Текст книги "Лазарь и Вера (сборник)"
Автор книги: Юрий Герт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)
Мне вспомнился вчерашний вечер, «наше местечко» – там тоже говорили про холодильники...
– Можно прожить без холодильника, но нельзя жить без свободы, – сказал я.
Я чувствовал себя вправе так говорить. Я приехал из города, где жили люди, только недавно выпущенные из-за колючей проволоки, слово «свобода» для них не было звуком, тающим в воздухе, они знали его – на ощупь, на вкус и на цвет. Оно, это слово, находилось в одном ряду со словами «мать», «дочь», «жена», «сын», «отец», «Родина», или даже на строчку выше. Они знали цену свободе и никогда не предпочли бы ей холодильник...
Я говорил Феликсу о них, говорил о Хемингуэе, о Бруно Ясенском, о людях, глухих к чужой беде, равнодушных к чужой судьбе. «Это с их молчаливого согласия на земле существуют предательство и убийство», – повторял я любимые мной, наизусть затверженные слова, они звучали во мне, как серебряный голос трубы, зовущий в атаку...
Я говорил о долге – нашем долге перед народом, историей... Тем временем наступал вечер. Зной уже не казался таким тяжелым, гнетущим. Тени от деревьев теряли резкость, расплывались по земле, небо густело, наполняясь прохладной синевой. Песочница опустела, малышей в белых панамках увели. Ушла и старушка, вязавшая на спицах, на ее месте, под акацией, сидела молодая женщина в ярком оранжевом платье, с черными, падающими на плечи волосами, на коленях у нее лежала красная сумочка, поверх сумочки – раскрытая посредине книжка, которую она не читала – видно, кого-то ждала, поминутно поглядывая по сторонам...
Первым про шоколадку вспомнил Феликс, как ни досадно в этом признаться...
– Как бы нам не опоздать, – сказал он, перебив меня, и пощелкал пальцем по циферблату часов на своей руке. – Впрочем, кажется, мы уже опоздали...
Мы второпях расплатились – за кофе и коньяк (официант как-то незаметно и чрезвычайно услужливо, хотя и без всякой просьбы с нашей стороны, дважды заменял опустевший графинчик полным) и бросились через дорогу, в кондитерский магазин. Было еще без десяти минут семь, но за дверным стеклом вместо таблички «Учет» и обнадеживающей записки висело «Закрыто», – строгое, не подлежащее обжалованию, как приговор военного трибунала. Наши попытки проникнуть внутрь, ссылаясь на десять минут, оставшиеся до времени закрытия, ни к чему не привели.
Надо ли говорить, какие слова отпускал я в собственный адрес по дороге домой?.. Но, кроме того, впервые тогда подумал я о странном стечении обстоятельств, которое можно принять и за рок, и за некий зашифрованный знак, исходящий от неподвластных нам, таинственных сил... Дважды я возвращался без обещанной шоколадки и оба раза, открывая со страхом дверь, убеждался, что ничего такого не случилось... Не было ли тут какой-то связи, взаимозависимости?.. Так думал я, вернувшись домой во второй и – особенно – в третий раз... Какие только кульбиты не делает наша жалкая совесть, стараясь найти и не находя для себя вразумительных оправданий!
8
Тетя Муся упросила врача увеличить дозу морфия. Две или три ночи прошли спокойней – и для бабушки, и для нас обоих. По утрам все смешивалось – боли, скопившиеся за ночь, впивались в тело с удесятеренной силой, остаточное действие морфия глушило разум, но временами сознанию возвращалась полная ясность, и это бывало похоже на то, как если бы в замороженном, заросшем инеем окне разогретый на окне пятак растопил небольшое отверстие, сквозь которое видно все – небо, солнечные полосы на снегу, детей, барахтающихся в пушистом сугробе... Мы говорили о разных разностях, перебирали вороха фотографий, вынутых из сундука, стоящего в прихожей. Бабушка помнила десятки, сотни лиц, мне совершенно незнакомых, но для нее и для тети Муси как бы живых, даже если они давно истлели в земле, стали прахом...
