Текст книги "Лазарь и Вера (сборник)"
Автор книги: Юрий Герт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 35 страниц)
Отправляясь на летние каникулы, я останавливался обычно на два-три дня в Москве. На этот раз со мной была только что законченная повесть. Не знаю сам, почему я не показал ее Лене, быть может потому, что нуждался в нейтральных читателях... И вот навестить меня зашла среди дня моя московская родственница, которая считалась моей троюродной сестрой, с нею была ее подруга, звали ее Женя. Как было пренебречь таким случаем? Помимо чая с припасенным для меня тетушкой клубничным вареньем я решил попотчевать гостей своей повестью.
О, конечно же меньше всего я нуждался в критиках! Объективный, да, но при всем том – благожелательный слушатель, вот что мне требовалось. Но ни особого внимания, ни тем более благожелательности у моих слушательниц я не ощущал. Впрочем, сестра не в счет, мне было известно – нет пророка в своем отечестве... Но и ее подруга, пристроясь в уголочке дивана, слушала меня с вежливой скукой, когда же я, переворачивая страницу, взглядывал на нее, зеленые малахитовые глаза ее по-кошачьи щурились, в меня ударяли лучи такой яркости, что я, не выдержав, отводил взгляд. Однако я продолжал, надеясь, что скоро доберусь до самого главного и неотразимого. И все больше терялся, мямлил, комкал слова.
Смущали меня, кстати, не только эти взгляды, но и рыжие, с горячим отливом волосы, белая кожа, округлая, нежная шея, глубокий вырез на груди, между пышных крылышек крепжоржета. И полные, крепкие ноги, положенные одна на другую, с округлыми розовыми коленями.
Кое-как я дочитал повесть до конца. И что же? Сестра, пожав плечами, сослалась на то, что не знает заводской жизни и сказать ничего не может, зато Женя... В эвакуацию она с матерью жила на Урале, работала на заводе, хотя было ей в ту пору двенадцать лет... Но Женя помалкивала, только зеленые искры ехидно прыскали в меня словно из-под наждачного круга.
Я решил попытаться понять, что ей не понравилось, и в упор спросил ее об этом.
– Не знаю, – сказала она. – Все у вас вроде бы написано правильно, да уж как-то слишком уж правильно...
– Как это – слишком?..
– Я не критик, не могу объяснить... Все есть, но чего-то не хватает...
– Чего же?..
На секунду она задумалась, ушла в себя... Потом вскинула руку, щелкнула пальцами:
– Жизни!..
Наверное, вид у меня был довольно обескураженный... Но Женя была безжалостна:
– Вот, например, у вас рабочие говорят не как на самом деле... У меня на Урале подружка была, так мы обе многого не могли понять, пока не залезли тайком в книжный шкаф к хозяину, у которого квартиру снимали... А в шкафу словарь Даля был, дореволюционное издание, там все русские слова собраны...
– Вы что же, хотите...
– Да вовсе ничего я не хочу!.. – фыркнула Женя. – Просто вы спросили – я ответила... А теперь я спрошу – можно?..
– Пожалуйста...
– Вы когда писали... Вам хотелось, чтоб вас напечатали?.. Вы на это рассчитывали?.. – Глаза ее сузились в щелочки, но сквозь присомкнутые ресницы в меня бил взгляд прямой и острый, как стрела. Пронзенный им, я чувствовал себя цыпленком, поджариваемым на вертеле.
Естественно, в тот момент я ее ненавидел. И ненавидел сестру, которая ее привела... Но больше всего я ненавидел себя. Она, эта девчонка с розовыми коленками, была права... Чем я отличался от Берты Зак?.. От Лили Фишман?.. Они рассчитывали...
Но ведь и я рассчитывал...
Обо всем этом я думал, когда они ушли, прихватив с собой раздобытого мною в буке «Антихриста» Ренана, о римско-иудейской войне... Редкую, редчайшую по тем временам книгу...
Я завидовал Ренану. И презирал себя – за высокомерие, самонадеянность... В конечном счете – за ложь.
Рукопись, на которую возлагалось мною столько надежд, лежала передо мной, но я видел не ее, а зеленый, прищуренный, нацеленный прямо в меня взгляд...
