Текст книги "Лазарь и Вера (сборник)"
Автор книги: Юрий Герт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц)
– Да, дорогой мой, – продолжал Арон Григорьевич, – я туда ни ногой, и можете клеймить меня за это как угодно – националистом, шовинистом... У меня, знаете ли, такой комплекс: кажется, ступи я на ту жирную, хорошо ухоженную, удобренную почву, она, как болотная топь, раздастся, захлюпает у меня под ногами, только вместо воды там будет кровь... Хотя, с другой стороны, какой это, прости господи, шовинизм или там национализм?.. Просто когда наша Риточка вернулась из своего путешествия и пришла ко мне, и принялась рассказывать взахлеб – о Рейне, о тамошней природе, о рыцарских замках, действительно восхитительных, можно сказать – шедеврах архитектурного искусства, это я вам как строитель говорю, и когда особенно стала она показывать снятые ею слайды, а на них сплошь такие нарядные, уютные городочки, бережно сохраняемые, с черепичными крышами, с готическими церковками, с выложенными цветной плиткой улочками, чистенькими, словно выскобленными щетками с мылом, – вот тут что-то заскребло, засосало у меня под сердцем (Арон Григорьевич потер грудь ладонью, как бы стараясь размять, разгладить затвердевший комок), я говорю: «Прекрасно, Ритуся... Все это прекрасно и замечательно... А только скажи, вспомнила ли ты там хоть раз о своем дедушке?.. Правда, в Восточной Пруссии, куда мы вошли в сорок пятом, были не такие красивые, но тоже красивые городки...» «Нет, – говорит она, – дедуля, не до того мне было, я спешила все заснять, гиды торопят, а я – когда я еще увижу такую красоту?..» «Это верно, девочка, где уж там, если гиды торопят... Ну, а теперь, теперь, говорю я, теперь... Когда ты смотришь, любуешься этой вот улочкой, этой мостовой, тебе не приходит в головку, что здесь, по этим камням, вдоль этих игрушечных домиков, мимо вот этой аптеки, вот этой колбасной гнали евреев?.. Как они шли, шаркали, стучали каблуками по этим камням, в тишине, и только дети, детишки плакали, кричали, и матери прижимали их к груди, затыкали рот, розовый, слюнявый ротик, чтобы, не дай бог, не услышал офицер или конвойный солдат, и так они шли, с чемоданами, корзинками, тючочками... Скажи, девочка, ты об этом не думаешь, нет?..» «Ах, дедушка, но это же было так давно...» «Да, конечно, – говорю я, – но там наверняка живут еще люди, которые все это видели... Как после этого они могут – жить?..» «Но может быть они не знали...» «Не знали?.. Что же они знали, позволь тебя спросить?.. Они пили чай, когда за окном слышались шаги, плакали дети, и ни разу не выглянули на улицу, чтобы посмотреть, что же такое там происходит?.. А когда на другой день выходили и видели, что эта вот сапожная забита досками, а та кондитерская закрыта на замок, а на магазине готового платья сменили вывеску и на ней теперь значится вместо «Гершензон и сын», к примеру, «Фриц Мюллер и братья», – они не задумывались, не спрашивали себя, что случилось?..» «Не знаю, не знаю... Ты слишком много от меня требуешь... Я не хочу об этом думать...» «Но ты же, дорогая моя, – говорю я, – ты же еврейка... Это твой... Это наш народ гнали, как скот, на убой...»
– И знаете, что мне она ответила?.. – Арон Григорьевич склонил голову на бок и выжидающе взглянул на меня, щуря покрасневшие глазки, пальцы его выбивали на коленях нервную дробь. – Она сказала: «Для меня все люди одинаковы – евреи, французы, англичане или те же немцы...» «О'кей, – говорю я, – и все мы когда-то так думали... До поры до времени... Пока нам кое-что не объяснили...» «Дедушка, – говорит она и смотрит на меня с укором, – но разве ты не согласен, что и среди англичан, и среди французов, и среди немцев, как и среди евреев, есть и плохие, и хорошие люди...» «Да, – говорю я, – это верно... Только нас убивали не за то, что мы хорошие или плохие, а за то, что мы – евреи...» «Дедушка, – говорит она, – не надо об этом... Нельзя, даже вредно жить прошлым!.. И не пытайся меня переубедить! Я убежденный космополит!..»
