспользовавшись его случайным занятием делами флота, назначили адмиралом, отстранив от ведения дел зарубежных. Это обидело бывшего вице-канцлера, и флюсом стал зреть новый “малый” переворот.
Теперь Остерман принялся вести диалоги с Анной Леопольдовной, провозглашённой регентшей.
– Ваше Величество, – как бы случайно обмолвлялся он, прикладывая руку к сердцу, – простите мою настойчивость, но, по моему глубочайшему убеждению, весьма опасно оставлять ваши, а равно и государственные интересы в руках столь надменного человека, каковым является господин фельдмаршал. Сейчас он удовлетворён, но где гарантия, что он не восхочет большего? Пример Бирона перед глазами, – шёпотом заканчивал он, пугливо посматривая за реакцией Анны. Та молчала, и тогда вновь испечённый адмирал продолжал плести словесное кружево, зароняя в голове собеседницы – честно признаемся, не совсем приспособленной для ведения дел государственных, всё более стойкую неприязнь к своему фактическому спасителю:
– Господин Миних не может, помимо всего прочего, и считаться хорошим администратором. Последняя турецкая война, а до неё – польская – свидетельство сему. Это проистекает от поверхностности его ума. Что и принуждает его обращаться за советами к собственному брату. Эрудиция сего же последнего, хоть и являет собой противовес невежеству брата, педантична и лишена простого и житейского здравого смысла. Поверьте, Ваше высочество, Миних способен погубить страну, коей вы призваны править во благо собственного сына.