15
Впервые я встретил их вместе осенью – Никитину и Артамонова... Они шли по одну сторону улицы, я – по другую, в противоположном направлении. Накрапывал меленький дождь, завесивший воздух жемчужным туманцем, но они не замечали – ни дождя, ни меня. Желтые, красные, коричневые листья, облетев с тополей и осин, выстилали тротуар, они шли по нему, как по ковру, ничего не видя вокруг, видя только друг друга. Должен признать, они хорошо смотрелись – она в темнозеленом плащике, с золотистыми, подвитыми на концах волосами, падавшими на плечи, и он, Виктор Артамонов, спортсмен, чемпион каких-то игр, меня это не интересовало, стройный, высокий, в стального цвета плаще, перехваченном широким поясом, в кожаном, обтягивающем маленькую головку козырькастом картузике, придававшем ему несколько экзотический, даже иностранный вид.
Он появился в нашем институте недавно и сразу сосредоточил на себе общее внимание. Он стал капитаном институтской баскетбольной команды, о нем упоминалось в спортивных обзорах, публикуемых областной газетой, однажды там был помещен даже снимок, на котором Артамонов победно улыбался, держа в руках мяч. Преподаватели смотрели на его отсутствие на лекциях сквозь пальцы, зная, что дирекция отправила Артамонова на очередные межинститутские соревнования. Ребята у него за спиной посмеивались над его картузиком, над его раздутой, как мыльный пузырь, славой, но в душе завидовали ему. Девчонки млели и, трепеща юбками, увивались вокруг него.
Артамонова и Лену на комсомольском собрании выбрали в факультетское бюро, где он отвечал за спортивный, она – за культмассовый сектор. Бюро под руководством Даши Груздевой, девушки усердной, по-деревенски старательной и исполнительной, частенько заседало чуть ли не до двенадцати, там что-то планировали, решали, а на завтра вид у всех бывал усталый, ответственный и отчасти таинственный... Наши с Леной встречи в библиотеке прекратились как-то сами собой. Но подруги ее появлялись здесь регулярно – Катя Широкова и Ася Куликова. Меня тянуло подсесть к ним, и они охотно, даже с какой-то сострадательной предупредительностью, потеснившись, давали мне место.
Честно говоря, раньше я почти не замечал их, они как бы растворялись в потоке слепящих лучей, источаемых Никитиной... Только теперь я разглядел обеих – Катю, статную, румянощекую, с простым, открытым лицом, и Асю – маленькую, строгую, прозрачно-хрупкую, словно сложенную из острых углов – с выпирающими костистыми скулами, провалами в подглазьях и лапками-ладошками, в строении которых, казалось мне, чего-то недоставало... Словно извиняясь за Лену, они сообщали, что у нее много работы по линии культмассового сектора, она занята... И при этом прятали, потупляли глаза...
Теперь я понял, что значили их потупленные глаза, поджатые губы... Они прошли, не заметив меня, Виктор и Лена... Он, с высоты своего баскетбольного роста, покровительственно посматривал на нее, а она, запрокинув голову, смотрела на него снизу вверх и хохотала, хохотала... О чем они говорили?.. О бюро, комсомольской работе?.. Вряд ли... Они прошли мимо – я тоже, не оглядываясь...
Несколько дней спустя мы с Катей Широковой задержались в аудитории после занятий, мне хотелось распросить ее об Асе – что с ней, почему она так странно выглядит.
– У нее костный туберкулез, – сказала Катя, помолчав, как если бы ей трудно было выговаривать эти слова. – Это страшная болезнь...
Пока она рассказывала об Асе, о том, как, еще в детстве, пролежала она несколько лет, прикованная к постели неизлечимым недугом, как закончила школу с золотой медалью и теперь училась лучше всех в группе, я видел перед собой то искаженное болезнью Асино лицо, то восковое лицо моей матери – у нее тоже был туберкулез, изглодавший ее, сведший в могилу... Правда, это был не костный туберкулез, а туберкулез легких, но все равно слово это, похожее на краба, обросшего множеством острых, щелкающих клешней, вызывало у меня страх и отчаяние...
– От нее гниют кости, от этой болезни, – говорила Катя. – У нее на лице, да не только на лице, шрамы, рубцы... Косточки, которые не годятся, хирурги вынимают... Другие разлагаются, гниют...
