Текст книги "Лазарь и Вера (сборник)"
Автор книги: Юрий Герт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
Но перед самым голосованием кто-то напомнил ему про заданный, но так и не получивший ответа вопрос. Александр Александрович поднялся. Давешняя улыбка соскользнула с его губ, кожа на выпуклых, округлившихся скулах натянулась, глаза смотрели серьезно, даже строго.
– Перво-наперво, – проговорил он своим хрипловатым, словно простуженным голосом, – я за эту должность не держусь и потому прошу снять мою кандидатуру с голосования.
– Он поднял руку, чтобы умерить поднявшийся шум. – Второе. Никто меня не уполномочивал, это верно... Никто, кроме собственной моей совести... Совесть меня уполномочила за такое дело взяться, за Пизанскую башню, – что же еще?.. А третье... Вот, сами взгляните, может, кто и не видел...
Из огромного гроссбуха, в котором велись все кооперативные дела и который лежал перед ним на столике, Александр Александрович извлек большого формата лист лощеной, глянцевито блестевшей бумаги, развернул его и поднял над головой. Это была фотография Пизанской башни, вырезанная не то из «Огонька», не то из какого-то зарубежного, судя по превосходному качеству печати, журнала.
В ту самую минуту, когда он поднял ее вверх для всеобщего обозрения, начал накрапывать дождь, но никто не обратил на него внимания, тем более, что он тут же и прекратился. Даже те, кто сидел на скамейках, зачем-то привстали со своих мест. Все шеи вытянулись, все головы повернулись в сторону Пизанской башни. Александр Александрович, высокий, худой, немного сутулый, как и все слишком высокие люди, держал перед собой фотографию и она трепетала в его тонкой и длинной, вскинутой вверх руке наподобие флага.
– А теперь скажите, кто из вас был бы, значит, за то, чтоб такую красоту погубить?.. Имеются такие?..
Медленным, пристальным взглядом обвел он всех, будто всматриваясь в каждое лицо в отдельности. Несколько капель, оброненных дождем, блестели на его щеках, как слезы. Он смахнул их свободной рукой.
– Да ты что, Александр Александрович, – раздалось в тишине, – за окончательных троглодитов, что ли, нас принимаешь?..
И тут взвился тот же митинговый, срывающийся на визг голос:
– А вы нам зубы своей Пизанской башней не заговаривайте! Вы по существу!..
Но голос этот был заглушен поднявшимся шумом:
– Расскажи, Александр Александрович, как было дело-то?.. Ведь толком народ не знает...
И Александр Александрович рассказал – и про журнал «Наука и жизнь», в котором прочел он о Пизанской башне и о конкурсе, и о том, как у себя в мастерской, оборудованной в подвале, ставил кое-какие эксперименты, как советовался со специалистами, как мы сочинили и отправили в Пизу письмо и «всю, – сказал он, – документацию...» (по мере того, как он рассказывал, в мою сторону все чаще оборачивались и поглядывали на меня с нарастающим уважением).
– Что же дальше-то, Александр Александрович?..
– А ничего пока...
– Ни ответа, получается, ни привета?..
– Да так, выходит..
– Ясное дело, им со всего света, должно быть, проекты шлют... Да ведь пока во всем разберутся, обсудят, решение примут, и башня развалится!..
– Так ведь там бюрократия не хуже нашей!..
– Это как же так?.. Не по-человечески это!.. Человек старался, душу вкладывал, а они даже не откликнулись?.. Обидно получается... Что-то тут не то...
Гул голосов становился все громче:
– А они, в Италии, может, подумали: чему это нас какой-то темный мужик из России научит?.. И даже конверт распечатывать не стали!..
– Ишь ты как!.. Да мало ли у нас в России светлых голов?..
– А я вот что предлагаю: давайте подождем-подождем, а там и коллективное письмо напишем, от всего нашего кооператива: так и так, просим обратить внимание, рассмотреть и оценить по справедливости... К сему – росписи: шестьдесят четыре квартиры!
Александр Александрович был растерян и всех благодарил.
