Текст книги "Багратион. Бог рати он"
Автор книги: Юрий Когинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 42 страниц)
Если главнокомандующий только теперь, когда прогремели первые выстрелы в долине и когда ему самому предстояло вести туда, вниз, колонны центра, вдруг отчетливо понял, что план сражения оборачивается катастрофой, то Багратион это увидел еще раньше, когда следом за сумерками наступила ночь.
– Как все командиры колонн, он получил приглашение на военный совет, который должен был состояться в полночь у Кутузова. Вкупе с приглашением была доставлена пухлая, на многих листах, диспозиция на предстоящий день.
Он тотчас присел к столу и, обхватив голову руками, постарался сосредоточиться на присланном из штаба послании. Но вскоре он нетерпеливо отбросил в сторону рукописный фолиант и повелел адъютанту Четвертинскому:
– Если вас, князь, не затруднит, верните сию абракадабру тем, кто над нею корпел. Сие сочинение – не расписание боевых действий, а собрание топографических названий Брюннского округа. Все поименовано с завидным прилежанием и тщанием – озера, реки, селения, ручьи, горки, чуть ли не каждая лужа и каждый валун! А главное, что следует знать колонновожатому, запрятано так, что и не сыщешь: куда идти, где собираться, с какого рубежа начинать атаку. Впрочем, боюсь, что сие и не потребуется. Где это видано, чтобы Бонапарт дал себя разбить за здорово живешь? Я-то с его генералами имел дело еще в Италии – крепкие орешки, с первого прикуса не разгрызть. А тут он сам, Наполеон! Нет, господа, с вашим рескриптом идти не на рать, а… в иное место. Одно неудобно – бумага зело груба.
Впрочем, все, что ему необходимо было извлечь из уже высочайше одобренного предписания, Багратион определил: его правому крылу надлежало стоять на месте и твердо держать исходные позиции, пока левое крыло при поддержке центра будет развивать наступление с выходом неприятелю во фланг, а затем и в тыл.
То – ежели все пойдет по писаному. Но разве одни генералы старой немецкой выучки горазды сочинять пудовые талмуды и, как оракулы, предсказывать, что, на их взгляд, должно произойти? Неужто на той стороне – ни одного, у кого вместо кивера была бы голова на плечах? Небось они тоже сочинили свой рескрипт. Можно побиться об заклад – не хуже австрийского. Только вот какой, кабы знать наперед!
Вручив адъютанту пакет с диспозициею и накинув на плечи бурку, Багратион сказал:
– Я – на позицию. Как возвратитесь, Борис, – сразу ко мне, на правое крыло. А на совет, передайте, я не прибуду. Думаю, мое пребывание сей ночью на передней линии окажется плодотворнее.
Колонной Багратиона, находившейся на самой крайней оконечности правого крыла, заканчивалась линия наших войск. Выходило, как двигалась армия – авангардным отрядом Багратиона в голове и колоннами Буксгевдена назади, – так она и остановилась, лишь повернувшись лицом к противнику. Но при сем то, что было хвостом, становилось теперь передовыми колоннами, авангард же – своеобразным арьергардом.
Впереди Багратионовой пехоты, уже успевшей окопаться на высотках, лагерь Наполеона, точно созведья на небе, был в мерцании огней.
«Нет, так не отходят, коли на биваках – костры, а меж ними – движение людей, – подумал Багратион. – А в Италии, под Нови, разве не подобным образом мы обманули Моро и Жубера? Посему надо бы доподлинно знать. Пока есть время, разошлю казачьи разъезды».
Первый же возвратившийся казачий офицер доложил:
– Ваше сиятельство, где с вечера находились их пикеты, там и теперь стоят. Нас заметили – пальнули. Вон рядовому Кузьмину шапку пробили пулей.
Ближе к утру в расположении колонны объявился князь Долгоруков.