Очень, очень гордо это у нее получилось: «Я убежденный космополит!» И глазки, знаете, так блестят, и голосок с жестяным отливом, и взгляд чуть ли не прокурорский... А мне вдруг стало смешно. Такой вот, понимаете, чижик-пыжик: «Я – космополит!..» Смеюсь, не могу остановиться. У нее бровки дужкой выгнулись, вверх подскочили: «Ты что?..» «Да то, – говорю, – что в космополитах я уже когда-то побывал, потом меня в сионисты произвели, потом в отказники... Так что, как сказано в «Екклизиасте», ничто не ново под луной...»
Это ей не понравилось, моей Риточке... Насупилась, губки поджала. «Что же, – говорит, – по-твоему, в те годы не было хороших людей, хотя бы и в Германии?..» «Да нет, – говорю, – отчего же. Были и там такие, что евреев спасали, в Иерусалиме, в Яд-Ва-Шеме в Аллее Праведников есть их имена... Только это не помешало, как тебе известно, уничтожению шести миллионов...» И тут, когда я это сказал, меня вдруг кольнуло в самое сердце, сам не знаю почему. Спрашиваю: «А ты что, видела там, встречала хороших людей?..»
– Да, – говорит она, – встречала, дедушка...
Только здесь до меня, старого дурня, кое-что стало доходить... А она, Риточка, глазки опустила, на меня не смотрит, собирает слайды, складывает в коробочку, а нижнюю губку так прикусила, что вот-вот, кажется, кровь брызнет.
– Если вас не затруднит, дорогой мой, согрейте-ка чайку, – перебив себя, обратился ко мне Арон Григорьевич. Видно, ему было нелегко говорить, он хотел устроить себе небольшую передышку. Мой автобус – последний, последний!.. – давно ушел. Я не мог оборвать старика, не дослушав. Да мне и самому было любопытно – что же дальше, о каком «эсэсовце» он в самом начале заикнулся?.. А главное – не хотелось оставлять его с мыслями, которые, чувствовал я, не первый день терзали его душу.
Пока вскипел чайник, я успел всполоснуть пару чашек, очистить от грязной посуды край стола, смахнуть крошки, все время при этом поглядывая в ту сторону, где висела фотография внучки Арона Григорьевича, – ясный, выпуклый, лоб, локон у виска, завившийся пружинкой, доверчивые, улыбчивые глаза, полные губки, белая кофточка с черным шнурочком, завязанным в бантик под нежной высокой шейкой... «Глаза твои голубиные под кудрями твоими...» Арон Григорьевич, сидевший с поникшей головой, упершись локтями в стол, казалось, задремал, но когда я поставил перед ним чашку с крепким чаем, он отхлебнул пару глотков и продолжал – с того места, на котором до того остановился:
– И кого же, – говорю я, – ты там встретила, какого хорошего человека?..
– Да, – говорит она, – встретила!.. – И так это резко, с вызовом...
Ого, думаю я себе, ого...
– И кто же этот, позволь тебя спросить, человек?.. Он или она?..
– Он!
– И что же, – говорю, – в нем хорошего?..
– Всё! – говорит она. – Хочешь на него посмотреть?..
– Почему же нет?.. – говорю я. – Только для этого мне надо съездить в Германию?..
– Никуда тебе не надо ездить, – говорит она, – Вот, смотри!..
И вставляет в свой аппаратик один из слайдов, и я вижу – речной берег, пляж, тенты, шезлонги и на их фоне – отлично сложенного, светлоглазого, белобрысого, этакого, знаете ли, современного Зигфрида, и двух девчонок по бокам – справа Риточка, слева – черненькая, с острым носиком и колючим взглядом, обе в купальных нарядах, то есть, как положено, чуть ли не в чем мать родила.
– Это Эстер, моя подружка, с ней я ездила, а это Эрик, – говорит Ритуся. – Как тебе он?..
А что я могу ответить?.. Я пожимаю плечами:
– Нет, – говорю я, – это ты расскажи, кто он такой, этот Эрик-Шмерик, откуда мне знать...