Итог собранию подвел старейший член кооператива, почетный пенсионер Иван Иванович Караванов, похожий, несмотря на годы, не на пенсионера, хотя бы и на почетного, а скорее на контр-адмирала или даже на полного адмирала, ненадолго покинувшего свой флагманский корабль:
– Мы тебя, Александрыч, в обиду не дадим!.. – сказал он.
12
Надо ли говорить, что после собрания все осталось по-прежнему?... Все, что текло, продолжало течь, все, что оседало, продолжало оседать. Александр Александрович, как и раньше, делал, что мог, в наш дом являлись комиссии, проверяли неполадки, составляли акты... Порой к нам наведывались и так называемые «шабашники», клялись все честь честью исправить и наладить, но при этом заламывали такие суммы, что на них можно было построить еще один дом, а то и два. Кооператив же наш, расположенный на городской окраине, относился к самым дешевым, населял его народ с доходами более чем умеренными – в основном скромные служащие, учителя, почтовые работники, врачи, пенсионеры, все они, отчаявшись дождаться когда-нибудь государственной квартиры, еле-еле сумели справиться со вступительным взносом, тут уж было не до «шабашников»...
Тем временем Пиза молчала... Впрочем, нельзя сказать, что ум и сердце Александра Александровича были заняты исключительно Пизой. Вернулся, например, он к своей давнишней идее, которая родилась в его шоферской голове в ту еще пору, когда год за годом колесил он по Бийскому тракту. Если выхлопную трубу автомобиля, объяснял он, снабдить несложным приспособлением (чертеж прилагался), то 80% вредоносных газов, отравляющих окружающую среду, этой установкой будут поглощаться. Или другая идея, возникшая при наблюдении над жизнью микрорайона: поскольку его жители, торопясь по утрам на работу или в школу, пренебрегают проложенными в соответствии с планом дорожками, сокращая себе путь и при этом регулярно вытаптывая зеленые газоны и повреждая цветочные клумбы, следует не прибегать к штрафам, не расставлять там и сям грозные таблички, не огораживать цветы колючей проволокой, а попросту проложить дорожки там, где протянулись незапланированные, но удобные для всех тропинки... По поводу первой идеи из научно-исследовательского института, куда Александр Александрович обращался, ему сообщили, что в этом институте уже много лет функционирует специальная лаборатория, успешно защищающая внешнюю среду, что же до второй... Вторую поначалу рьяно поддерживали все кооперативы нашего микрорайона, но затем дело как-то само собой заглохло... Прочие проекты Александра Александровича можно не упоминать, поскольку их постигла та же участь.
При всем том генеральной нашей идеей оставалась Пизанская башня. Мы возвращались к ней всякий раз, когда Александр Александрович заходил ко мне, чтобы отпечатать очередное послание, и после, когда он купил где-то старенькую машинку и справлялся с деловой перепиской самостоятельно. Случалось, мы просиживали целые вечера, обсуждая различные способы спасения Пизанской башни. В газетах мелькнуло сообщение, что способ такой уже отыскан и вот-вот начнутся работы, которые исключат возможность падения башни чуть ли не в течение ближайшей тысячи лет, однако известие это вскоре было опровергнуто, да и вообще о Пизанской башне как-то забылось. Государства, большие и малые, враждовали друг с другом, в мировых столицах и тихих курортных городках созывались международные конференции, чтобы их помирить; лидеры разных стран произносили речи, которые с надеждой слушали люди, приникнув к экранам телевизоров; Африка голодала; Европа сокращала посевные площади; Америка боролась против холестерола; терракты следовали один за другим на всех континентах, кроме Антарктиды. До Пизанской ли башни тут было, скажите сами?.. Да и кого за это винить?..