– Это Абраша-портной, – говорила бабушка, и ясный, чистый, зажженный воспоминаниями свет загорался в ее глазах.
– Ты ведь помнишь Абрашу-брючника? обращалась она к сестре. – Он еще сватался к Эстерке Сокольской, которую потом застрелили петлюровцы... А это Арончик, сын Яши-балагулы и Двойры, он умер в голодные годы от тифа... А это Додик Хейфец, смотрите, какой красавец... У него белые вырезали всю семью и он пошел в Красную Армию, был, говорят, большим командиром...
Они мелькали передо мной – красные командиры и портные-брючники, балагулы и переплетчики, чьи-то женихи и невесты, чьи-то соседи и родственники, сфотографированные в одиночку, парами, на многолюдных семейных праздниках, с закутанными в пеленки младенцами на руках, в местечковых картузах, в косоворотках, перехваченных в поясе крученым шелковым шнуром с кистями, в респектабельных «тройках» с заправленным под жилет галстуком, в длинных, до пола, ротондах, в капорах, напоминающих театральный реквизит... Вслушиваясь в их имена, произносимые бабушкой, я подумал вдруг, что имена эти носили они, не стыдясь их непохожести, режущего чужое ухо звучания... Имена патриархов Авраама, Аарона, Иакова... Пророчицы Деборы... Царя Давида, царицы Эсфири... Отчего же когда-то, мальчишкой, весь я пылал от стыда и ярости, когда меня дразнили на улице, окликая: «Эй, Абрам!.. Эй, Абрамчик!.. Эй, Абраша!..» А имя «Сарра», которое носила моя мать, – разве это не самое прекрасное в мире имя?.. А имя моей бабушки – Рахиль?..
В какой-то момент меня рассмешила нелепая мысль: родись в наше время праотец Авраам, он стал бы, возможно, Абрашей-брючником, Иаков-богоборец – балагулой, а царь Давид – командиром красноармейского полка... Но было не до смеха. Я видел, как мутная пленка боли понемногу затягивает бабушкины зрачки, как спотыкается, меркнет ее сознание. Но вдруг снова проступало – оттаивало круглое, с пятачок, отверстие в замороженном окне:
– Ты их забери... Забери с собой... Не выбрасывай... Я ведь их берегла, хранила... Столько лет... Не выбрасывай... Дочке покажешь...
Наверное, бабушка и тетя Муся были одними из последних на земле людей, кто знал запечатленных на фотографиях, кто помнил их имена, – что остается еще от человека, кроме имени, которое помнят или забывают, благословляют или проклинают?.. Что остается, кроме имени и фотографий, до которых спустя два, самое большее три поколения никому нет дела? И что стану делать я с этими патриархами-переплетчиками, царями-командирами, балагулами и пророчицами – что расскажу я о них своей дочери, если уже сейчас все перепуталось, перемешалось у меня в голове?..
В один из моментов недолгого просветления она посмотрела на меня проснувшимся взглядом и слабым, чуть слышным голосом проговорила:
– А шоколадка?.. Ты обещал...
9
На этот раз я вышел из дома с единственной целью... Ничто не могло мне помешать – ни базар, ни Феликс, который, кстати, уже плескался в Черном море где-то под Ялтой... Хватит, – сказал я себе, – сегодня без шоколадки я не вернусь.
Впрочем, шоколадка была для меня лишь отвлечением, разрядкой. Белые крылья смерти нависли надо мной, они опускались все ниже, со свистом рассекая воздух, как самолет, идущий на посадку, выбросив шасси. Что мог я сделать – перед неотвратимым?.. Я попытался не думать об этом, я думал о шоколадке, которую добуду – в единственном, как объяснили мне, на весь город магазине, где продается шоколад, единственном – по причине какого-то разлада с нашими братьями-африканцами...
Город изнемогал от зноя и духоты. Улицы превратились в пекло, асфальт плыл под ногами и прожигал подошвы насквозь. Стены каменных зданий, раскаленные солнцем, на расстоянии метра обдавали жаром. Я остановился выпить газировки. У вереницы автоматов толпились жаждущие. Наконец, когда подошла моя очередь, я взял стакан, облепленный изнутри серебристыми пузырьками, и отошел в тень.