Мне вспомнился приторно-сладкий запах, который ощущал я, сидя рядом с Куликовой в библиотеке. Мне казалось, это запах скверных духов... Это запах тления... – догадался я теперь. – Запах смерти...
– Что же нужно, что можно сделать?.
Катя не успела ответить – в аудиторию влетела Лена.
– Ура! – крикнула она с порога. – Наши выиграли! Первый приз!.. – И она принялась рассказывать – только что получено известие, что наша баскетбольная команда заняла первое место на студенческих соревнованиях в Ленинграде...
– Поздравляю... – проговорила Катя, легонько, но настойчиво высвобождаясь из порывистых объятий Никитиной.
Она вышла. Лена кинулась ко мне:
– Ты слышал?.. Наши выиграли!.. Ах, Павлик, я такая счастливая, такая счастливая!.. Как-нибудь потом я все-все тебе расскажу!..
Лена выпорхнула из аудитории. Казалось, она вот-вот взмахнет руками – и оторвется от земли...
16
Следуя рекомендациям врачей, мы попытались добыть для Аси путевку в Евпаторию, в санаторий для больных костным туберкулезом, но из этого ничего не вышло, тогда я, остервенясь, решил отправиться в Москву, в Центральный совет профсоюзов, благо билет в бесплацкартный вагон стоил недорого. Ночь я провел, как всегда, на третьей полке, упершись взглядом в низко нависающий потолок, исписанный и разрисованный моими предшественниками. Мысли мои скакали, распаляя одна другую. Я думал о бюрократах, равнодушных к чужой беде, о Лене, которой раньше был интересен Иов, а нынче – баскетбол... Но о чем бы я ни думал, сладковатый запах преследовал меня, запах смерти...
Я уснул только под утро, но в тот же день, чтобы не терять времени даром, отыскал совет профсоюзов и прорвался в соответствующий кабинет... Не знаю, что подействовало на женщину за огромным, разделявшим нас письменным столом, – то ли мой взъерошенный вид, то ли медицинская Асина карта с врачебным заключением, но из кабинета я вышел слегка успокоенный и обнадеженный.
– А кто для вас она, эта девушка?.. – удивленно и несколько подозрительно спросила меня на прощание женщина, сидевшая по ту сторону стола.
– Человек, – сказал я. – Разве этого мало?..
Никогда еще Москва не казалась мне такой прекрасной, как в этот день. Здесь еще не хлестали дожди, не тянуло сырым, промозглым ветром, – стояло бабье лето, небо кружило голову незамутненной синевой, деревья, украшенные пестрой, еще не опавшей листвой, походили на последний и мощный всплеск жизни...
Я уезжал обратно на другой день вечером, а утром раздался телефонный звонок – и, еще не подняв трубку, я почему-то почувствовал, чей он, этот звонок, может быть...
– Мне нужно с вами встретиться, – раздался ее (конечно же, ее) голос – звучный, напористый.
...Встретиться?.. После всего?.. После того, как она распотрошила, расколошматила мою повесть?.. Откуда ей известно, что я здесь?.. Впрочем, вчера я звонил сестре...
– Вы меня не узнали? Я Женя.
– Узнал... (Нужно... Что это значит?..) Но где, когда?.. Вечером я уезжаю...
– Тогда сегодня, сейчас.
– Сейчас?..
– Да, сейчас. Я жду вас на площади Революции, в метро, возле театральной кассы.
Нужно... Зачем это я ей понадобился?.. – думал я по пути к остановке троллейбуса, идущего в центр, и потом, в троллейбусной толчее.
Она уже поджидала меня у стеклянной будки, оклеенной изнутри афишами. Рыжеволосая, зеленоглазая, в светло-коричневом, плотно облегавшем ее стройную фигурку костюмчике, сквозь льющуюся к эскалатору толпу она показалась мне в первое мгновение листком, сорванным с ветки порывом осеннего ветра... Но едва я поздоровался, как она подхватила меня под руку и потянула в гущу людского потока, пересекавшего площадь по направлению к Гранд-отелю. Ее шаги были торопливыми, движения – такими же властными, как голос, незадолго до того прозвучавший в телефонной трубке.
– Если за нами следят, пускай думают, что мы просто влюбленная парочка...