Тут она сверкает глазками и говорит:
– Так вот, если бы не этот, как ты его называешь, Эрик-Шмерик, твоей Ритуси, может быть, уже на свете бы не было!..
И рассказывает, как их пароход пристал к берегу, пассажиры затеяли купаться, они с Эстеркой тоже, а течение в этом месте сильное, ее подхватило и понесло прямо на пороги, но тут к ней бросился Эрик и спас, и когда они вернулись, весь берег, то есть пассажиры с их парохода, ему аплодировали, а ее поздравляли с тем, что она осталась живой, не утонула и не разбилась, оказывается, это самое опасное место на Рейне.
Снова я глянул на этого ее Эрика, и уже другими глазами: что ж, неплохой парень, лицо красивое, мужественное, твердый подбородок, открытый, прямой взгляд, и тело мускулистое, сильное, но без того, чтоб все мышцы напоказ, как у культуристов... И во всей фигуре, во всем облике – что-то прочное, надежное...
– Ну, – говорю я, – спасибо тебе, Эрик, если так... Спасибо, что выручил из беды мою внучку... Напиши ему, что твой дедушка от души его благодарит... Вы ведь с ним наверное переписываетесь?
– А тебе откуда это известно?..
– Да уж известно, – говорю, – тут и догадки особой не требуется...
А она покраснела вдруг, Ритуся моя... Да, да, покраснела, сейчас это редкость, чтоб молодые люди краснели, скорее это нам, старикам, свойственно... Только Рита, Ритуся моя – из тех, кто еще обладает этим атавистическим свойством... Так вот, она покраснела, смутилась, но тут же с вызовом, словно для того, чтобы преодолеть в себе это смущение, объявила, что они с Эстеркой и дома у него, у этого Эрика, побывали, в Кельне... Он тоже учится в университете, студент, сам родом из Кельна, здесь кончался маршрут их пароходного тура, он помог им с гостиницей, повел осмотреть Кельнский собор, а потом повез к себе домой, пообедать...
И она, Риточка, показывает мне слайды с Кельнским собором... Кажется, ничего прекрасней и величественней человечество не создало, это как Бах, его хоралы и оратории, превращенные в камень... Да, так вот, демонстрирует она эти самые слайды, а между тем рассказывает, какой у него, у Эрика, дом, какой он огромный, как все в нем красиво, какое множество комнат, и в каждой – картины, статуи, старинная мебель, даже зимний сад с фонтаном и певчими птицами... Ну, представляете, как это все ошарашило девочку из нашего Брайтона?..
У него, у Эрика, родители – владельцы какого-то крупного бизнеса, связанного с производством компьютеров, а дом, который так потряс и оглушил Риточку, это их, так сказать, фамильное, родовое поместье... Ну, вот, показал он девочкам дом, японских рыбок в бассейне, птичек, которые щебечут-заливаются почти что в небесах, под стеклянной крышей, и стал показывать семейный, альбом, фотографии своих предков. И тут Ритуся... А точнее – не Ритуся, а Эстерка пальчиком ткнула в одну фотографию: «А это кто?..» – «А это мой дедушка...» А на снимке – офицер в полном эсэсовском облачении, с молниями на вороте, со свастикой на рукаве... Все, как положено. А фотография небольшая, можно среди остальных и не заметить. Эстерка встала с дивана, где они все сидели, и говорит: «Что-то у меня голова разболелась... Хочу к себе в номер, в гостиницу». Эрик ей какие-то капли, таблетки притащил, она – ни в какую: в гостиницу – и точка. И пока Эрик за лекарствами бегал, она Риточке: «Ни минутки больше здесь не останусь!.. Уходим!..»
– И правильно!.. – говорю я. – Мне твоя Эстерка нравится!..
– Ну, вот, – говорит Ритуся, – так я и знала!..
– А что тут «знать», милая?.. В доме, где эсэсовцы...
– Да он же давно умер!.. И причем здесь Эрик?.. Это ведь не он, а его дедушка такую форму носил!..
– Постой, постой, – говорю я, – он что, умер своей смертью, к примеру, от заворота кишок, или его расстреляли или повесили как военного преступника?..
– А это важно?..
– Да,– говорю я, – важно... Важно, милая... И почему у него, у твоего Эрика, фотография эта хранится?..