Однако мы оба продолжали помнить о ней. Я не знал, что случилось с нашим письмом, с отличным конвертом большого формата, который подарил нам Тираспольский: в него удобно было вкладывать чертежи. Не знал, добралось ли наше письмо до Пизы или было перехвачено соответствующими органами, заподозрившими, что приложенный к нему чертеж имеет прямое отношение к военным объектам... Всего этого я не знал, как не знал, что мне отвечать тому же Тираспольскому, не говоря уже об Алле и Светлане, на их вопросы по поводу международного конкурса и его итогов. Но когда вечерами, бывало, мы сидели вдвоем, разговаривали и курили, когда моя комната, с низким, как положено в дешевом кооперативе, потолком наполнялась дымом и я распахивал настежь обе створки окна, чтобы ее проветрить, и мы оба, вдыхая свежий, сыроватый воздух, вглядывались в ночную мглу, где-то там, за соседними, рано засыпающими домами, над крышами с путаницей телеантенн, над черным, поглотившим тысячи километров пространством, казалось, мы видели силуэт Пизанской башни. Там, в вышине, среди звезд, она мерцала и светилась, и клонилась вниз, и еще немного – могла упасть, рухнуть на землю... И чтобы не случилось такой беды и несчастья, казалось нам, нужно немедленно куда-то бежать, кого-то спасать...
АНТИСЕМИТ
1
Я не любил евреев.
Особенно – евреек.
Те, кого я знал, кого видел перед собой, ничуть не походили ни не Бар-Кохбу, ни на Маккавеев, ни на Юдифь с Эсфирью. Ничего подобного... Как-то раз перед убогим нашим общежитием притормозило такси и через пару минут, распахнув зазвеневшую стеклами дверь, к нам ввалился черноволосый, быстроглазый юнец в спортивном, затянутом на щиколотках костюме, с двумя оттягивающими руки чемоданами и пузатеньким тючком, который он, пиная ногами, катил перед собой. «Александр Житомирский... Можно просто Алик», – представился он, покровительственно скользнув прищуренным взглядом по несколько оторопевшим обитателям нашей рассчитанной на восьмерых комнаты с одной еще пустовавшей койкой. «Какой счет?..» – осведомился он, прицелясь ухом к громыхавшей в углу черной картонной тарелке. И тут же, насмешливо изогнув тоненькую полоску реденьких усиков, твердо изрек: «Каждый порядочный москвич болеет за «Спартак». Потом он принялся распаковывать чемоданы, тючок, застелил свою койку собственным ватным (вместо наших, набитых соломой) матрацем, собственным одеялом и собственной (все из того же тючка) пуховой подушкой. Мало того, вдобавок он достал аккуратно завернутый в клеенку керогаз и по меньшей мере три умещавшихся одна в другой алюминиевые кастрюли и отнес все это хозяйство на кухню, именуемую нами «кубовой», поскольку там находился котел, из которого мы начерпывали кипяток в положенный каждой комнате вместительный никелированный чайник.
Алик Житомирский?.. Глядя на него, я сгорал от стыда. Я готов был провалиться сквозь землю или хотя бы сквозь наш досчатый, в прогнивших щелях пол. Хотя – какое мне, в сущности, было дело до этого Алика Житомирского?.. А вот поди ж ты... В нашей комнате, как и во всем общежитии, преобладали ребята из села, «городские» уезжали учиться в Москву, Ленинград. Мы еле-еле дотягивали до стипендии, пробавляясь по утрам, до лекций, и вечерами, вернувшись из библиотеки, обжигающим кипяточком из «кубовой» и намазанным на черняшку маргарином. Обедали мы треской с вермишелью, экономя каждый рубль на книги и методики, необходимые в «глубинке», куда нас направят после института. И вот – это такси... керогаз... собственные ватный матрац и одеяло...
Алик... Я возненавидел его с первого же взгляда.