Медленно, мелкими глотками, растягивая удовольствие, допил я газировку, вытряхнул на язык последние капли – и только тогда ощутил на себе пристальный взгляд смеющихся ярко-карих глаз. В нескольких шагах от меня, тоже прячась от солнца в узенькой полоске тени, отбрасываемой домом, стояла моя недавняя спутница по самолету, мало того – соседка по креслу... Но там, в самолете, была она бледна, подавлена, одета кое-как, в мятую юбку, в поношенную, заштопанную на локтях вязаную кофточку (локоть мне запомнился, поскольку часто упирался в мой), на заплаканные глаза то и дело набегали слезы, платок, стиснутый в комочек, промок, и было что-то неотразимо-трогательное, беззащитное в том, как смахивала она ребром ладошки бегущие по щекам слезинки, утирала лицо уголком ворота кофточки... Впрочем, я и тогда не мог не заметить, как светятся, лучатся ее чуть раскосые глаза, даже залитые слезами... Теперь же, с копной золотистых волос, отброшенных за спину, тоненькая, в легком, как паутинка, платье, в белых босоножках, изящно оплетавших ремешками узкие, стройные щиколотки, она выглядела, говоря словами модной в те годы песенки, этакой «королевой красоты» – если не города, то уж, по крайней мере, целого района.
– А я стою и думаю: заметит или не заметит?.. – нараспев проговорила она, обрадовано улыбаясь и не двигаясь – то ли ожидая, чтобы я подошел первым, то ли давая разглядеть себя всю.
– Вас нельзя не заметить, – сорвалось у меня, и я вспомнил, что ее зовут Лена.
– Ну прямо уж!.. – вспыхнула она и смутилась, порозовела. – Вы что это на меня так смотрите?..
– А нравится!.. – сказал я, не отводя взгляда. Сам не знаю, откуда взялся у меня этот пошловато-игривый тон.
Она, однако, приняла его.
– Ну, если так, тогда – смотрите, разрешаю... – По-цыгански передернув плечами, она, смеясь, протянула мне руку. При этом ей пришлось переложить стакан из-под газировки в другую руку, занятую сеткой, разбухшей от каких-то кульков, картошки, пучков редиски и лука. – Небось, удивляетесь: вот обжора!.. – качнула она сеткой, перехватив мой взгляд, – Это меня соседка попросила, бабка одна старенькая, в нашем подъезде живет...
– Давайте, помогу, – потянулся я к сетке.
– Да что вы!..
– А что тут такого – вы помогаете старушке, я – вам, то есть даже и не вам, а вашей старушке, так получается?.. И вовсе вы тут ни при чем и не имеете никакого права отказываться...
На виду у недоумевающих прохожих мы стояли друг против друга и, хохоча, боролись за обладание сеткой. Пальцы наши встретились, переплелись, она нечаянно корябнула меня острым ноготком, на запястье выступила капелька крови. Это все решило.
– Ладно уж, несите, раз вам так хочется, – виновато согласилась она. – Тут близко...
После всего, чем были для меня последние дни, меня странно будоражили переливчатый женский смех, озорные ямочки в уголках губ, родинка, дразняще мелькнувшая в ложбинке между грудей, за вырезом платья...
– То-то же, – сказал я, перехватывая, наконец, сетку. – Давно бы так. Пококетничали – и будет...
– А что же и не пококетничать одинокой-то женщине?..
Голос ее неожиданно прозвучал напряженно, глухо, и сказано это было так, что вся веселость Лены показалась мне вдруг напускной... Как это бывает со случайными спутниками, она рассказала мне в самолете свою историю – внезапная любовь, стремительное замужество после десятого класса, жизнь в отдаленном военном городке, унылый офицерский быт, погоня за звездочками, пьянство, сплетни, ревность, рукоприкладство... Все завершилось разводом, спором из-за ребенка, в который включились родители мужа, похитившие мальчика (именно эти слова и были употреблены: похищать, похитители...). Ее рассказ, смятение, доверчивость, с которой временами она прижималась к моему плечу, как бы ища опоры, возбуждали сочувствие, жалость. Но я слушал, не вникая в запутанные перипетии, уже зная, что у красивых блондинок с легко загорающимися глазами нередко возникают усложненные отношения с миром, драматические ситуации, реальные или воображаемые, – без этого жизнь для них теряет остроту, терпкость, делается пресной, бесцветной... Однако теперь я подумал, что это куда серьезней, и я не могу просто взять и оставить ее посреди улицы, с картошкой и луком, с начавшими копиться между пушистых ресниц поблескивающими на солнце слезинками.