– Откуда ты взял, что у «моего»?.. И потом – ты кто, КГБ, чтобы задавать такие вопросы?.. Ты же мне сам рассказывал, как тебя там несколько раз допрашивали, а теперь – «как», «почему»... Ну точно как Эстерка!..
– Как Эстерка?..
Арон Григорьевич с видимым усилием поднял свое грузное тело, прошел в угол комнаты, туда, где стояли стеллажи с книгами, достал с верхней полки альбом, старый, привезенный еще из Союза, с покоробленным переплетом и шелковой ленточкой, пропущенной через корешок, и положил передо мной. В груди у него хрипело и посвистывало, когда он наклонился ко мне и заглянул в глаза:
– Не стану вас утомлять, да и, главное, это увело бы наш разговор в сторону... Как-нибудь в другой раз... Но ей, Ритусе, моей дорогой Риточке я этот альбом раскрыл, показал... Это, если хотите, не альбом, а мартиролог. Здесь наша семья, большая семья, можете себе представить – сто три человека: прабабушки, бабушки, дедушки, сестры, братья, племянники, мехатунесте... Все, все они погибли – кто в лагерях смерти, кто в минском гетто, кто у себя в селе, откуда в большинстве были они родом и где их предки по двести, по триста лет жили... Правда, несколько человек сумело бежать из гетто в леса, к партизанам, так те их не приняли, пришлось создавать свой отряд, из евреев, и никто из них не остался в живых... Но сейчас я не об этом...
Арон Григорьевич отвернулся, отошел к окну и громко высморкался. Квартира, которую он занимал, находилась на двенадцатом этаже, мы всегда любовались панорамой города, развернувшейся внизу гигантским полукругом, и теперь, когда стояла ночь, глубокая ночь, там на всем пространстве, до самого горизонта мерцали огни, то сгущаясь, то редея, и доносился несмолкающий, ровный гул. Арон Григорьевич постоял несколько минут молча, словно прислушиваясь к этому гулу, и повернулся ко мне:
– Так вот, говорю я, Ритуся, милая, ты видишь этот альбом?.. Все это – дело рук твоих «СС»... То есть у них, конечно, было много помощников, и добровольных в том числе, но «окончательное решение еврейского вопроса» было поручено им, именно им...
– Почему ты со мной так разговариваешь?.. С каких это пор эсэсовцы стали «моими»?.. Какое у тебя право?.. – накинулась на меня она, и вся кипит, клокочет...
Я обрадовался, значит, не впустую были мои слова.
– Что ты, что ты, – говорю, – я обмолвился, извини, прости... Я так не думал...
– А какое у тебя право Эрика, Эрнеста в эсэсовцы зачислять?..
– Я не зачисляю... Я констатирую вслед за тобой, что он – внук эсэсовца... И мне – постарайся меня понять – как-то странно, мягко говоря, что после всего этого (Арон Григорьевич кивнул на альбом) среди уцелевших остатков нашей семьи находится человек, заводящий дружбу с эсэсовцем... Прости еще раз – с внуком эсэсовца...
Никогда, никогда я не видел, чтобы у Риты, нашей Риточки так злобно вспыхивали глаза, чтобы веки ее так, до самой малой щелочки сужались, чтобы взгляд ее походил на лазерный луч, который, как масло, режет железо...
– А что, – говорит она, – что ты знаешь, конкретно, о нем и его дедушке?..
– Ничего, – говорю я. – Только с твоих слов. И что внучек бережно хранит фотографию своего дедушки-эсэсовца. Больше ничего...
– Давай прекратим этот разговор...
– Что ж, давай прекратим...
Вскоре она ушла. Простилась холодно, сквозь зубы. А у меня остался на душе какой-то скверный осадок. Будто я во всем виноват. И, главное, в том, что ничего не смог ей толком объяснить. То есть я не думал, что ей надо что-то такое объяснять, все это должно быть в сердце, в душе – без объяснений... Вы согласны?.. В еврейском сердце, в еврейской душе... Но тут вдруг оказалось, что мы – чужие люди...
Арон Григорьевич сокрушенно пожал плечами, прошелся по комнате, отхлебнул из своей чашки глоток-другой остывшего чая.