2
Девушки?.. У нас в группе было их две: Берта Зак и Лиля Фишман. Берта Зак была толстой, неповоротливой, пышные плечи и груди у нее так и выпирали из платья, она казалась резиновой куклой огромных размеров, до отказа накачанной воздухом. К тому же она была смертельно глупа, но добродушна, и позволяла, не обижаясь, подсмеиваться, подшучивать над собой. Шутки эти, начиненные порой изрядным сарказмом, царапали мне душу. Что же до Лили Фишман, то не было занятия, чтобы она не тянула руку вверх, не старалась ответить, преданно устремив на преподавателя свои большие, выпуклые, в маслянистой поволоке глаза. К тому же чулки на ее тонких, спичкообразных ногах вечно съезжали, морщились и разукрашивались то дырками, то спущенными петлями, что вызывало у меня физически ощутимую тошноту... Неряшливость, отсутствие и намека на внешнее изящество, чрезмерная тоскливая рациональность, сквозившие в любом поступке, движении, взгляде, трусливая осторожность, боязнь быть самой собой – все это отталкивало, скажу даже – вызывало брезгливость... И это странно, поскольку свою мать, рано умершую, но каждой мелочью живущую в моей памяти, я боготворил, и бабушка моя, с материнской стороны, если судить по давним фотографиям, была, не преувеличиваю, писаной красавицей, с лицом, которое прельстило бы мастеров эпохи Возрождения...
Но то были другие женщины, не те, которые встречались вокруг...
3
Если уж речь зашла о женщинах, то – что может быть соблазнительней?.. – я должен упомянуть о своей первой любви. Что мне особенно запомнилось – нам было по одиннадцать лет – это золотые, падающие на плечи волосы, в которые неотделимо вплетались полуденно-яркие солнечные лучи. Она сидела впереди меня, парты за две, маленькая, аккуратная, удивительно грациозно сложенная женщина, и я чувствовал себя при взгляде на нее мужчиной, рыцарем (я уже прочитал «Дон-Кихота»), с восторгом готовым отдать за нее жизнь. Изредка я видел ее не в школе, а на улице, быстро перебирающей ножками в белых носочках с отогнутыми манжетами, в черненьких туфельках с узенькой, застегнутой на пуговичку перемычкой. В руке у нее были то бидончик, то плетеная кошелка, и ступала она по размолотой в пыль дороге, по которой тащили свои двухколесные арбы уныло-деловитые ишаки, а по сторонам тянулись крохотные, подслеповатые окна и серые, слепленные из кизяка дувалы (дело было в Коканде, в эвакуации), но мне казалась она только что покинувшей замок принцессой, а истомленная жаром улица – обрызганной росой тропкой через густо-зеленый лужок...
По утрам, когда я мчался в школу (это было уже после возвращения из эвакуации), мне регулярно встречалась молоденькая артистка из кордебалета нашего театра музкомедии. Кончилась война с ее похоронками, сиротством, пьяными инвалидами на углах, линялым, латанным-перелатанным тряпьем, в которое облекались женщины, контрастируя с вызывающе-ярким, привезенным из Германии шмутьем, и оперетта с ее пьянящей музыкой, пестрыми, бьющими в глаза красками, легкомысленно-озорным канканом, приоткрывавшим среди бурлящего каскада юбок нарядные подвязки и черные трусики, отвлекала, уводила в другой, беззаботно-веселый мир. Весь город, казалось, рвался в оперетту, и мы, мальчишки, тоже – под самый потолок, на галерку, где были самые дешевые места... И вот из этого-то как бы одновременно и существовавшего, и не существовавшего мира возникло как бы одновременно и существующее, и не существующее видение, невысокого роста девушка на громадных, похожих на котурны каблуках, с миловидным личиком, с подмалеванными синькой глазами со стреловидными, разбегающимися лучами ресницами, с алыми, нежно закругленными губками и бантом в светлых, пружинящих на ветру волосах... У меня деревенели ноги и рука, сжимающая портфель. Я двигался навстречу ей механически, я не двигался – скорее нес оцепеневшее свое тело, таращась на маленькую раскрашенную артистку, не в силах оторваться, она же не проходила, а словно проплывала мимо, глядя на меня в упор широко раскрытыми, удивленными, остановившимися глазами. Взгляд ее пронизывал меня насквозь – не задерживаясь, не застревая, не замечая. И грандиозные ее каблуки не задевали земли, между тротуаром и ее подошвами, чудилось мне, оставался слой воздуха, она в любой момент могла взмыть вверх и раствориться в небе...