– Следят?.. За нами?.. Кто за нами может следить?..
– Они все могут...
Они... Мне вспомнилась наша школьная история... Но ей-то, Жене, откуда про них известно?..
Перейдя площадь Революции, мы миновали гостиницу «Москва», пробрались через охотнорядскую сутолоку, вышли к Манежу, длинному, мертво простертому посреди площади, протянувшейся вдоль Александровского сада. Пока мы шли, Женя с нарочитым старанием прижималась ко мне, будто у всех на виду изображала картинную проститутку. На меня повеяло каким-то дешевым детективом.
Наконец у Манежа, на узком тротуарчике, проложенном вдоль желточно-желтых стен с грязно-белыми ребрами пилястр, она сказала:
– Я прочитала Ренана, спасибо... А вашу сестру это не интересует... – И, достав книгу из сумочки, протянула ее мне. Потом, немного помедлив, спросила:
– Как ты относишься к еврейскому вопросу?
Ах, вот оно что...
И то, о чем она спрашивала, и это «ты», так естественно вырвавшееся у нее, вдруг соединили нас коротким, прочным мостом.
Она ждала, напряженно глядя мне в лицо. Глаза у нее были яркие, пронизывающие...
– Как отношусь?.. Никак.
– Никак?.. То-есть как это – никак?..
– Да так... Евреи для меня – такой же народ, как и прочие. А в чем-то, может, еще и похуже...
– Еще и похуже... – повторила она, останавливаясь и отстраняясь от меня. – Ты что же – антисемит?.. Вот не думала...
Тогда я рассказал ей о Берте Зак, обличавшей на политинформации «евгейских бугжуазных националистов», о Лиле Фишман с ее «денежки никогда не бывают лишними»... Не забыл я и о том, как потряс нашу комнату Алик Житомирский своими тюками и керогазом...
– Но ведь этого мало, чтобы презирать весь народ...
– Народ состоит из отдельных людей, а из-за таких мне стыдно быть евреем!.. И вообще...
Я забыл, что стою посреди Москвы, что передо мной – всего лишь зеленоглазая девчонка, о которой я, в сущности, ничего не знаю... Я был беспощаден. Чего только я не наговорил ей, растерянно слушавшей меня...
– Да, – тихо произнесла она, когда я начал выдыхаться,– ты настоящий антисемит. Законченный.
Еще секунда, видел я, и она повернется и уйдет, я больше никогда ее не увижу... Глаза ее уже не пронзали меня, она смотрела вниз, на носок туфельки, пинавшей камешек, лежащий на тротуаре.
Я не мог допустить, чтобы она так вот взяла и ушла. В особенности после слов, брошенных мне в лицо. Но не только поэтому...
– Хочешь, я прочитаю тебе стихи, которые написал полгода назад? После одного разговора...
– Хорошо, – как бы нехотя, через силу, согласилась она. – Читай...
Воздух был теплый, сухой, просвеченный солнцем, но меня знобило, когда я рассказывал о Сашке Румянцеве, о Сергее Булычеве, о том, как я корчился под одеялом, слушая их разговор...
Мы вошли в Александровский сад, отыскали уединенную скамейку напротив краснокирпичной, мощно вздымавшейся к небу кремлевской стены. По чисто выметенным, усыпанным гравием дорожкам бродили, опираясь на трости, старики, матери катили коляски с дремлющими младенцами, экскурсовод что-то объяснял благоговейно примолкшей толпе экскурсантов... Слова, произносимые мной, никак не вязались с этой картиной. Женя слушала меня, положив на колени сумочку, лицо ее было недоверчивым, строгим и прояснилось только в конце.
Я читал:
Еговой изгнанный из рая,
Утратив жизни смысл и цель,
Бредет беспутицей Израиль
С тоской на каменном лице.
Где гордость ты свою развеял,
Где ум, паривший высоко?..
Ты позабыл о Маккавеях,
Ты не рождаешь больше Кохб...
Бессилен сердцем и бесплоден ты,
В улыбке судорожной рот...
И ни народа нет, ни родины...
Что ж есть?.. Еврейский анекдот.
Женя тронула кончиками пальцев мое плечо и отвернулась. Мне показалось, она прячет слезы, блеснувшие между ее ресниц.