– Ну что, князь Петр Иванович, все уж там снялись? – самоуверенно, не допуская иного положения дел, произнес адъютант царя. – А у нас на военном совете, можете себе представить, Ланжерон с Милорадовичем чуть, простите, в штаны не наложили: а вдруг Бонапарт-де собрался нас обмануть? Вместо отступления останется на месте и по нам, мол, первый ударит. Каково?
– Предполагать – не всегда означает трусить, – пожал плечами Багратион. – Что касается Милорадовича, я за него поручусь: в бою отважен и всегда готов подставить другу плечо.
– О, князь, поверьте, Михаил Андреевич у меня и, смею думать, у самого, государя весьма на высоком счету. Но зачем со своими сомнениями теперь, когда все уже ясно: не примет Бонапарт сражения. Кому же более веры – генералам, что и в глаза не видели Бонапарта, или мне, кто с ним виделся и говорил тет-а-тет!
Цокот копыт прервал тираду Долгорукова. Старший казачьего дозора, свесившись с седла, произнес:
– Прошу прощения у ваших сиятельств, но только обязан вам, князь Петр Иванович, донести. Пикеты ихние на месте. И даже более того – было на дальней горушке их два, теперь же объявился и третий – ближе к склону. Так что сами судите, ваша светлость – уходят они иль остаются.
В голосе генерал-адъютанта появилось неудовольствие:
– Надеюсь, князь Багратион, вы не дадите возможности распространяться паническим слухам?
Словно не заметив раздраженных ноток в голосе Долгорукова и того, о чем он вообще говорил, Багратион, отпустив офицера, предложил своему гостю:
– Не угодно ли, любезнейший Петр Петрович, немного проехать со мною вдоль линии? Я был бы весьма вам обязан, ежели вы найдете необходимым высказать свое мнение о мерах, которые я взял в связи с расположением моих войск и войск князя Лихтенштейна.
Светать стало быстро. Отдельные выстрелы, которые слышались почти в течение всей ночи, словно по чьей-то команде стали гуще и слышнее.
– Никак, началось? – с вызовом произнес Долгоруков, словно продолжая начатый разговор. И это прозвучало как: «Я же вам, князь, говорил – наступать станем мы. Вот только бы он далеко от нас не ушел!»
Отсюда, с правого крыла, из-за густой пелены тумана было еще трудно разглядеть, как вступили в долину колонны Буксгевдена. Лишь по все возрастающей пальбе можно было с определенностью заключить: внизу завязался бой.
Но что сие означает: стрельба не удалялась, а как бы ширилась и разрасталась по всему фронту, местами оказываясь даже в тылу наших наступавших колонн? И лишь когда внезапно рассеялся туман, открылась ужасающая картина. Французская пехота и кавалерия, смяв передние линии, стремительными клиньями врубались в ряды наших колонн и, расчленяя их на части, расстреливали в упор и рубили сплеча.
Еще натиск, еще прорыв – и те, кто уцелел в бешеной вражеской атаке, бросились назад, обращаясь в бегство.
– Не может быть! – закричал Долгоруков. – Где Буксгевден, где вожатые колонн, почему они не восстановят порядок? Нет, это чья-то преступная ошибка! Кто-то позволил себе поддаться панике и бросил строй. Вы согласны со мною, князь Багратион? Или вы предвидели сей афронт, когда перед моим приездом к вам разослали казачьи дозоры вдоль неприятельских линий? – вдруг высказал он страшную догадку.
«Да, я предчувствовал сие давно: Наполеон приготовил нам ловушку, – хотелось крикнуть в лицо царскому адъютанту. – Потому я и выслал вперед разъезды. И Милорадович с Ланжероном не исключали того, что французы решатся атаковать, вопреки глупейшему нашему убеждению, что они ретируются. А в сем убеждении именно ваша, князь Долгоруков, вина! Но что из того, если вдруг сорвусь и выскажу все в глаза? Простите ли вы, а с вами и государь мою дерзость? И поможет чем-либо моя прямота? Тут надо не спорить и рассуждать – делать!»