– Но потом я подумал: а чего от нее хотеть, что требовать?.. Дома ее всячески оберегали и оберегают от всего еврейского. В России считалось, что она должна быть русской, в Америке – американкой, без всяких примесей... Хотя что такое – чистый, беспримесный американец?.. Чистейшая абстракция!.. В Америке существуют негры, японцы, китайцы, немцы, ирландцы, шотландцы, у всех – свои традиции, своя религия, свой быт, своя история, люди все это свято хранят, передают детям, и это не мешает им быть американцами, то есть людьми, живущими на единой земле, в едином государстве, которое дает каждому возможность и право быть самим собой!.. Так нет же!.. Мы, евреи, подчеркиваю – советские евреи, хотим забыть, что мы евреи, и думаем, что за это нас будут больше уважать! Не будут! У человека должно быть свое лицо, свои глаза, свой нос, длинный или короткий, с горбинкой или без, но свой, а не приставной, сделанный по стандартной форме!.. Но у нас не так: быть русским, быть американцем... Только не евреем!..
– А что вы на это скажете?.. – обратился он ко мне, опустив голову и упершись в меня враждебным взглядом исподлобья. – Можете не отвечать! – махнул он рукой, пока я подыскивал подходящие слова. – Я знаю, что вы ответите! То же самое ответила мне дочь, Раечка... Вы заметили: Роза, Рая, Рита – у нас в семье все женские имена на «р»... Роза – так звали мою жену... Так вот, встречаемся мы редко, чаще она звонит мне по телефону: «Как ты?..» – «Ничего... А ты?..» – «Тоже ничего...» Такие вот разговоры... Но тут я все ей выложил, да...
Случилось это спустя уже какое-то время, когда у них, у Риточки и этого немчика все закрутилось, завязалось в тугой узелок – письма, звонки чуть не каждый, день, у Риточки с языка не сходит – «Эрик» да «Эрик»... Немецкий принялась учить. Немецкая музыка, немецкая литература, немецкая живопись... И все это с таким пылом, словно ей не терпится немкой стать... Это когда я не мог заставить ее Бялика прочесть или, к примеру, Мойхер-Сфорима... Ну, ладно. И тут до меня доходит, что зимние каникулы они намерены провести в Швейцарии, в Альпах, на лыжном курорте...
– Ну, и как ты к этому относишься? – говорю я Раечке.
– Нормально.
– Что значит – нормально?..
– Да то и значит, что значит. Нормально – и все.
– А тебе не кажется, что до добра это не доведет?.. Еврейка и немец – хорошая парочка, да если еще прибавить их дедушек, которые в свое время с большим удовольствием пристрелили бы один другого... Что ты на это скажешь?..
– Скажу: папочка, очнись, двадцатый век на исходе, а ты как застрял на своей Торе и десяти заповедях, так и видеть ничего больше не хочешь...
– А что именно должен я увидеть?..
– Что?.. Да то, что весь мир смотрит одни и те же фильмы, носит одни и те же джинсы, слушает одну и ту же музыку, танцует одни и те же танцы, и как ты тут отличишь – еврея от немца, испанца от итальянца...
– Но Гитлер, – говорю я, – прекрасно умел это делать... Особенно если речь шла о евреях...
– Папочка, – говорит она, – как ты не понимаешь: нет больше Гитлера, и Германия стала другой, и немцы стали другими, всё, всё стало другим...
Вы заметили, каким тоном разговаривают здесь, в Америке, дети со стариками?.. Как с глупыми несмышленышами. А как иначе?.. Они вовсю шуруют на компьютерах, а мы в них ни бэ, ни мэ. Они становятся программистами, хорошие программисты
– нарасхват, а мы даже толком не знаем, что такое – программа, с чем ее кушают. А главное – они зарабатывают по двадцать-двадцать пять долларов в час, а мы экономим на каждом дайме, каждом квотере... Отсюда и отношение к нам соответственное, а как иначе?..
– Послушай, Раечка, – говорю я, – неужели ты думаешь, что за какие-нибудь сорок-пятьдесят лет мир кардинально переменился?.. Торе, – говорю я, – три тысячи лет, но в ней не устарела ни одна строчка...
– Не знаю, папочка, как там насчет Торы, но знаю одно: в наше время нации – это, если хочешь, условность, предрассудок... И если ребята нравятся друг другу – дай им бог, это такая редкость нынче!.. Не будем им мешать...