– Ты романтик... – вздохнула она. – И смотришь на все с высоты Масады... А в жизни все и проще, и сложнее... Ты вот рассказывал об этих девочках, об Алике... А почему, скажи, они оказались там, у вас?.. Их не приняли, они евреи... И так во всем, во всем... Вот людям и приходится постоянно хитрить, изворачиваться, приспосабливаться... Я их не оправдываю, но можно ли за это их осуждать?.. Меня, кстати, тоже не приняли на истфак в университет. Задали на экзамене вопрос, которого нет ни в одной программе: какие министерства были при Александре II... Я назвала все, кроме двух, и мне влепили тройку...
– И ты...
– Я все-таки поступила – правда, в Плехановский... Набрала высокие баллы, со мной ничего не могли поделать... Но вскоре мне пришлось перевестись на вечерний...
– Почему?
– Моя мать работает воспитательницей в детсаду, жить на ее зарплату мы не могли, а отца нигде не брали на работу... Это, знаешь ли, довольно мерзкое состояние: приходишь по объявлению, на тебя смотрят – и отказывают... Я на себе все это испытала, когда пробовала устроиться хотя бы куда-нибудь... Приедешь – с тобой говорят, расспрашивают, улыбаются, на еврейку-то я внешне мало похожа... А дадут анкету заполнить или в паспорт заглянут – и привет... Мы, мол, уже кого-то приняли... И так – неделя за неделей, месяц за месяцем... Наконец поступила на маленькую фабричку под Москвой, три часа туда, три – обратно... Платили гроши, но все-таки... А летом на арбузах подрабатывала...
– Это как?..
– А по Волге баржи с арбузами приходят с низовья, из Астрахани, Сталинграда, надо их разгружать. Станем цепочкой, такие, как я, и перебрасываем из рук в руки. Зато после работы тут же полный расчет... Это по воскресеньям...
– И сейчас тоже?..
– Бывает... Но я не жалуюсь, и нечего меня рассматривать!.. – Перехватив мой взгляд, она полушутя-полусерьезно спрятала свои руки, заложив их за спину, – так, что я видел только ее крепкие, полноватые запястья, но пальцы, успел я заметить, были у нее в ссадинках, с неровными, кое-где обломанными ногтями.
– Ты и теперь...
– Теперь я тоже работаю, но в другом месте... И приняли меня туда по зна-ком-ству!.. – Женя проговорила последнее слово по слогам, с усмешкой на дрогнувших губах. – Это сильно меня компрометирует в твоих глазах?..
Несмотря на язвительность, с которой она это произнесла, в ее голосе, в глубине ее расширившихся зрачков я ощутил что-то жалкое, жалобное... Она хорохорится, но на самом-то деле она беззащитна... Мне почему-то представились лица Галактионова, Корочкина... И то, как она понуро сходит с какого-то крыльца, в десятый, в двадцатый раз получив отказ...
Мне хотелось погладить ее, провести рукой по ее волосам, спине, приободрить... Но что я мог ей сказать?..
Мимо нас прошествовал величавый старик с обросшей орденскими колодками грудью, прохрустела по гравию какая-то фифочка на тоненьких каблучках-гвоздиках, тяжело, вперевалку, проплыла бокастая женщина, ведя на поводке курчавенького, аккуратно подстриженного, словно только что из парикмахерской, пуделька...
Женя оправила, пригладила юбку на коленях. Глаза ее сузились, потемнели, ресницы почти сомкнулись.
– Вот тогда я и задумалась: еврейка... А что это значит?.. И вообще что такое – мы, евреи?.. Мы что – не как другие?.. Мой отец, между прочим, воевал, у него минным осколком три пальца срезало... Стала я кое-какие книжки читать, познакомили меня с одним человеком, он мне «Еврейскую энциклопедию» давал том за томом... Я у него спрашиваю: была война, шесть миллионов евреев погибло, почему об этом никто не вспоминает?.. А он мне: идите в синагогу, там на Колнидру поминают всех усопших... Начала я бывать на Маросейке... По секрету от родителей, они бы мне такой скандал учинили, если бы узнали...
– Почему?