– Еще не все потеряно, ваше сиятельство, – как можно спокойнее произнес Петр Иванович. – Дело можно поправить, если Кутузов возьмет единственно правильную теперь меру: оставит войска центра у деревни Працен и ни на шаг не сойдет с горы. Не вниз, не вниз надо сейчас посылать батальоны и пушки, а, напротив, стянуть все силы наверх и осадить французов! Вот тогда мы их, голубчиков, остановим.
Теперь при свете утра Багратион хорошо разглядел лицо Долгорукова. Оно, всегда румяное, с выражением самодовольства и высокомерия, стало землистым, серым. Глаза испуганно косили в сторону, речь стала сбивчивой.
– Вы так по-по-полагаете, князь? Но смо-смо-трите, смотрите вниз, П-петр Иванович! Там же побоище и повальное бегство.
Действительно, ряды колонн были смяты. Но что особенно поразило Багратиона, так это довольно большие расстояния, которые отделяли все три колонны друг от друга, а также разделяли полки и батальоны.
– Вот она, цена мудрости гофкригсрата! – позволил себе резко высказаться Багратион. – Как же можно было так, согласно диспозиции, отрывать друг от друга части войска, что теперь, в бою, они никак не могут объединиться? А в сии щели, – пожалуйста, вот они – вламываются французы! И дерутся не полки и батальоны, а отдельные мелкие партии.
Но что это? Громкие возгласы «ура», как прибой, прокатились над людскою массою, заполнившею долину. И стрекот ружейного огня вновь стал усиливаться. Теперь уже султаны порохового дыма стеною встали перед рядами французов, которые вдруг повернули назад и стали отходить.
– Наши, наши теснят! – оживился Долгоруков. – Глядите, да это же апшеронцы и новгородцы Милорадовича! Ура! Наконец-то Кутузов ввел в бой свои колонны.
Сомнений более не оставалось – войска центра действительно спустились с высот и начали теснить цепи французской пехоты. Но натиск русских полков как внезапно начался, так внезапно и захлебнулся. К французским батальонам всюду шло подкрепление. Казалось, прорвало где-то плотину и поток со страшной силой стал смывать все впереди себя. И уже не одиночки, даже не отдельные роты начали поспешно отступать – целые полки повернули назад.
– Чего-чего, а сего самоубийственного маневра я от главнокомандующего не ожидал! – не скрывая своего раздражения, воскликнул Багратион. – Там, внизу – печь. Огромный огненный зев. Так зачем же в пылающий жар – да еще охапками хворост? Тем более когда это вовсе не хворост, а люди! Теперь что ж, ключ не только потерян, но и затоптан так, что под ногами бегущих его не сыскать!
– Вы о к-ключе к победе? – Голос Долгорукова опять стал прерываться.
Багратион уже слез с лошади и кликнул адъютанта. И пока Четвертинский бежал к нему, обернулся к генерал-адъютанту:
– Вы, Петр Петрович, что-то сказали о ключе к победе? Увы, я говорил уже не о нем – утерян ключ не к виктории, а к спасению войск. Это, любезный князь, не отступление. Сие – полный конфуз, разгром, коего русская армия не знала уже целых сто лет!
Пехота, находящаяся в обороне, зашевелилась.
– Теперь на нас двинулись? – встретил Багратион своего адъютанта.
– Так точно, ваше сиятельство! – Борис скорее на польский, чем на русский манер бросил два пальца правой руки к киверу. – Нас атакует корпус Ланна. А Праценские высоты уже заняли дивизии Сульта. Вот донесения вашему сиятельству от центра и левого крыла.
«Корпуса Даву и Бернадота брошены против нашего левого крыла, – отметил про себя Багратион. – Это заранее подготовленная Наполеоном атака по всей линии. Но я не допущу, чтобы дрогнули мои войска».
– Князь Четвертинский, передайте господам командирам полков и князю Лихтенштейну: стоять насмерть, – повелел Багратион адъютанту. – Назад – ни шагу!
Долгоруков всплеснул руками, как бы стараясь задержать уже сорвавшегося с места адъютанта, и вдруг молитвенно сложил их перед Багратионом.