– Но ты полагаешь, что за эти годы все немцы полюбили евреев?.. Что антисемитизм, который существовал там сотни и сотни лет, взял и умер?.. Что треблинки и освенцимы возникли – так, из ничего?.. Думаешь, что родные, дети и внуки, не ищут оправданий для дедушки-фашиста?.. Не говорят, что он служил своей родине, Германии, был ее патриотом? И никакого отношения, к Холокосту он не имел, про крематории, где сжигали трупы, и газовые камеры – знать не знал и ведать не ведал?.. И что если что-то такое и было, то евреи сами виноваты, нахапали столько золота, что вызвали гнев немецкого народа, чем и воспользовался – да, только воспользовался!.. – Гитлер...
– Папочка, – говорит она, – но ты рассуждаешь так, будто всю жизнь прожил в Германии, а между тем...
– А между тем, – говорю, – всю жизнь я прожил в России, а как там относятся, скажем, к Сталину и вчерашним палачам?.. Разве не похоже?.. Разве не стараются их обелить, очистить, доказать, что все они были патриоты, заботились об интересах отечества, а если кое-где перегибали палку, так от чрезмерной этой любви... И кто там, к слову, стоит сейчас у власти?.. Да все те же партайгеноссе!.. А евреи... С одной стороны, говорят, от них все беды, которые обрушились на Россию, а с другой... С другой – их даже кое-где допускают до власти, чтоб когда понадобится превратить в козлов отпущения... Старый трюк!..
– Папочка, – говорит она, – все это очень интересно, только извини, у меня вторая линия...
Вы заметили, здесь такая мода: не говорят – «заткнись!», «замолчи, ты мне надоел!..», а говорят: «Извините, но у меня вторая линия...»
– Пускай они там подождут, со своей второй линией, – говорю, – пускай она провалится в тартарары, твоя вторая линия, у нас дела поважнее!.. И ты думаешь, – говорю я, – нашей девочке, нашей Риточке сладко придется в этой фашистской семейке, если до этого дойдет?.. Что там никто никогда не скажет ей... Ну, ты сама понимаешь, что я имею в виду... И ее сердечко не сдавит судорога, а голова не расколется на тысячу кусков – от боли, от обиды?.. Так вот, если все это случится, тогда, только тогда она вспомнит и почувствует, что она – еврейка... Не наше ли дело – уберечь ее? И чтоб не наши враги, а мы сами объяснили ей, кто она есть...
– Прости, папочка, – говорит Рая, и я чувствую, как трубка в ее руках накаляется и жжет ей пальцы, – прости, но у меня вторая линия...
– Да черт с ней, – говорю, – с твоей второй линией!.. – И продолжаю, но постепенно до меня доходит, что говорю я в пустую трубку...
Он усмехнулся, выдавил из себя усмешку, глаза его на какой-то миг стали круглыми, жалкими, растерянными. Он взял со стола ломтик сыра, пожевал.
– Хорошо бы сейчас чайку, – сказал он, дрогнув плечами.– Да погорячее. – Он поежился, как будто в спину ему ударил холодный ветер. – Вы не сердитесь, дорогой друг, что я вас так сегодня эксплуатирую?..
В доме было тихо, только старый холодильник зудел, как шмель, да с улицы по временам доносилось истеричное завывание эмердженси, мчащихся кому-то на помощь... Я согрел чайник, налил в чашку, стоявшую перед Ароном Григорьевичем, налил себе и довольно долго ждал продолжения рассказа. Арон Григорьевич потухшими глазами смотрел перед собой, на чашку, на ложечку, которой вяло размешивал сахар. Мне показалось, он устал и держится через силу, сейчас для него самая пора лечь, отдохнуть... Но я не успел ничего сказать, как взгляд его ожил, загорелся, снисходительно-лукавая усмешка изогнула губы и разлилась по лицу.
– Что было дальше?.. Не догадываетесь?.. Попробуйте угадать... Нет?.. А все просто, даже очень и очень просто... Ну?.. Хорошо, тогда слушайте...