Женя поморщилась, покрутила маленьким носиком с круто вырезанными, розовато просвечивающими ноздрями:
– А из страха... Они за меня боялись бы... И за себя тоже... Ведь и в синагоге, не считая праздников, сходятся одни старики, да и тех два-три и обчелся... И вдруг между ними – я, девчонка... Ну как не обратить внимание, не заметить?.. И они оказались правы, мои родители, в чем-то правы... Между прочим, там, в синагоге, мне Тору дали, на русском, разумеется, старенькая такая книжица, и страницы будто ржавчиной присыпаны... Но мне, хочешь – верь, хочешь – нет, временами казалось – она теплая, и чувство было такое, будто кто-то мне руку откуда-то протянул... И вот однажды... – Женя посмотрела на меня искоса, словно сомневаясь, помолчала... и решилась. – Однажды подходит ко мне в институте какой-то тип и приглашает пройти в комитет комсомола, а там запирает дверь на ключ и начинает расспрашивать, почему я в синагоге бываю, Тору читаю, «Еврейской энциклопедией» интересуюсь... Все-все, получается, ему известно, и от кого?.. От того самого человека, который мне энциклопедию давал... Но я об этом догадалась уже после... И вот он обо всем таком расспрашивает меня, а потом предлагает, чтобы я сделалась их сотрудником, то-есть сексоткой... Иначе, говорит, у меня будут большие неприятности... Ну, я прикинулась дурой, полной идиоткой. Сказала: если я что-нибудь плохое услышу, я лучше в газету напишу и подпись поставлю... Тип этот еще раза три ко мне приставал, пока до него дошло, что со мной у них ничего не получится...
Но я и сегодня боялась, как бы на тебя их не навести... Если за мной следят, если я у них на подозрении... – Она виновато вздохнула. – Не знаю, зачем я все это тебе рассказываю. – Она смотрела перед собой, в пространство. Достала из сумки обшитый розовой каемочкой платочек, торопливо провела по глазам. – Не знаю... И вообще – не знаю, как жить дальше... А ты – ты знаешь?..
Мне казалось, мы знакомы сто, тысячу лет... У нас было много сходного... Взять хотя бы – у меня Рапопорта, у нее – обладателя «Еврейской энциклопедии»...
– Знаешь, иногда мне хочется уехать... Уехать из этой страны... И не куда-нибудь, а в Израиль... Но ведь это фантазия, бред... Кто меня выпустит?..
За чугунной оградой Александровского сада катили троллейбусы, выбивая на стыках проводов снопы искр. Клаксонили, обгоняя друг друга, машины. Разнообразные звуки сливались в ровное, напряженное гудение – гул жизни огромного города, огромной страны, моей страны, и мне, всему вопреки, хотелось соединиться, слиться с этой жизнью, сделаться ее частью, частичкой...
Вокруг нас, в саду, было тихо, как в аквариуме. Седые паутинки неподвижно висели в застывшем воздухе. Порой с дерева, под которым стояла наша скамейка, срывался и падал на землю налитый осенними красками лист... Женя молчала, как будто ждала от меня ответа.
– Ты говоришь – старики, синагога, Тора... По-моему, ты сама забилась в какой-то сырой, темный, тоскливый подвал и застряла в нем... Да, когда-то существовала прекрасная ваза, драгоценная, поражавшая формой, красками, мастерством... Но она разбилась, или ее разбили, не в этом суть... А суть в том, что остались одни осколки, которые не сложить, не склеить... – Я рассказал ей об Асе, о том, зачем я приехал в Москву. – Понимаешь, вот в чем правда, вот в чем истинная трагедия... Это с одной стороны. А с другой – посмотри на эти паутинки, на эти листья, это небо... Посмотри, как оно сквозит, льется между ветвей... Разве оно не прекрасно?.. И надо жить, дышать полной грудью, не задумываясь...
– Жить не задумываясь?.. Это наивно...
– Наивно?.. Пусть... Но это – Великая Наивность!.. И пока мы не можем найти ничего другого – да здравствует Великая Наивность!..
В ту минуту мне показалось, что я и в самом деле отыскал какой-то выход...
– Великая Наивность?.. Нет, это не для меня... – покачала головой Женя. Она спорила, но мои слова, с которыми она не соглашалась, приносили ей какое-то облегчение...
Между тем время бежало.