– Одумайтесь, ваше сиятельство! – воскликнул он. – Как же можно теперь оставаться на месте, когда там, в долине, ждут вашей помощи? Только вперед, в сражение! Разве не так диктовала вашему правому крылу диспозиция – после центра успех развиваете вы?
«Господи, и откуда только он свалился на мою голову, сей царский соглядатай! – произнес про себя Багратион. – Прилепился как банный лист… Однако я сам хитер – приваживаю их к себе. Тогда, в Италии, – императорского сына, теперь – императорского адъютанта. За дело под Вишау и Георгия удостоился по моей доброте! Только одного я им никогда не позволю – сесть мне на шею. Потому – и мягко стелю, чтоб им, как ни крути, а при мне доводилось жестко спать».
– Диспозиция, говорите? – спокойно отозвался Багратион. – Простите, милейший князь, но вот оно, еще одно слепое следование плану – провал атаки Кутузова. Отдать французам Працен! Уму непостижимо такое, простите, безрассудство. Теперь с сих высот, глядите, французы начали осыпать ядрами все наше левое крыло. А я, ваше сиятельство, как раз один из всех – диспозицию выполню. Не сдав своих позиций, я, сколь возможно, оттяну на себя силы французов и выстою, а затем пойду вперед. Только так можно будет спасти остатки наших войск в центре и на левом крыле.
Гвардия, как и вся русская кавалерия, располагалась в семи верстах за позициями правого крыла и составляла резерв армии.
Лучше сказать, цвет русских войск должен был включиться в битву, когда вслед за успешным наступлением Буксгевдена и Кутузова вступит в дело и Багратион.
Меж тем все, что предусматривала диспозиция, уже на втором часу боя оказалось никому не нужным. Колонны Кутузова, спустившись с высот, несмотря на отчаянную храбрость солдат и офицеров, действительно оказались как хворост в жерле гигантской топки. Их батальоны, как перед тем колонны левого фланга, Наполеон искусно расчленял на части и нещадно громил.
– В таком хаосе, когда нарушилась связь между батальонами и полками, управление войсками оказалось невозможным. Сам Кутузов был ранен в щеку, но пытался собрать бегущих и бросить их в бой.
– Остановите этих каналий] – изменяя давнему своему доброму отношению к солдатам, кричал он. – Ребята! Я сам дам приказ к отходу назад, только продержитесь хотя бы малость. Помните, с нами государь, спасите его!
В самом деле, царь оказался на поле битвы, правда не в самом ее опасном месте, хотя и вокруг него пули и ядра косили ряды воинов. Император Франц, увлеченный потоком бегущих австрийских солдат, дал шпоры коню и умчался прочь из огненного светопреставления. Александр, бледный, в мундире, заляпанном ошметками грязи, без шляпы, которую он потерял, пытался, как и Кутузов, остановить бегущих:
– Стойте! Я – с вами! Разве вы не узнаете своего императора? Я же здесь, где и вы, и я тоже могу быть убитым или получить рану. Давайте же будем вместе до конца.
Что это? Смелость или отчаяние? По крайней мере, то было не театральной, рассчитанной на эффект, разученной обольстительной улыбкою, которою он привлекал к себе сердца многих. Это было естественное поведение человека, оказавшегося в беде, на краю несчастья и ввергнувшего в эту смертельную беду тысячи и тысячи людей, вверивших ему свои жизни.
Нет, хаос и бегство ничем нельзя было остановить. Все – разум, воля, честь и достоинство, казалось, перестали вообще существовать. Людьми правил один лишь страх.
Да еще теми, кто пока был далеко от боя, – строгие требования неумолимого распорядка, что назывался таким ненавистным словом – диспозиция.
Командующий всеми гвардейскими частями великий князь Константин Павлович, все время с раннего утра прислушивавшийся к раскатам отдаленного боя, взглянул на часы: пора!