То ли через месяц, то ли через два звонит мне Раечка, и голос у нее дрожит и рвется. «Папочка, – говорит она, – ты был прав... А я – дура, идиотка...» Оказывается, позвонила ей из Кельна эта фрау, мамаша Эрика, то есть уже не внучка даже, а дочь того самого фашиста, и то да сё, и какая Риточка славная и милая девочка, то есть «метхен»... Это я чушь говорю, не «метхен», конечно, а «гёрл» или как-то еще, фрау с Раечкой говорили по-английски... Так вот, какая она милая девочка и какой милый мальчик – ее сын... Но она, Раечка, должна понять, что если дело дойдет до брака, то это... А Эрик говорит об этом, да-да... То это может впоследствии отразиться на его карьере... О, нет, Германия – демократическая страна, прежние предрассудки никогда в нее не вернутся, с прошлым покончено... И однако – у них семья потомственных военных, и Эрику, возможно, предстоит продолжить эту линию, а военная среда консервативна, и она как мать тревожится за будущее сына... И надеется, очень и очень надеется, что она, Раечка, ее поймет, ведь евреи – такой умный народ... Умный трудолюбивый, с прочными семейными устоями, и если говорить о ней самой, то она была бы рада и счастлива...
И так далее, и так далее, и еще сорок бочек арестантов... Короче – еврейка!.. И прекрасно! А нам не подходит немец, да еще и внучок фашиста! И черт с вами со всеми, и с вашей Германией! Как только туда наши евреи едут, и не на экскурсию, а жить, жить... В голове не укладывается!.. – Арон Григорьевич швырнул в сердцах ложечку на стол, она подпрыгнула, описала дугу и упала на пол. Арон Григорьевич нагнулся, чтобы ее поднять, и когда вновь распрямил спину, лицо его было красным, кровь прихлынула к щекам, прилила к глазам в сеточке мелких розовых прожилок.
– Это урок! – говорю я Раечке. – Урок нам всем! Еще один урок! Мало их было в прошлом?.. Так вот – еще один: тебе, мне, а особенно Риточке... Космополитизм, ассимиляция!.. Вот вам космополитизм, вот вам ассимиляция!.. В прошлом веке евреи в Германии возомнили себя немцами и так старались, так старались, чтоб ничего еврейского в них не осталось!.. И наши, наши еврейчики – тоже старались вовсю!.. Что получилось?.. Так вот, – говорю я ей, – не хочешь, чтобы тебя унижали, чтобы тебе и твоим детям пришлось утирать с лица чужие плевки?.. Выходи замуж за еврея! Только так! – Арон Григорьевич поднял вверх палец, голос его был крепок, лицо свирепо. – Какая-то сучка, дочь фашиста, спустя пятьдесят лет после того, как я вот этой рукой (он протянул мне свою маленькую, с шишковатыми суставами пальцев руку) расписался на их проклятом рейхстаге, смеет говорить, что моя Риточка может испортить, видите ли, карьеру ее сыночку!.. А?.. Что вы на это скажете?..
Он был вне себя. Но я, хорошо понимая старика, возразил:
– Да, но парень-то этот, Эрик, здесь причем?..
– А притом, что все эти разговорчики о еврейском национализме, еврейском расизме – чистая провокация! Это не расизм, это самозащита! Еврей должен жениться на еврейке, еврейка должна выходить за еврея, а кто не еврей, но хочет, быть евреем, пусть проходит гиюр!
– Вы хотите, чтобы Эрик принял гиюр?
– А почему нет?.. Почему Гейне или Пастернаку можно принять христианство, а этот ваш Эрик не может пройти гиюр и стать евреем?..
Он поднялся, подошел к стеллажу и взял с полки толстый, одетый в кожу том – старое, конца прошлого века издание Библии, которым он очень дорожил.
– Вот, послушайте... – Он без труда нашел нужную страницу и торжественно, нараспев, смакуя каждое слово стал читать: «Когда введет тебя Господь, Бог твой, в землю, в которую ты идешь, чтобы овладеть ею, и изгонит от лица твоего многочисленные народы, Хеттеев, Гергесеев, Аморреев, Хананеев, Ферезеев, Евеев и Иевусеев, семь народов, которые многочисленнее и сильнее тебя...» – Арон Григорьевич поднял вверх палец. – «...Не вступай с ними в родство: дочери твоей не отдавай за сына его, и дочери его не бери за сына твоего...» Как вы думаете, почему? Ради чистоты крови?.. Отнюдь!.. – Он сверкнул в меня глазами и возвысил голос: «...Ибо они отвратят сынов твоих от Меня, чтобы служить иным богам»!.. Вот что сказано в Торе об ассимиляции, которую вы защищаете, молодой человек!