Теперь, став студентом-первокурсником, я не был настроен столь романтически. Я уже испытал, еще в школе, первую, потрясшую меня любовь, естественно, неразделенную, отвергнутую... И, вопреки не по времени дерзким надеждам, очутился не в столичном университете, среди подобных мне юных гениев, переживающих свой «штурм унд дранг», а в сонном периферийном городке, настоящей «дыре», как я называл его про себя, с единственным на всю область институтом, но с диковинно сохранившейся, роскошной библиотекой. В основном я и жил ею, стараясь не придавать значения тому, что было рядом...
По пути в библиотеку, после занятий в институте, я обычно заворачивал в небольшое кафе, находившееся в полуподвальном этаже, с окнами на уровне тротуара. Здесь было дешевое меню и в дневные часы мало народа. Я заказывал биточки и два стакана чая. Биточки, казалось, были скатаны из хлебного мякиша, чай припахивал рыбой, но я, водрузив на стол горку книг, погружался в чтение, дожидаясь, пока принесут заказанное.
– А что вы читаете?.. – спросила меня однажды официантка, сделав пометку в своем блокнотике и пряча его в кармашек на белом, жестко накрахмаленном, обшитом затейливым кружевцем передничке. Я оторвался от книги. Я увидел ее здесь впервые – среднего роста, стройную, с тоненькой, затянутой передничком талией, с вьющимися каштановыми волосами под кружевной наколкой и каштановыми же глазами.
Пока я отвечал на ее вопрос (то был период моего увлечения Сократом и Платоном), она перебирала книги, но больше, казалось мне, поглядывала на меня, чем на старинные, прочные, как железо, украшенные орнаментом переплеты. Хотя, надо сказать, я и сам, говоря о Сократе, обратил внимание на то, какие у нее тонкие, длинные пальцы, узкая ладошка, гибкая, как бы лишенная косточек, кисть...
Она принесла мой стандартный заказ, присела за столик сама, на краешек стула, готовая в любое мгновение вспорхнуть навстречу новому посетителю, и как-то жалостливо, вздыхая, посмотрела на мой порядком потертый пиджак, не слишком свежую рубашку, без особого тщания повязанный галстук... Меня задел, царапнул этот взгляд. Мало того – рассердил... Но на другой день ноги сами привели меня в то же кафе. Таня – так ее звали – не дожидаясь моего заказа, принесла и поставила передо мной тарелку с биточками, чай и села рядом.
– Вот вы все читаете-читаете, – сказала она, – а что вокруг – не замечаете, ни на кого не смотрите... Разве так можно?..
Обжигающе-горячий биток застрял у меня в горле. Я впервые осмелился прямо взглянуть ей в лицо. Наши взгляды встретились и сомкнулись, и она не отвела своего – такого тоскливого и откровенно-призывного, что мне сделалось не по себе. Кто была эта девушка?.. В ту минуту она представилась мне экзотической пташкой, попавшей в силок и ожидающей от кого-то своего вызволения... Позже я узнал, что она жила и училась в Риге и вот все бросила и приехала... Почему?... «Это вам знать не обязательно...» – сказала она, загадочно смеясь.
Однажды, уже после библиотеки, я зашел в кафе, туда тянуло меня не только желание увидеть Таню – по вечерам здесь можно было встретить разных бедолаг, пропивающих последний рубль и жаждущих обрести слушателя, чтобы поведать ему свою горемычную историю. Кого здесь только не было!.. Списанные с корабля моряки, пропахавшие все моря-океаны, искалеченные войной инвалиды, отсидевшие свой срок блатяги, попросту бездомные... Бутылка дешевого вермута служила им дополнительным стимулом для исповеди, которая значила для меня порой больше, чем самые многомудрые книги...