Как и предписывала диспозиция, цесаревич подошел к Раусницкому ручью у Валькмюле, пересек его и здесь, у плотины, поставил в две линии свою пехоту. Впереди он расположил батальоны Преображенского, и Семеновского полков, во второй цепи – роты Измайловского полка.
Кавалергардов, лейб-гренадер и лейб-казаков командующий гвардией разместил в арьергарде.
Только успели занять позиции, как в расположение преображенцев плюхнулось ядро. Откуда оно? Там же, впереди, должны уже быть австрийские полки князя Лихтенштейна! Но впереди оказались французы – кавалерия и пехота.
Цесаревич – в белом конногвардейском колете и в каске – выхватил из ножен палаш и обратился к уланскому полку своего имени:
– Ребята, помните, чье имя вы носите! Не выдавайте!
Он даже не оглянулся назад, откуда к нему спешил отряд Лихтенштейна. Он отчаянно повел свой полк в атаку.
Произошла страшная сеча – французские драгуны достойно встретили русских улан. Но подоспели преображенцы, бросившиеся в штыки на неприятельскую пехоту, и она вместе с драгунами стала отступать. Но за ними открылись пушки, которые встречали наступающих картечью.
Оставалось одно – пустить в дело кавалергардов. Восемьсот рослых богатырей, соединенных в пять эскадронов, являвших собою красу и гордость императорской гвардии, бросились в атаку. Зажатые между неприятельскою кавалерией и пехотой уланы, лейб-казаки, преображенцы, семеновцы и измайловцы во главе с великим князем были спасены. Зато картечь безжалостно выкосила кавалергардов. За четверть часа лихой атаки они потеряли более двухсот человек и триста лошадей.
Особенно страшная доля выпала четвертому эскадрону кавалергардов. Он был полностью истреблен. Из него уцелело лишь восемнадцать человек вместе с командиром полковником князем Репниным. Все они, тяжелораненые, оказались во французском плену.
К полудню сражение было почти окончено. Полки центра, вернее, то, что от них осталось, отступили в беспорядке к Аустерлицу. Остатки левого крыла, в панике начавшие отход по льду ручья и прудов, безжалостно расстреливались французской артиллерией, установленной на тех самых возвышенностях, на которых еще несколько часов назад находились русские войска.
Лишь полки Багратиона выдержали все атаки и выступили вперед, чтобы спасти гибнущую гвардию и дать ей отойти.
Ночью после битвы Наполеон обратится к своим войскам с речью, в которой не скроет своего подлинного триумфа:
– Сорок знамен, сорок штандартов царской русской армии, сто двадцать орудий, двадцать генералов, более тысячи пленных…
На самом деле русских потерь окажется больше. Спустя годы Наполеон станет утверждать, что он мог бы, если бы захотел, направить по следам русской армии войска маршала Бернадота и тот обязательно бы взял в плен императора Александра. Однако, также спустя годы, Бернадот поставит под сомнение уверенность Бонапарта:
– Такого приказа он мне не мог бы отдать. Русские, собрав силы, имели все возможности уберечь себя от полного разгрома. У них был сильный арьергард.
Добавим от себя: арьергард, сразу же по выходе из боя составленный из не утративших боевой порядок частей и отданный под команду князя Багратиона.
Глава десятаяВ Гатчине, прежде чем вновь принять свой лейб-егерский батальон и приступить к исполнению обязанностей военного коменданта, Багратиону следовало представиться императрице.
С каким трепетом ждал он этой встречи. Гатчина! Здесь он впервые в жизни ощутил себя в окружении большой и ладной семьи, где все, как казалось ему, было непринужденно, любезно и просто и где сердечная теплота, исходившая от главы этой семьи, императрицы Марии Федоровны, передавалась не только ее дочерям и сыновьям, но всем вокруг.
И конечно же эту душевную теплоту особенно чувствовал он, сам, увы, лишенный не только собственной семьи, но просто родственного участия близких в его, в сущности, с самых ранних лет одинокой судьбе. Вот почему эта чужая, обособленная не только от него, но вообще ото всех семья вдруг оказалась ему родною.