Мы присели в небольшом скверике. Наш разговор – продолжение того, который завязался в самолете, – на обоих нагнал злую тоску. И снова повторилось чувство, владевшее тогда нами обоими: у каждого своя беда, и никто не в силах тебе помочь... Но так же, как больничная палата сближает людей, товарищей по несчастью, что-то сближало и нас, подталкивало друг к другу... Что именно?.. Может быть, даже не ожидание помощи, а надежда на сочувствие, которое само по себе иной раз служит утешением.
– А я надумала попросить вас об одном деле, – сказала Лена, словно в ответ на мои мысли.
Она рассказала, что ей посоветовали обратиться в суд, чтобы вернуть себе сына, у нее все уже готово, и заявление написано, только хорошо бы кому-нибудь из сведущих людей сначала прочитать его, подправить...
– Это вы про меня?.. Да какой же я «сведущий»?..
– Ну, прямо уж... В газету пишете – и не сведущий?..
Я замялся. Пришлось ей выложить все про шоколадку – все, как было, начистоту... На нее это не подействовало.
– Вот делов-то! – тряхнула она головой. – Шоколадка!.. У меня дома целых три плитки... Я в больнице сестрой работаю, больные угощают – не откажешься, да я и сама его люблю. Только раз так, я все вам отдам – несите своей бабульке...
Полуденный зной был нестерпим, тень акации, под которой Мы сидели, от него ничуть не спасала. Лена обмахивалась платочком, то доставая, то пряча его за вырезом платья, и там всякий раз мелькала, дразнила родинка
– Ну, согласны?.. А я вас компотом угощу, прямо из холодильника... И черешней...
Она упрашивала меня так настойчиво... Шоколадка – крутилось у меня в мозгу, – Шоколадка... Шоколадка... Бог его знает, найду ли я ее в магазине, а тут наверняка... И не три, конечно, а одну – что тут такого?.. Не для себя же, в самом деле, нужна мне эта шоколадка...
Шоколадка, – твердил я на разные лады, – шоколадка, шоколадка... Но не о шоколадке были мои мысли...
Лена перехватила их, поняв по-своему:
– Только вы, чего доброго, решили, может, что у меня совсем другое на уме? Мол, одинокая баба мужика залучить к себе хочет?.. Тогда идите, идите... Я не держу... – Она вскочила, одернула платье, из сощуренных в щелочки глаз на меня полыхнуло огнем. Просвеченные солнцем волосы на ее высоко вскинутой голове блестели, как золотая корона.
«И в каждой женщине таится королева...» – вспомнились мне чьи-то слова. Я не мог прийти в себя от столь стремительного преображения. Я почти бежал, сетка с картошкой колотила меня по ногам, впереди яростно цокали тонкие, как спички, белые каблучки...
10
Сидя в небольшой комнате, затененной плотными шторами, я прочел заявление в нарсуд, написанное детским почерком и, что хуже, детским языком. Впрочем, взявшись его править, я тут же остановился, подумав, что именно таким, то есть естественным, человеческим слогом и должна писать мать, у которой отняли ребенка. Мне стало не по себе оттого, что я должен лишить жизни эти наивные, святые каракули. Пока я обдумывал первую фразу, в голове у меня все время мелькало что-то вроде «Сим довожу до вашего сведения...» Тем не менее, я приступил к работе. Лена, облаченная уже по-домашнему, в ярких тонов халатик, старалась не мешать, и если входила в комнату, то лишь с тарелочкой, на которой громоздилась крупная, почти черная черешня, или с очередным стаканом обещанного ледяного компота. Заглядывая через мое плечо на исчерканные сверху донизу страницы, она вздыхала, выбирала на тарелочке самую крупную ягоду и подносила к моим губам. При этом, когда она перегибалась через меня, ее грудь мягко касалась моего плеча.