На этот раз было поздно, кафе закрывалось, Таня увела меня в так называемый «кабинет», за столик, отгороженный занавеской, и принесла огромную тарелку с рагу – кусочки мяса, залитые соусом, возвышались в центре этаким Эльбрусом или Монбланом... «Ешьте...» – «Но мне не хватит расплатиться...» – Я выскреб из карманов последнюю мелочь. – «Какой вы противный!..» – Таня сердито смахнула в ладошку со скатерки мое серебро и сыпанула мне в карман. Я не успел ничего сказать. – «Хотите, я вам сыграю?..» – Она села за стоявшее в углу пианино, на котором, наверное, сто лет никто не играл, поправила передничек, вскинула руки на клавиши... Все официантки, в белых кофточках и наколках, как чайки, покрывшие уступ, слетелись к пианино, а с ними – повар с поварихой в чумазых, прогоревших фартуках, вахтер, накинувший крюк на входную дверь, – все завороженно слушали, как Таня играет Штрауса, вальс за вальсом, и при этом поглядывали на меня...
Я отправился ее проводить. Мы шли по каким-то улочкам, переулкам, в небе, припорошенном серебристой пылью, горели крупные осенние звезды, но вокруг было темно, только глаза у Тани ярко блестели, высвечивая как фонарики, наш путь... Но перебираясь через полную воды канавку, она споткнулась и чуть не соскользнула с переброшенной поперек дощечки. «Что же вы не возьмете меня под руку?..» Я неловко поддел ее локоть и, пока мы шли, ощущал рядом, вплотную со своим, ее тугое, твердое бедро...
– Хотите зайти?.. – спросила она, когда мы подошли к небольшому, обнесенному штакетником домику. – Хозяйка уехала на три дня, мне одной скучно... А вы какой-то замерзший... Давайте я вас отогрею... У меня и бутылочка где-то припрятана...
Не знаю, что меня оттолкнуло, удержало возле распахнувшейся со скрипом калитки. «Умри, но не давай поцелуя без любви», – это вспомнилось мне уже на обратном пути.
Больше я ни разу не заглядывал в это кафе. Таня встречалась мне иногда на улице, нарядно одетая, под руку с каким-нибудь офицером – то армейским, то флотским, и всегда отворачивалась, не узнавала меня...
4
– Евгейские бугжуазные националисты... Сионисты... Пособники амегиканского импегиолизма...
После того, как политинформация была закочена, Берта Зак, делавшая обзор недельной прессы, затащила меня в дальний закоулок институтского коридора.
– Ты меня пгезираешь?.. – сказала она, едва не притиснув меня к стене могучим своим торсом. Большие и темные, как черносливины, глаза ее смотрели жалобно, пышная грудь колыхалась, чуть не налегая на мою.
– Дуга!.. – сказал я, нечаянно подхватив ее произношение. – Ты-то тут причем?..
– Что я могла сделать?.. Он велел!..
«Он» – это был Василий Васильевич Корочкин, наш куратор-прокуратор, маленький, белобрысенький, с орденом Красной Звезды на мятом, кургузо сидевшем на нем пиджаке. Это-то меня всегда и удерживало – кто знает, может, он воевал вместе с моим отцом... На политинформации он улыбчиво слушал Берту, кивая головкой со свисавшей на узенький лобик челкой.
– Скажи честно, ты меня пгезираешь?..
Мне было жаль ее, хотелось погладить, провести рукой по ее волосам, разметавшимся по плечам, утешить... Но чем?..
– Если я кого-то презираю, то прежде всего себя.
Все мы – и Берта, и Лиля Фишман, и Алик Житомирский, и я – сдавали в Москве, не прошли, приехали сюда, где принимали всех подряд, «по недобору»... Впрочем, так случилось не только с нами...
5
Я влюбился в нее с первого взгляда...
Прошу прощения за банальную фразу, но в нее нельзя, невозможно было не влюбиться.
И не в том дело, что была она очень уж красива, нет, но глаза ее, огромные, карие, слегка близорукие и потому широко распахнутые, так сияли, так блестели и искрились, что казалось – вся она только и существует для того, чтобы нести на себе эти глаза, эти звезды, эти солнышки...