Как только экипаж остановился у главного подъезда гатчинского дворца, Багратион тут же растворил дверцу и выпрыгнул наружу, даже не набросив на плечи шинели.
Широкая мраморная лестница, устланная ярким пурпурным ковром, вела наверх. Он не заметил, как, перемахнув единым духом два десятка ступеней, очутился на площадке, откуда открывалась анфилада комнат императрицы. Однако прежде чем направиться в покои ее величества, Багратион был остановлен милым женским голосом, который показался ему знакомым.
– Князь Петр Иванович! Простите, но мне так хотелось первой встретить и поздравить вас, что я не утерпела и вышла навстречу, едва завидев в окне ваш экипаж.
– Ваше высочество! Дорогая Екатерина Павловна, вы ли? – только и сумел произнести Багратион, остановившись перед внезапно возникшей перед ним младшею сестрою императора Александра Павловича. – Боже мой, как я счастлив видеть вас снова!
– А я? Если бы вы, князь, только знали… – произнесла великая княжна и, бросившись к нему, обвила его шею руками. – Вы не представляете, как я хотела… как я ждала вас… Ведь вы… это вы спасли честь и славу отечества… вы, вы один избавили Россию от несчастий и позора, которые могли быть еще большими, еще горшими, кабы не вы… Нет-нет, молчите, не говорите ничего в ответ. Я сама… сама все знаю отличнейшим образом. А вы… вы такой красивый, необыкновенный! Да-да, таким только и должен быть подлинный герой…
Наконец великая княжна разомкнула руки и отошла на шаг, оглядывая Багратиона.
Он был в узком темно-зеленом генеральском мундире с красным воротником, в высоких, до колен, лаковых сапогах со шпорами, широкий шарф опоясывал талию. Лицо его с матовой кожей, освещенное нескрываемым чувством восторга, было и впрямь непередаваемо прекрасно.
Но, Господи, как же она хороша, эта милая фея, так вытянувшаяся, так похорошевшая, излучающая такое неподдельное счастье, еще год назад казавшаяся ему просто приятною девочкой, забавным и милым подростком. И вот только за один год она превратилась в истинную красавицу – белое, правильного овала лицо с открытою улыбкою чуть припухлого яркого рта, нежность и в то же время сосредоточенность умного взгляда, тонкая, точеная шея, красиво посаженная голова, увенчанная локонами червленого золота.
Неужто это она, любимица брата, матери и всей Семьи, мягкая и в то же время предельно самостоятельная, сентиментальная и, однако же, уверенная в себе Катиша, с которой он не раз занимался рисованием и мило беседовал, всегда принимая в расчет, с одной стороны, ее возраст, а с другой – ее пытливость и не по годам развитый ум.
Сколько же ей теперь? Шестнадцать? Да нет, верно, все восемнадцать, – Багратион вдруг поймал себя на мысли о том, что он впервые подумал о ней не как о недавнем еще ребенке, а как о сложившейся молодой женщине, и смущенно покраснел.
Его внезапно проявившуюся застенчивость или, лучше сказать, стыдливость от собственных мыслей великая княжна, как она ни была проницательна, все же расценила по-своему, ибо не могла еще отойти от первого, обуревавшего ее чувства.
– Вы не верите в то, что вы герой, с кем рядом теперь никого не может поставить Россия? – вновь подошла она к нему и заглянула в его глаза. – Но поверьте, я вовсе не хотела смутить вас. Все, что я вам теперь сказала, – правда. И еще я вам другое хочу сказать, то, что я вслух никому еще не говорила, но что, я не сомневаюсь, у всех теперь на уме. И это вот что. В нашем поражении, в нашем позоре виноваты не мы, русские, а те, кто был в сражениях рядом с нами, но – чужой веры, чужого чувства люди. Это они, австрийцы, поляки, эмигранты-французы предали нас. Разве не так, милый князь?