Работая, я не забывал поглядывать на часы, но только закончив правку (в которой, кстати, был вовсе не уверен, впервые имея дело с подобными документами) сообразил, что мой почерк, заставлявший страдать редакционных машинисток, Лене будет и вовсе не под силу. Пришлось усадить ее за стол и продиктовать ей исправленный текст.
Наконец наш труд был завершен, я собрался уходить. Лена принесла и протянула мне, как и говорила, три плитки шоколада, и притом орехового, с рыжей белочкой на обертке. Они были твердые и холодные на ощупь – наверное, тоже из холодильника, да и где еще хранить шоколад в такую жарынь?.. Я взял одну, но Лена чуть не насильно разжала мои пальцы и втиснула в руку еще две: «Это от меня вашей бабульке...»
– Спасибо, – сказал я, – мне пора... – И задержался на пороге.
Что-то щемяще-жалкое, жалобное – как тогда, в самолете, – проступило вдруг во всей ее фигурке, в нерешительности, с которой она протянула было руку, прощаясь, но тут же отвела ее, и квартира, в которой останется она одна, показалась мне тоже убогой и жалкой, в особенности же – листочки из школьной тетрадки с заявлением в нарсуд, лежавшие на столе, рядом с тарелочкой, на которой, в узком лучи солнца, пробившемся между шторами, мясистым бочком поблескивала забытая черешенка.
– Видно, вы ее очень любите, вашу бабульку?.. – сказала Лена. – Ведь это она вас растила-воспитывала, так ведь?.. Прямо с детства?..
Она стояла передо мной, опираясь о стену плечом, ей не хотелось, чтобы я уходил.
– Не с детства, – сказал я, – с войны, тогда мне было уже десять.
– Ну, это все равно. Ведь она в ту пору была уже старенькой, трудно ей приходилось... – Лена вздохнула. – А вы как считаете, вернут мне сыночка?.. По суду?.. Ведь у вас-то другое дело – война... А тут, при живой матери, у чужих людей... Не хочу!.. Ведь мать родную, какая она ни есть, никто не заменит, правда?..
– Правда, – сказал я. – Никто не заменит. А сына вам вернут, обязаны вернуть...
Не помню, о чем говорили мы еще, стоя в прихожей, да это и не имеет значения, поскольку именно тогда я впервые подумал – как бы со стороны – о мальчике, оказавшемся на руках у старой, уже мало к чему способной женщины, о которой лишь по привычке говорили: «Рахиль?.. О, Рахиль!..» Я подумал о том, чем был для нее этот мальчик, после того, как она потеряла в один год всех – мужа, дочь, зятя... Подумал, как они жили – на ее мизерную, получаемую за мужа пенсийку, и на пенсию, которая причиталась мальчику за отца, погибшего на фронте, ее хватало на полбуханки хлеба на базаре или на пять кило мерзлой картошки, это я помнил. И помнил, как те, кто говорил: «О, Рахиль!..» – приносили ей – кто рубашку, кто шапку, кто брюки, кто парусиновые туфли, или боты, или калоши – для мальчика, и одно требовалось подкоротить, другое подлатать, третье перелицевать, чем она и занималась по ночам при коптилке или лампе-семилинейке, но лампа была уже роскошью, на нее керосина не хватало... Все это приносилось к празднику, в качестве подарка, чтоб никого, не дай Бог, не обидеть, не оскорбить: «наше местечко» не путало естественную, вошедшую в обычай доброту, и милостыню, «поделиться» здесь не значило «отдать»... Все эти люди и росли, и жили всю жизнь, сплетясь корнями, как травяной дерн, из которого не выдернуть один корешок, чтобы не повредить другой. В этот сплошняк, в эту густую дерновину пустил свой корешок и мальчик, и был он подобен слабой травинке, которой бы и не выбиться из земли, не будь этого корешка... Я подумал, что мальчик этот потом вырос и уехал, и его никогда не посещала простая мысль – что он что-то должен, чем-то обязан этим людям... А им никогда не приходило в голову – о чем-то его попросить...