Я говорю, что была она не слишком красива?.. Как посмотреть... Золотистые волосы, ямочки, порхающие по щекам и подбородку, капризные, ломкие губки, готовые в любое мгновение сменить одну гримаску другой – приоткрыться в лучезарной белозубой улыбке, выгнуться обиженной подковкой, презрительно скоситься набок, в минуты сосредоточенности сложиться трубочкой, как это делают дети для поцелуя...
Вдобавок ее звали Леной.
Леной Никитиной.
Е-ле-ной...
За этим именем чудились мне Троя, Агамемнон, Ахилл...
«Муза, воспой Ахиллеса, Пелеева сына, который...»
Но я не был ни Ахиллесом, ни хотя бы Парисом. Я был обыкновенным еврейским юнцом тех лет – хиловатым, низкорослым, оставленным войной без родителей, без своего дома. Девушки, я был убежден, не могли воспринимать меня без явной или тайной усмешки (непонятным исключением являлась Таня). Правда, в моих собственных глазах моя неполноценность отчасти возмещалась количеством книг, которые я прочел, и множеством стихотворений, которые я, никому не показывая, написал... К тому же у девушек нашего курса я почему-то вызывал особенное доверие и временами, притулясь где-нибудь в уголке, они посвящали меня в свои сердечные секреты... Но это было совсем другое...
Однажды, сидя на лекции, я, как обычно, не столько слушал преподавателя, сколько созерцал впереди, через два или три ряда, золотистые волосы... Вдруг я увидел вполоборота округлую щечку и руку, отведенную назад. В пальцах с коротко подстриженными ноготками была зажата сложенная квадратиком записка. Переходя из рук в руки, она легла на мой стол. Я развернул ее полагая, что она связана с выходом очередного номера факультетской стенгазеты, я был ее редактором. Но внизу, в правом уголке, значилось – размашисто, будто с разбегу: «Л. Н.» Меня обдало жаром – как будто передо мной отворили заслонку полыхающей пламенем печи. «Говорят, вы очень умный... – было написано тем же торопливым,словно мятущимся почерком. – Не поможете ли вы нам решить задачу...» «Говорят, вы...» – начало записки звучало достаточно иронически. «Не поможете ли вы нам...» Они всегда ходили и сидели на лекциях втроем – Лена Никитина и две ее ничем не примечательные подруги... Я не был силен в математике, но тут, несмотря на угрожающий вид головоломки, оснащенной квадратными корнями и мнимыми числами, я сладил с нею на удивление быстро. Писать ответ я, однако, закончил, когда прозвенел звонок. Следующая лекция должна была начаться в другой аудитории. Никитина, щелкнув замочком своего портфеля, опередив подружек, бросилась к дверям. Я догнал ее в коридоре, синий ее жакетик так стремительно летел впереди, мелькая в толпе, что было похоже – она убегает от меня. Когда я пробился к ней, она выхватила из моей руки ответную записку и, не поднимая на меня глаз, спрятала ее за обшлаг рукава. И тут же рванулась дальше...
Странно, с того дня она будто не замечала меня... Но самое странное случилось позже... На занятиях по физподготовке был объявлен десятикилометровый кросс. У себя в группе я оказался единственным, впервые вставшим на лыжи. Река, на берегу которой был расположен наш институт, замерзла, в недавно выпавшем глубоком снегу пролегла уже укатанная, заледеневшая лыжня, по ней весело скользили наши девушки, в большинстве северянки, одни тоненькие, резвые, другие в мохнатых самовязаных свитерах, похожие на неуклюжих с виду медвежат, и все, оставив меня позади, делали мне ручкой... Ранние зимние сумерки сгустились над рекой, ничто не мешало мне повернуть обратно, но я упорно тащился по лыжне, опираясь на палки, чтобы не свалиться в снег, уже голубоватый от полной луны. Я окоченел, пока добрался до финишного пункта. Однако, чтобы вернуться, мне предстояло проделать такой же переход.