– Боже мой! Да вы же глядите мне прямо в душу, ваше высочество, милая Екатерина Павловна! – вновь зарделся Багратион, но теперь не от растерянности, а от иного, внезапно возникшего сознания единства мыслей и чувств, что нахлынуло на него и так же внезапно его поразило. – Так ведь я… я совсем недавно, прямо вашими же словами творил с вашим братом… цесаревичем Константином Павловичем. И сошлись мы с ним в том, о чем вы, ваше высочество, изволили высказаться передо мною теперь.
Он вспомнил: сразу же после отхода армии с места сражения он встретился с великим князем. Его белый колет, рейтузы, лицо – все было черным от порохового дыма и огня. Азарт схватки и ощущение смертельной опасности, что всегда приходят к человеку уже после того, как он их пережил, не покидали цесаревича.
Багратион знал, что ему, командующему гвардией, не следовало бросать в огонь и подвергать напрасной, гибели десятки и сотни людей именно тогда, когда уже ничем нельзя было переменить исход дела. И это, видимо, понимал сам цесаревич. Но на войне, в разгар схватки, подчас людьми руководит не просто холодный рассудок, а порыв. Надо, не задумываясь, броситься самому в огонь, чтобы хотя бы примером собственной безрассудной отваги отвлечь на себя усилия врага и тем сласти тех, кто оказался в худшей, чем ты сам, беде и опасности.
Разве не так поступил и при Шенграбене, и в том, Аустерлицком, сражении и сам Багратион, когда собою, гибелью своих людей пытался, сколько мог, спасти жизни других? И разве не его полки в самом конце битвы вызволили из огня, спасли остатки гвардейских частей, что оказались в несчастье?
Однако досада жгла сердце после боя не потому, что кто-то повел себя не совсем так, как следовало в тот или иной момент сражения. Боль происходила от того, что с самого начала все пошло кувырком, все было отдано на откуп чужому разуму и расчету.
– Помнишь, князь Петр Иванович, козни гофкригсрата в Италии? – прорвалось после боя у цесаревича. – Не будь с нами тогда Суворова – все могло бы обернуться Аустерлицем и тогда. Но беда, что немцы – и в нашей армии! Засилье! Продыху нет от них! И что особенно страшно – немецкий дух проникает в поры каждого из нас, истинно русских. Не так ли, князь?
Вот тогда прямо и сказал великому князю Багратион:
– Спасибо за верные слова, ваше высочество. Хотел бы сказать самому государю, а теперь говорю вам, как бы видя его пред собою. Бросьте иноверцев, держитесь только истинно подданных. Мы, русские, одни имеем подлинную любовь к государю и всему дому вашему. Пять тысяч было у меня под Шенграбеном против тридцати тысяч французов, а – победили. Почему? Извергом рода православного и христианского следует считать того, кто не пойдет один на шесть и на двенадцать французов. А мы, русские, пошли и всегда пойдем, с кем бы ни сразились.
Вновь обрадованно просияла великая княжна, слушая Багратиона.
– Вот и я, не быв на войне, мыслю так же. Впрочем… – она на мгновенье задумалась, – у меня редко с кем может возникнуть такая схожесть воззрений и чувств, как с вами, милый князь. Даже с моим братом, императором, которого я очень люблю, мы в чем-то расходимся. Вы знаете, я и мама люблю. Но я – как бы сказать? – не во всем подданная ее императорского величества. Внешне я послушная дочь. Но ежели мое собственное убеждение идет вразрез с чьим-то иным, я найду в себе силы остаться при своем.
Как это было похоже на его характер – не позволить себя сломать. А ежели собственное мнение угодливо подменить чужим готовым рецептом – разве можно себя за это уважать? Другое дело – сходство мыслей и чувств, когда главное, чему искренне верен сам, находит отзвук и в другой душе.