Я взглянул на часы, вспомнил о поезде и поднялся.
– Я провожу тебя, – сказала Женя вдруг. – Можно?..
Я заехал к тетушке проститься и мы отправились на Ярославский вокзал. Уже на перроне – я спешил, чтобы успеть захватить свою неизменную третью полку – она сказала, искоса взглянув на меня:
– Странно, у меня такое чувство, будто мы давным-давно знаем друг друга...
– Когда мы сидели в Александровском саду, мне пришло в голову то же самое, – признался я.
– Правда?..
– Правда... Что бы это значило?.. – добавил я.
– Действительно, что бы это значило?..
Мы оба рассмеялись, пожалуй – впервые за нашу встречу. Женя оказалась безудержной хохотушкой, сам не знаю, отчего нас охватило такое веселье... Напоследок я пожал ее руку – в мелких ссадинках, с шершавой кожей – и помчался в свой вагон.
...Потом я стоял у окна, зажатый, притиснутый к стеклу сгрудившимися в коридоре пассажирами, и мне запомнилась бегущая вдоль перрона, вдогонку за тронувшимся поездом толпа, что-то кричащая, машущая руками – и отделившаяся от нее одинокая, неподвижная фигурка, отплывающая назад, пропадающая вдали... Глядя на нее, у меня почему-то защемило сердце.
17
Как ни странно, недели через две Куликовой прислали путевку в Евпаторию. По этому поводу в группе было всеобщее удивление и ликование.
– Какой ты молодец! – сказала Лена, восторженно глядя мне в глаза.
Ася уехала. Я был счастлив и втихаря гордился собой... Великая Наивность работала... Но прошло несколько дней и Алик Житомирский – мы перекуривали в дальнем конце коридора – сказал, нервно, короткими затяжками попыхивая сигаретой:
– Знаешь, моего отца забрали...
«За-бра-ли...» В этом словечке из трех слогов мне всегда чудился кандальный перезвяк.
– Откуда ты знаешь?..
– Мать вчера вызывала, на переговорный.
– За что?..
– Ей об этом не докладывали... Явились посреди ночи, посадили в «воронок» и увезли... Обыск, само собой, устроили... – Он швырнул окурок в урну и потянулся тут же к предложенной мною пачке.
– Но сам-то ты не догадываешься?.. – Сознавая полную бессмысленность своего вопроса, я все-таки задал его.
– Нет, не догадываюсь... Он ведь работал всю жизнь экономистом... А когда-то ходил не то в меньшевиках, не то в бундовцах... Ну да какое теперь это имеет значение?..
Алик, с его колючими, насмешливыми зрачками и нагловато вздернутым носом, всегда бывал сух, деловит. Он и сейчас отнюдь не взывал к моей жалости или сочувствию. Он сообщил:
– А я отчаливаю... Беру документы и уезжаю... Если в канцелярии будет какая-нибудь проволочка, попрошу тебя получить и выслать...
– Ты в Москву?..
– Да, мать там совсем одна, как бы с ума не тронулась... К тому же... – Он помолчал. – К тому же у нее рак...
Он по-прежнему попыхивал сигаретой, глядя куда-то вниз, себе под ноги, но казалось – он еле сдерживается... Как я презирал себя, какое отвращение к себе испытывал из-за того, что придавал значение мелочам, возбуждавшим во мне острую неприязнь к Житомирскому...
– Не беспокойся, – сказал я, – все будет в порядке. Я пришлю или привезу сам... Я ведь бываю в Москве...
– Лучше пришли, – сказал Алик.
Я понимал, что он имеет в виду.
– Как хочешь. Тогда я приеду к тебе просто так...
На другой день мы сидели в привокзальном ресторане и пили приторно-сладкое «токайское» узбекского производства, самое дешевое из всего, что здесь имелось. Документы Алику выдали без всякой волокиты. Керогаз он оставил нашей комнате («на память», сказал он), матрац, одеяло и подушку раздарил – кому что («я ведь домой»), мне досталась подушка – мягкая, пуховая... Мы ждали поезда. В ресторане было дымно, шумно. Официантка, проницательным взором определив содержимое наших карманов, не стала перестилать залитую щами скатерку, только смахнула со стола хлебные крошки. Нам, впрочем, на все это было наплевать. Мы говорили об Иове...