Я добрел до института уже к последнему перерыву между лекциями. Я шел по пустынному ложу реки в одиночестве, довольный тем, что не свернул с трассы, но предчувствуя, каким посмешищем окажусь для своей группы, давным-давно воротившейся в институт. Но едва я, весь обросший ледяной коркой, вошел в вестибюль, как меня обдало волной тепла и света. Лена с двумя своими подругами стояла напротив дверей, словно поджидала меня, и не успел я еще проморгаться после уличной темноты, как она кинулась ко мне.
– Ратницкий... Наконец-то... Мы думали, вы совсем пропали... – Она лепетала еще что-то, слова ее летели мимо, не застревая, не касаясь моего сознания, укор, восхищение, жалость – чего только не было в ее глазах, я видел только их, чувствовал только ее руку, сжимавшую мой локоть...
Но это было еще не все. Вечером я отправился в библиотеку. Собственно, для нас, иногородних, она была всем – домом, клубом, храмом знаний – всем, чем угодно. Располагалась она в здании, построенном в стиле позднего классицизма, одном из красивейших в городе, когда-то здесь находилось дворянское собрание – с двусветным торжественным залом, предназначенном для котильонов и менуэтов, с рядами беломраморных пилястр, с затейливой лепниной под высоченным потолком, с выступающими из стен фальшивыми балкончиками... Помимо прочего, читальный этот зал в сравнении с жалким нашим общежитием обладал для нас вполне понятной притягательной силой. Однако теперь он тянул меня по другой причине. Глупое, невероятное предположение, что Никитина там, торопило меня, хотя ноги мои после лыж подламывались от усталости.
Разумеется, я был убежден, что не встречу ее в библиотеке, это было бы слишком... Слишком... И войдя в читальный зал, я без всякой надежды окинул взглядом ряды ссутулившихся над столами спин... И вдруг заметил – впереди, поблизости от окна, пушисто-золотую головку, белый, облегающий нежную шейку воротничек поверх темносинего жакета... Лена сидела за маленьким, на двоих, столом, при этом второе место было не занято, на нем лежала пачка книг...
Неслышными шагами, почти на цыпочках, прошел я к ней. Казалось, кто-то и удерживает меня, и толкает в спину. «Свободно...» – не поднимая головы, не отрываясь от раскрытой книги, ответила она на мой вопрос. Она как будто ждала меня, знала, что я приду.
Я сел, не веря себе. Не веря, что сижу с нею рядом, что всего лишь ширина ладони разделяет нас, что я вижу, как шевелятся от ее дыхания волосы, прозрачной прядью упавшие на щеку, как бьется, пульсирует голубая жилка в том месте, где шея соединяется с ключицей... Наверное, взгляд мой мешал ей, сердитая морщинка рассекла ее лоб, широкие, вразлет, брови нахмурились... Я постарался заставить себя углубиться в книгу, лежавшую передо мной, сосредоточиться, хотя это было нелегко...
Книга эта, внушительных размеров, с металлическими застежками и позолоченным, порядком потертым обрезом, была из тех, которые я вылавливал из библиотечных фондов, пользуясь по непонятным причинам полузабытым, не подвергавшемся перерегистрации каталогом. Так мне удалось раздобыть «Историю евреев» Семена Дубнова, «Иудейские древности» и «Против Апиона» Иосифа Флавия, кое-что Эрнеста Ренана. Все это, судя по печатям, числилось когда-то в епархиальной библиотеке и было реквизировано в годы революции. Что же до Библии, то она, объяснял я насторожившимся библиотекаршам, требуется мне для занятий по церковно-славянскому языку...
Никитина, заметил я, искоса с недоумением поглядывает на раскрытые передо мной страницы, на меня, снова на страницы в ржавых от времени пятнышках и точечках. Я пододвинул книгу к ней. Теперь мы читали ее оба. Плечи наши в иные моменты соприкасались, локти сталкивались. Казалось, она не замечала этого. Щеки ее разгорелись. Закончив страницу, я ждал, пока она кивнет, и открывал новую. Когда глава, начатая мною в прошлый раз, кончилась, я вышел покурить.