11
Я говорю: «я подумал», но, конечно же, обо всем этом я подумал позже, потом, а тогда всего лишь слабая полоска света прорезалась для меня во тьме...
– Лена, – сказал я, – мне пора... Меня ждут.
– А вы идите, – сказала она. – Кто вас держит?.. – Она переступила с ноги на ногу, словно только и дожидаясь, чтобы я ушел.
– Мне пора, – повторил я, не двигаясь.
Не знаю, сознавал ли я, что в то время, в те самые минуты, когда я стою в чужой, полутемной прихожей, с чужой, почти незнакомой мне женщиной, держа сверток с тремя плитками шоколада (к чему, к чему мне целых три плитки?..), там может случиться, или уже случилось, или сейчас как раз и случается то, чему суждено случиться?.. Не потому ли я и стоял здесь, чтобы случилось это без меня?..
– Почему у вас глаза такие замерзшие?.. – сказала Лена, придвигаясь ко мне и приподнимаясь на цыпочки, чтобы заглянуть мне в лицо. – И весь вы какой-то замороженный... Бр-р-р!.. – Она передернула плечами. – Ау, где это вы?.. Вернитесь!..
Она дохнула на меня, округлив рот и выпятив губы, как дышат, отогревая заледеневшие пальцы. Губы ее были черными от черешни, дыхание – сладким, душистым.
– Дайте сюда ваш шоколад, – рассмеялась она, – никуда он от вас не денется... Так... – Не оборачиваясь, она положила сверток на полочку перед зеркалом. – А теперь обнимите меня...
12
Там, на подзеркальной полочке, и остались они лежать, три плитки, с грызущей орешки белочкой на обертке. Я вспомнил о них, когда вышел на улицу, но возвращаться не стал...
Уже вечерело, приторно-сладкий аромат акаций стелился над городом, в окнах загорались огни, воздух, казалось, вибрировал от шуршания, шороха, шарканья множества подошв – толпы людей неторопливо прогуливались по центральным улицам, отовсюду слышались громкие голоса, беззаботный смех. Не так легко было пробиться сквозь цепочки гуляющих, перегородивших тротуары и проезжую часть, но я не обращал внимания на недовольные окрики и не сбавлял шага. Разумеется, сворачивать в кондитерский магазин я не стал, было поздно, к тому же в сердце у меня с каждой секундой нарастала тревога.
В самом деле, перед нашим домом я увидел машину скорой помощи. Водитель сидел на скамейке перед входом, между кустов отцветшей сирени, и курил. Заметив меня, он плюнул, кинул окурок на землю и растер каблуком. Он смотрел на меня так мрачно, будто знал, откуда я иду, чем занимался.
Из подъезда навстречу мне вышло несколько человек, вероятно – соседей, среди них было двое в белых халатах – мужчина с торчавшими из бокового кармана трубками стетоскопа, наверное, врач, и за ним сестра с аптечкой. Я посторонился... Наверное, лица на мне не было, когда тетя Муся увидела меня, – она стояла на пороге, дверь была еще приоткрыта... Она посмотрела на меня с испугом:
– Ничего не случилось... Пока...
13
Бабушка умерла, когда я уже вернулся домой. Редакция срочно вызвала меня: отпускное время, сотрудники разъехались, кто-то должен делать газету...
Телеграмма, полученная неделю спустя, была коротенькой, дала ее тетя Муся: «Дорогой нашей бабушки больше нет» – и дата похорон... Прилететь на них я не сумел.
14
Вот уже тридцать с лишним лет прошло с тех пор, и с каждым годом нарастает на мне всё больше грехов великих и малых, а история с шоколадкой все торчит среди них ржавым гвоздем, и жжет, и колет, и жалит...
Хотя, если разобраться, дело-то вовсе не в ней...
Но нет-нет да и померещится мне слабый, чуть слышный голос:
– Купи мне шоколадку... – просит он.
И я все обещаю, обещаю...