То-есть как бы об Иове...
– Ты сказал, что не знаешь, отчего, почему... Иов этого тоже не знал. Но книга Иова допускает разные толкования, и в частности такое: Иов – всего-навсего человек, и вполне заурядный, а мир вокруг него сложен, полон тайны, Иову не под силу его постичь... Ему остается только верить... Я называю это Великой Наивностью...
– Верить – во что?..
– В справедливость... Рано или поздно Бог о ней вспоминает.
– Все-таки?..
– Все-таки... Так утверждает книга Иова.
– Сказки...
– Видишь ли, сказка, которая прожила три тысячи лет, становится истиной...
– Если бы так...
Мы все-таки сцедили в граненые стаканы остатки «токайского» и выпили за Иова и Великую Наивность.
Радио, хрипя и заикаясь, объявило посадку.
18
Проводив Алика, я не стал дожидаться автобуса и отправился к себе в общежитие пешком. Хотелось побыть одному, подумать. В голове у меня пошумливало от выпитого вина, и мысли походили на лодки, сорванные бурей с якоря.
Говоря с Аликом, я фальшивил.
Да, я знал – Бог есть. Всевластный, всевидящий, всемогущий. От движения его пальца (у него были пальцы) зависели судьбы тысяч, может быть – миллионов. И теперь, когда я брел по ночной, пустынной улице, под черным, без единой звезды небом, хлюпая по загустевшей осенней грязи, он, возможно, покуривал свою трубку (он курил трубку), размышляя о прошлом и будущем человечества. Он был бесплотен, как и положено Богу, и вместе с тем заполнял каждую молекулу, жил в каждом атоме, управлял вселенной, определял вращение планет... Все так. Но был ли он справедлив?.. Вот в чем загвоздка...
Был ли он справедлив, как я внушал Алику?..
Машинистка, которая перепечатывала мою «заводскую» повесть – тогда я думал послать ее в какой-нибудь журнал – была пожилой, сухопарой, с длинной жилистой шеей и уложенными в серебряные букольки волосами. Отдавая рукопись, она сказала, грустно глядя на меня вылинявшими, когда-то голубыми глазами:
– Шестьдесят страниц – и ни одного упоминания о нем, даже имени его мне ни разу не встретилось... И вы полагаете, молодой человек, что это у вас где-нибудь примут?..
Пока я расплачивался, она смотрела на меня так, словно сомневалась, брать ли деньги за свою работу...
Я внял ее совету. Попытался внять... Я пробовал приблизиться к нему – разглядывал его портреты, большей частью слащавые, иногда – с ястребиным взором, устремленным в беспредельность... Я не писал – конструировал его образ, но в моей конструкции не хватало главного: справедливости и доброты... А какой же Бог возможен без этих атрибутов?..
19
Мы переписывались, раз или даже два в неделю я получал от Жени письма – на листочках из школьной тетрадки, с упрямым, своевольным наклоном букв не вправо, а влево, в этом чудился мне какой-то неразгаданный графологический символ... Она писала о премьерах в Большом и МХАТе, о философии Лао-цзы, которой одно время увлекалась, о где-то раздобытом фейхтвангеровском «Еврее Зюссе»... Я аккуратно отвечал ей. Когда письма запаздывали, меня это тревожило, я к ним привык и мне делалось как-то не по себе при мысли, что наша переписка может оборваться так же внезапно, как возникла... В то же время мне было не понятно, почему она так часто пишет мне большие, подробные письма?.. Ей не с кем поделиться – там, в Москве, многомиллионном городе?.. Что притягивало ее ко мне?.. Я запомнил ее одинокую, отделившуюся от толпы фигурку на перроне... И Александровский сад – горячую волну ее огнистых рыжих волос, под цвет осени, и контрастом – зеленые, яркие, весенние глаза... То дерзкие, озорные, то вдруг – на какое-то мгновение – жалобно-жалкие... Но чего в них не было, так это неизбывной, перемещающейся из века в век еврейской грусти, этой прозрачно-туманной дымки, заволакивающей взгляд... И вместе с тем, вспоминая наш разговор, думая о ее письмах, я чувствовал иногда, что-то влечет ее, толкает в бездонную черную пучину... И я должен ее спасти...