«Ах, как этот милый и умный человек, с которым мне так легко и приятно, как он несправедливо, незаслуженно и коварно обижен той, которая не захотела или не смогла его понять! – вдруг подумала великая княжна, и краска смущения залила ее лицо. – Однако зачем я подумала так? Зачем в наших отношениях та, совсем чужая мне женщина, которую я толком не знаю и о которой я лишь наслышана от других? Мне важно то, как я сама понимаю князя Багратиона, что в нем ценю, что в нем созвучно моей собственной душе. А может, все мое отношение к нему из-за того, что он и я так сильно, так преданно любим свое отечество? Правда, в отличие от меня, князь Багратион сие пламенное и святое чувство не раз уже проявил там, где каждую минуту человека может настигнуть смерть. Но разве во мне не поселилась и не живет эта готовность, коли мне тоже довелось бы расстаться с жизнью ради блага моего любимого отечества? Это нас и сближает с князем в первую очередь. Но одно ли это чувство?»
– Вы знаете, князь, как мама уважает и боготворит вас, – неожиданно, казалось бы не в лад своим Мыслям, произнесла великая княжна. – Право, она теперь-с нетерпением ждет вас. Только, Бога ради, не говорите с нею о том, о чем мы теперь с вами… Развейте ее тоску. Одна радость теперь у нее – ее занятия. Вам не удалось порисовать там, в Австрии? Ах, как я глупа – когда же и где это было возможно! Но с нею вы обязательно потолкуйте о рисовании.
Императрица сидела за рабочим столом, когда ей доложили о приходе Багратиона.
– Вы, князь, застали меня за любимым моим занятием – гравюрой. Это только и греет мою одинокую и израненную душу, – пожаловалась Мария Федоровна. – Вам же я рада несказанно. Простите мое минорное настроение, но вы один как яркий луч света на фоне нашего российского траура.
– Не хотелось бы мне, ваше величество, разделить с вами это мрачное настроение, – не согласился Багратион, чтобы не омрачать более императрицу.
– Не успокаивайте меня. Знаю, вы и сами опечалены происшедшим. Слава наших русских войск потерпела самое ужасное крушение. Уверенность в непобедимости, приобретенная в правление покойной императрицы и поддержанная в царствование почившего императора Суворовым, разрушена. Никогда проигранное нами сражение не имело более ужасных последствий. Разве возможно русским с этим смириться?
– Поверьте, ваше величество, россияне не должны простить сего великого конфуза, и сердце каждого из нас исполнится желанием отмщения. – Багратион высказал то, что у него было на душе.
– В вас, как в никого иного, я искренне верю, любезный князь.
Вся Россия – от роскошных царских дворцов до убогих серых изб в самых дальних губерниях – была взволнована и потрясена так печально закончившейся войной. Но наряду с болью вызревала в сердцах людей русских и неистребимая никакими невзгодами гордость за тех, кто проявил в единоборстве с неприятелем невиданную отвагу и храбрость. И более всего и ранее всех других мест сию великую гордость сынами русскими явила всей России Москва – ее первая и древняя столица.
У всех на устах и на слуху – от мала до велика – средь самых первых героев было имя Багратиона. Казалось, каждый дом в Москве готов распахнуть перед ним свои двери. А так в было на самом деле на стыке зимы и весны 1806 года. Приемы, обеды, балы – в самых знатных домах в честь генерала-героя.
Правда, в ту пору в Москву из Петербурга понаехало великое множество гостей, и все именитые, занимавшие самое высокое положение. К тому же и к войне имевшие непосредственное отношение. Достаточно назвать хотя бы Петра Петровича Долгорукова. Сей генерал-адъютант только что вернулся из Берлина, и его прямо распирало от величия той миссии, которая была возложена на его особу Александром Первым в столице Пруссии.
– Господа, могу заверить вас, что Бонапарт вскоре будет горько сожалеть, что решился на войну с Россией, – всем своим напыщенным обликом говорил этот молодой и самоуверенный дворцовый повеса. – Пруссия на сей раз выступит на нашей стороне, и тогда французам несдобровать.
Как бывает среди ребятни, тот, кто более других набедокурил, спешит всех уверить в своей полной невиновности. А ведь не только армия, в обеих столицах уже были наслышаны, чего стоил нам апломб этого царедворца и его уверения в Наполеоновой трусости там, под Аустерлицем.