Арон Григорьевич вернул Библию на прежнее место, присел к столу и в крайнем возбуждении допил из своей чашки остатки холодного чая.
– То же самое я сказал и прочитал в тот раз дочке. «Ты был прав папочка...» – «Это не я, это Тора...» – «Что же мне делать?..» – «Постарайся ей все объяснить... Пришли ее ко мне...»
Это, знаете ли, легко сказать: «Постарайся... Пришли...» Сердце у меня разрывалось, когда она пришла, наконец, ко мне и я увидел, как она осунулась, похудела, побледнела, ничего общего с той Риточкой, к которой я привык, веселой, живой, похожей на огонечек, на пламя субботней свечи, которое колышется, играет от малейшего движения воздуха... А тут... Сидит, молчит, опустив ресницы, а поднимет их – глаза, как провалы – в ночь, в какую-то бездонную черноту... Говорю себе: ну, что?.. Ну, девочка перед тобой сидит, твоя внучка, что ж тут такого?.. А самого, как гляну на нее, оторопь берет, честное слово. Будто не я ей, а она мне должна что-то рассказать, объяснить...
Все, что я мог, я ей тогда сказал. И слова из Торы прочел, и лагеря смерти описал, которые сам, своими глазами видел, и людей, похожих на трупы, и трупы, горы трупов, в которых ничего человеческого не осталось... Помню, пришли мы в один такой лагерь, а там охрана не успела сбежать, и в ней – офицер, который у отца на виду сына истязал и мучил прежде чем застрелить... Приказал я этого гада к стенке поставить, отцу дал свой пистолет – на, говорю, стреляй... А тот взял пистолет, подержал-подержал и на землю опустился, заплакал. Не могу, говорит... Ну, честно признаюсь, у меня-то – нет, рука не дрогнула...
И это, и многое, многое я ей тогда рассказал... А она – что бы вы думали – она?.. Риточка наша?.. Слушала она, слушала, а потом говорит: «Не хочу!.. Не хочу больше слышать – о Холокосте, о Торе!.. Вы мне все – о трупах, о газовых камерах, лагерях смерти, а я – жить хочу, жить!.. Понимаешь?.. Жить!..»
– Ну-ну... – говорю. – Жить... А что такое – жить?.. Может быть, ты объяснишь?..
– Скоро узнаете!..
И ушла, не прощаясь. Вскочила и ушла, только хлопнула дверью. Вот тебе раз, думаю. Поговорили... И что за слова, как их понимать: «Скоро узнаете»?..
А вскоре приезжает ко мне дочка, Раечка, вся в слезах и тоже на себя не похожа. Прямо с порога уткнулась мне в грудь, чего, кстати, с ней никогда не случалось, и плачет-рыдает:
– Что делать, папочка?.. Что делать?..
– Что, – говорю, – делать?.. Надеяться на Бога... – Что я могу еще сказать?.. А у самого в голове все время крутится это «скоро узнаете...»
– Она его любит, любит... Он звонит ей по два раза в день, утром и вечером, она двери закрывает, чтобы я не слышала, о чем они говорят...
Господи, как переживания меняют женщину!.. И моя Раечка – всегда такая сдержанная, подтянутая, строгая и к себе, и к людям, а тут – квашня-квашней, лицо разбухло от слез, ресницы текут, волосы сбились... И сама не стоит – с ног валится... «Иди, – говорю, – детка, приди в себя, прими душ...»
Послушалась...
Надо вам сказать, семейная жизнь у нее не получилась, хотя любовь была – куда там!.. Только муженек ее сбежал, и между прочим – к русской, но это особый разговор, я к тому, что бросил он ее с годовалой Риточкой на руках, и она всю жизнь одна Риточку воспитывала, всю себя в нее вложила, понятно – еврейская мама...
Ну, вот, приняла она душ, немного успокоилась, посидели мы, попили чайку.